banner banner banner
Запах анисовых яблок
Запах анисовых яблок
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Запах анисовых яблок

скачать книгу бесплатно

На стуле лежала её тетрадочка. Стихи. Я взял тетрадь, не раскрывая, сунул за пазуху пиджака и вышел к людям, дружненько собравшимся за столом. Её там, естественно, не было.

Импотент

На другой день полёт со Штабс-Капитаном мы продолжили. В общей сложности продолжался он почти неделю. Компания ежедневно менялась, обновлялась, пополнялась, редела, восстанавливалась?–?всё своим обычным чередом. В?один из дней побывали мимоходом у нашей Пацаночки. Пока Штабс-Капитан дремал в кресле, поболтали. Стихи её я ещё не прочёл, об этом сообщил с извинениями. Она конфуза нашего недавнего не помнила, была кротка, мила, но ночевать я у неё не остался. Вдруг выспавшийся Штабс-Капитан как нельзя кстати поднял наше боевое звено в дальнейший полёт, и мы полетели дальше. Дальше и выше. Раньше мы с ним до звёзд долетали и сами в них превращались, и «звезда с звездою говорит»?–?это о нас было. Теперь всё по-другому?–?полёты бреющие, тяжёлые…

У нас в городе есть такой Коля Коленвал. Я считаю его среди нашей братии единственным поэтом, который сохранил в смутное время свою поэтическую целомудренность. Вот одно из его изречений: когда пьёшь, надо придерживаться правила?–?где, когда, с кем и сколько. И сам же, сказав такое, удивлялся: ведь тогда вообще никогда не выпьешь! Да, восточная та заповедь, как буддийская хламида к нашему суровому краю. Какие правила! Взовьёшься в стае под облака и уж где летишь, с кем?–?анкетных данных не потребуешь, маршрутных карт тоже, знай крыльями маши. Цель ничто, движение?–?всё.

Пацаночка обиделась. И с нами, дураками, не полетела, хотя мы и звали, и райские кущи по доброте своей душевной обещали?–?не за горами, а всего лишь в пятнадцати минутах ходьбы от её дома, у директора колхозного рынка (подруги Штабс-Капитана) на квартире. Что ж, гусь свинье не товарищ, а Поэтесса не Поэт. Зато на прощание она сообщила прелюбопытнейшую новость: скоро, мол, я буду работать с Пузом в одной конторе, и он будет моим начальником.

– В своей конторе я сам начальник, – рассмеялся я.

Она со знанием дела пояснила: его назначат начальником над всеми конторами в этом нашем сером доме. И безошибочно назвала кабинет на третьем этаже, который полгода назад высочайшим указом был освобождён.

– Под одной крышей будете сидеть, голубки.

– Коли так, роман свой вожделённый он как пить дать сварганит.

– А он и писателем хочет стать? Разве он что-то пишет?

– И госпремию получит, и депутатский значок на грудь…?– добавил я, и мы распрощались. Почему-то я не поинтересовался, откуда она всё это знает.

У директрисы рынка Штабс-Капитан сломался, уснул на её хлебосольной груди.

Я брёл по вымершим улицам малознакомого города, и ничто мне не было желанней доброго старого ребристого дивана в моей временной обители.

У дома Штабс-Капитана маячила одинокая фигура. Всё ж таки не один я живая душа в этом нелюдимом городе, подумалось мне.

Завидев меня, живая душа двинулась навстречу. Это был богатырь на полголовы выше и на полкорпуса шире меня. Тень от уличной лампы обогнала его и зловеще потянулась ко мне.

– Привет классикам отечественной литературы!?–?Это был Пузо. – ?Думал, не дождусь.

Ещё что-то сказал, ещё… В голосе какие-то новые, не свойственные ему тихие, задушевные нотки. Раскрыл дверь подъезда передо мной… выставил бутылку коньяку на кухне, за здравие моё поднял стопку, первым выпил и… – что за метаморфоза??–?принялся оправдываться, извиняться за казус в ту сумасшедшую ночь.

– Ничего себе казус!?–?вскипел было я, но он выбил почву из-под ног признанием, в которое трудно было поверить.

– Видишь ли, – поднял на меня свои честные глаза Пузо.?– Понимаешь, как тебе сказать, ну, одним словом, я страдаю… импотенцией.

– И поэтому ты полез…

– Честно, честно, я всё объясню, – замахал он руками.

– Зачем мне твои объяснения?

– Выслушай же… это очень важно… Ведь ты, в отличие от многих, человек… ты поймёшь меня… У меня, видишь ли, не простая импотенция. Очень, очень странная. Как бы тебе это сказать? Я не могу один… Один на один с женщиной. Это у меня с юности.

Пузо выпил ещё стопку и, не закусывая, поведал свою драму.

По его словам, с детства он был очень стеснительным. Друзья его давно девочек по тёмным углам зажимали, а он и подойти боялся. Таким и в город приехал, и в университете учиться начал. А ребята на курсе разбитные подобрались, прознали про его проблему, потащили с собой… Первый раз в общаге дело было, не в студенческой, а в неизвестно какой, с кроватями в два яруса. Главный наставник его по этой части сделал со своей Манькой дело, сказал ей, что пойдёт позвонить, а сам, как договорились, вышел и его, будущего Хеопса IV, втолкнул к ней со словами: «Морду лопатой и не бойся». В случае чего он должен был поддержать новичка, приоткрыв дверь, крикнуть ей, приструнить: чего ты, мол, это же, Мань, брат мой молочный, не жадничай, а то накажу.

Юный Пузо разделся, подошёл к кровати. А Манька с любопытством смотрит на него, полуприкрытая простынкой, улыбается, понимает, что к чему. А Пузо не решается, переминается с ноги на ногу. Она скинула с себя простынку: «Ну, чего же ты?» Он взялся за спинку кровати и полез мимо голой, приглашающей к себе женщины на второй ярус. Спрятался там под одеялом?–?и его не видно, и её не слышно. В другой раз, зимой, он ждал своей очереди в промёрзшем тамбуре вагона-теплушки. Разделся заранее, ждёт, присядочку делает, пританцовывает от холода, а когда запустили, до бабы ли было, посиневшему и пупырчатому, как залежалая курица из холодильника.

Пузо и третью историю собрался рассказать, но я перебил:

– А покороче?

– Короче, у меня стало потихоньку получаться, только опять-таки не один на один. Бывало, я и первым бывал.

– Как же ты в одиночку женился? У тебя две дочери вроде?

– Вот именно. Я так сына хотел. И теперь хочу, но боюсь, всё равно не получится, бракодел проклятый! А всё на нервной почве. Вот захочу кого, между нами, мужиками, говоря, а не могу один…

– Врёшь ты всё.

– Может быть, и вру. Сам не пойму. Конечно, не могу. И не могу, и не хочу, я привык… А заглушать желания вредно. Фрейд! Гастриты всякие, язвы?–?всё от неудовлетворённости.

Я устало махнул рукой:

– Брось!

– А чего? Любовь, верность, преданность… Обмотали себя догмами. Проще надо жить, проще. Вот ты влюблён, что ли, в неё? А-а? Молчишь? То-то. А пожадничал…

Я отодвинул наполненную Пузом стопку, она споткнулась на трещинке клеёнки, коньяк плеснулся на стол.

– Меньше трёх стаканов не предлагать. Чего мараться! Спокойной ночи.

– Постой, постой же!?–?Пузо опять наполнил мой стопарик, опять стал доказывать, что он импотент, но не в общепринятом смысле слова. Если к его вопросу подойти непредвзято, с пониманием, то это его отклонение от нормы можно считать отходом от стандарта. Как в поэзии…

– И слава богу! Но я-то тут при чём? Скажи мне, при чём тут я, зачем ты мне всё это рассказываешь? К чему?..

Я оборвал себя на полуслове, выпил и угрюмо замолчал. А ему только на руку. Разошёлся, разоткровенничался, напомнил: когда пять лет назад не выдержал конкуренции, не прошёл на высокий, командирский пост в культуре, рядом с ним я один остался. В Москве дело было. Вся делегация наша отвернулась от него, потешалась, когда он к вечеру того решающего и вчистую проигранного дня перебрал с горя и лез ко всем с объяснениями и с неприкрытой просьбой утешения. На другой день бродили мы с ним по Москве, по её центру недалеко от гостиницы, по магазинам, по книжным лавкам, и я говорил, что никакой трагедии нет, не повезло сегодня, повезёт завтра, жизнь такая вещь, она все события, успехи и неудачи, радости и печали?–?всё, всё взаимоуравновешивает. Есть во мне черта?–?меня больше тянет к проигравшим, потерпевшим, обанкротившимся, они честнее, подлиннее. Тогда он мне понятен был, в Москве, а теперь… Чего вертит? Ещё вчера, у Сары Бернар, затем у Штабс-Капитана дома, за человека меня не считал, лез как через китайского болванчика к бабе, а сегодня…

– Исторический роман начал писать, – доверительно сообщил Пузо, доставая из портфеля вторую бутылку коньяка.

– Знаю, – ответил я безразлично. Клонило ко сну, Хеопсов форс-мажор доконал меня. Я нервно зевал. Так ко сну тянет не тогда, когда спать хочется, а когда хочешь оградиться от чего-то или кого-то, избавиться напрочь.

– В архивах приходится корпеть, адова работа. Это тебе не беллетристику от балды гнать, в носу поковыривая. Скажу тебе, ве-е-щь будет, будет нечто!

Выпили.

– Давно мы с тобой не общались, – с печальной задушевностью в голосе сказал Пузо. – А жизнь несётся, как тройка гнедых… Ой да тройка гне-е-ды-ых, – затянул было он, но голос сорвался. Пузо кашлянул, постучал себя по груди.?– Надо держаться друг друга, помогать, поддерживать… и словом, и делом. Особенно нам, людям творческим, неординарным, а посему одиноким. С годами всё больше людей, с годами всё меньше друзей?–?чьи слова?

– Не помню.

– Твои же, ха-ха… Вот стихотворец, надо же, пишет, печатает, дарит с надписью дарственной и не помнит.

– Не помню.

– Да-а, мало людей надёжных осталось. Когда будут брать у меня интервью и спросят, какое качество я более всего ценю в людях, отвечу: надёжность. – Он вспомнил друга-миллионщика. – Тоже надёжный причал, всегда опереться можно, не подведёт. Кстати, душевный человек, поэтическая личность, песни у него свои, как затянет, когда выпьет,?–?о-о-о-а-а-а-о-о-о…

Не помню, как и когда Пузо ушёл. Только две пустые бутылки из-под коньяка доказательством тому, что ночной визит не сон был.

На посадку

Возвращался домой на подводных крыльях «Метеора». До пристани меня провожали Штабс-Капитан и миллионщик на двух машинах. Я ехал со Штабс-Капитаном. Времени у него было в обрез. Он побыл на берегу минут пять, поёжился на с цепи сорвавшемся, свирепом ветру, поозирался задавленно?–?то ли с похмелья, то ли от боли в покусанной руке, то ли от тяжёлого, оловянного неба, сеявшего на нас волнами мокрой пыли, опохмеляться отказался, промямлил что-то на прощание и укатил без оглядки, точно от чумы сбежал.

Я не обиделся. Каждый по-своему идёт на посадку. Коле Коленвалу, например, необходимо полное одиночество. Мне тоже. Плюс один человек?–?мама, единственное существо на свете, которому я дорог сам по себе, без должностей и стихов, со всеми своими закидонами, как сын, большой шалунишка и проказник, безжалостно подрывающий своё бесценное для неё здоровье. Рядом с нею я очищаюсь, крепну духом и телом, возрождаюсь, чтобы как-нибудь потом вновь спрятаться у неё под крылышком от избытка своей дури.

Штабс-Капитан выходит из пике на работе, в редакции, в гуще событий, людей, накопившихся дел, на своём капитанском мостике, на своём корабле, который без капитана, как всегда, потрёпан зловредными бурями. Его там любят и уж никакой дурной собаке не дадут укусить, никакой поганой сволочи, которой всегда полно вокруг и около настоящего журналиста.

Ветер усилился, серое, тяжёлое небо опустилось ещё ниже. Мы с миллионщиком спрятались в его машине и неспешно давили «Наполеона». Два его кожаных мордоворота бродили по пирсу. «Метеор» железным крокодилом покачивался у дебаркадера в ожидании меня, чтобы заглотить весёлого отпускника и переварить его за считанные часы в трезвую конторскую крысу.

– Всё равно армянский лючше, – сказал миллионщик, опрокинув складной стаканчик из?–?по его словам?–?слоновой кости, во что я ради шутки не поверил, на что миллионщик не на шутку обиделся.

– Из коровьих копыт, – высказал я предположение. Миллионщик понял, что я издеваюсь, и заткнулся, примолк перед тем, ради чего собственно и набился в провожатые, раскошелившись на «Наполеона». Хотя, что для него «Наполеон»! Мелочь. Для меня газировка без сиропа дороже.

– У него синяк сошёль, а у меня зуб не вырос, – промямлил он отвлечённо, не решаясь перейти к главному.

– Зато собака тебя не покусала, – заметил я. – А зуб?– велика беда!?–?золотой вставишь.

– Мы же интеллигентные люди, – наконец понёс свою ахинею миллионщик. – Неужели трудно выпустить тонюсенькую книгу стихов?

– Чьих?

– Моих.

– Разве у тебя есть стихи?

– Ладно тебе… Чего ты уж!.. Маленькую книжечку с портретом…

До оплаты наёмного труда миллионщик не успел дойти, а я не успел спросить: почему он со своим больным вопросом к своей жене не обратится, она ведь тут у них тоже в поэтах ходит? В подёрнутое изморозью оконце машины я увидел Мэтра?–?нашего заслуженного поэта, семенившего в сторону «Метеора». Его провожали, защищая зонтами, два молодых борзописца. Я приоткрыл дверцу, окликнул Мэтра:

– Какими судьбами здесь?

– Времена, времена… – вздохнул аксакал. – Теперь поэта ноги кормят.

Подошли нахально и борзые.

С Мэтром выпили. Молодым принципиально не дали. Миллионщик достал второго «Наполеона»…

Когда двигались тихонечко к гостеприимно опустившей трап белоснежной каравелле, миллионщик всё пытался оторвать меня от с неба свалившегося попутчика моего, чтобы, как я понимаю, договорить главное. Но я не поддался.

Качнулся трап, качнулись мы с Мэтром. Кожаные мордовороты кое-как удержали пьяного шефа, порывавшегося проводить нас до самых мест на корабле, посадили в машину и укатили. А борзые помахали отчалившему Мэтру и засеменили, поёживаясь, под усиливающимся дождём.

Глава четвёртая

Грач и его дети

У авиаторов есть термин?–?«флаттер», что означает неожиданно возникшую вибрацию, ведущую к саморазрушению скоростных самолётов.

Нечто подобное случается и со мной, когда скорость и продолжительность полёта становятся чрезмерными, когда мои внутренние приборы вдруг все разом зашкаливают, и весь я, от гордого хохолка до пят, со всеми своими потрохами и двухграммовой душой (американцы научно доказали, что душа человеческая столько и весит) начинаю вибрировать и вот-вот развалюсь в самом неподходящем месте. И что интересно (интересно это, конечно, становится, когда всё уже позади), тяжелее всего переносится тряска того самого двухграммового сгустка (или не сгустка?–?кто его знает) под ложечкой, под дыхом, этого зыбкого облачка (всё-таки, наверное, облачка) в груди, обволакивающего временами сердце и растекающегося пузыриками по всему кровеносному древу, по каждой жилке, капиллярчику… Ох, несносна её боль?– боль души человеческой! «И прекрасно!?–?говорит в таких случаях Коля Коленвал. – Значит, она у тебя есть». Лестно, но малоутешительно.

Друг мой Грач (кроме Штабс-Капитана у меня есть ещё друг детства), по профессии врач, по призванию непризнанный прозаик, один из тех, кто с наслаждением пишет в стол, а также самодельный философ, говорит по тому же вопросу следующее: «Успокойся, больше внимания давлению, обмену веществ, а душа… Это у тебя не душа болит, просто повышенное выделение адреналина в крови. Оттого и беспокойство, смятение… Пройдёт. Нет ничего в нашей жизни, чего нельзя было бы перетерпеть».

Так он наставляет, пока я прохожу у него реабилитационный курс.

Я живу у него с недельку после дня-другого (самого тяжёлого времени), проведённых у мамы. Я бы не стал её, больную, волновать и беспокоить?–?с ходу к Грачу, но у него двое малых детей на руках, а жена год назад погибла. А тут ещё я в предсмертном состоянии на шею, да? Нет. Я прихожу к нему через пару дней душевно больным?–?верно, но физически почти здоровым. Прихожу не столько ох-ах-пациентом, сколько помощником в его нелёгкой семейной жизни. Я берусь за самую чёрную работу, становлюсь поваром, прачкой, нянькой, провожатым… И в движении, в работе, в заботе не о себе возвращается моё душевное равновесие. Из отпетой скотины я превращаюсь опять в более-менее человека.

В своё время Грач тоже пошаливал. Конечно, никакого сравнения со мной и мне подобной шатией-братией, но своя шалая толика была, которую за год вдовства он безусловно и с лихвой окупил. Помню, поссорился с женой и в её присутствии говорит мне: «Знаешь, какое стихотворение считаю самым сильным?» И читает:

Жена в земле… Ура! Свобода!
Бывало, вся дрожит душа,
Когда приходишь без гроша,
От криков этого урода.
Теперь мне царское житье.
Как воздух чист! Как небо ясно!..

И так далее, весь «Хмель убийцы» Бодлера до конца и с выражением.

Приблизительно через полгода после того его жену задавил пустой?–?водитель отлучился в магазин?–?автобус. Машина сорвалась с тормозов и понеслась с горки вниз по улице, сокрушая всё на своём пути?–?легковушку, сапожную будку, двух прохожих…

Нет, не кричал он на её могиле: ура, свобода! И свободней с двумя детьми не стал.

Какая же язва я! Будто есть на свете идеальные семьи с правильными, без сучка и задоринки мужьями и жёнами. Кстати, одна из повестей Грача называется «Правильная жизнь». Не читал, о чём, интересно? А над названием, помню, посмеялся.

С Грачом остались семилетняя первоклассница-дочь и годовалый сынишка, чудные белокурые создания, капля от капли покойная матушка. Сперва он?–?грачиный шнобель, иссиня-чёрная шевелюра?–?пытался доказать, что светло-русая, нос пуговкой дочь похожа на него: разрез глаз, мол, ещё что-то… После трагической смерти этот больной вопрос как-то сам собою отпал. Нам же, друзьям и родственникам, с первого взгляда и без доказательств было ясно, чьим живым портретом были белобрысые и курносые грачата. Моя дочь ведь, между прочим, тоже светленькая. И сам я в детстве был как снегом припорошенный. С годами снег растаял, чтобы покрыть потом голову моего ребёнка. Цвет волос наших детей был первое время объектом плоских шуток особо умных острословов. У нас с Грачом они вызывали лишь снисходительную улыбку.

Тяжелее всех трагическую смерть перенесла дочь. Во время похорон с ней произошла истерика. Её отхаживали нашатырем и какими-то каплями, которые предусмотрительно прихватил отец.

Время лечило медленно. Дочурка часто, особенно перед сном, вспоминала о матери. Она задавала такие вопросы, от которых мороз по коже пробегал: останутся ли у мамы целыми волосы, едят ли её червяки, а что если мама крепко-крепко уснула и под землёй проснётся? А порой ни с того ни с сего (ясно, с чего) начинала скулить и дрожать всем телом, как брошенный на холоде кутёнок.

Скоро отец строго-настрого запретил ей вести такие разговоры и стал самим же избалованное дитя загружать и перегружать домашней работой, которой без хозяйки оказалось невпроворот.

Осенью, с началом учебного года, забот прибавилось. Кроме общеобразовательной школы дочь занималась ещё и в музыкальной, и Грач всеми силами старался удержать жизнь семьи на прежнем уровне.

Жили в общем-то на сбережения, правильнее сказать, на деньги с распродажи домашнего имущества; на кое-какую врачебную практику, периодически я подкидывал шабашку?– рецензии, обзоры писем, сценарии для самодеятельных коллективов богатеньких предприятий, а то и внаглую организовывал вывернувшиеся из-под фин. – бух. спуда дармовые деньги. Пособия? Курам на смех. И такая морока, чтобы получить их. Чуть ли не в женщину, чуть ли не из отца в мать заставляли превращаться. Одинокие отцы в нашем государстве, оказывается, не предусмотрены. Тут ещё жизнь со скоростью света стала дорожать, деньги обесцениваться. Но концы с концами Грач сводил. Тяжело вот было поспеть за всеми теперь своими обязанностями отца и матери. Как тут Герцена не вспомнить: преподавать с амвона, увлекать с трибуны, учить с кафедры гораздо легче, чем воспитывать одного ребёнка. А у него не один был… Зато сам он один.

Навещали Грача с грачатами его родная сестра и старуха мать. Помогали как могли, гостинцы приносили, оставались с детьми, когда Грач по важным делам отлучался. Но у них и своих забот хватало.

Той осенью, когда я завалился к Грачу после «Зелёных Горок», дочурке его было восемь с половиной лет, она пошла во второй класс, сынишке?–?год и семь месяцев, в ясли он не ходил, и не только потому, что не научился ещё справлять свои естественные надобности в горшок, а потому, что не было Грачу, как не имевшему постоянного места работы, путёвки в детское дошкольное учреждение. И теперь мне первым делом предстояло поднять связи и решить этот смехотворный (сквозь слёзы) вопрос.

Червяки не кашляют

Творческое богатство Грача составляли два рукописных романа, пять или шесть (по-моему, всё-таки шесть) повестей, пьеса и два десятка рассказов, не считая сотни стихов, написанных ещё в школе. Публиковать своё наследие он не собирался, так как считал: главное в творчестве – само творение, жизнь со своими героями, чувствами, мыслями, а не публикация?–?попытка самым беспардонным образом материализовать духовное. Он страшился печатать свои вещи, как иной больной страшится выставлять напоказ свою язву или опухоль,?–?полезет хирург и сделает больно, а непосвящённый… а на кой чужим свои болячки демонстрировать? Грач не страдал манией величия, но был уверен, что рукописи не горят. Правда, одну повестушку я уговорил опубликовать и пристроил в молодёжном журнале. Публикация эта, к сожалению, лишь подтвердила его опасения. Повесть сократили, грубо отредактировали. Короче, полезли и причинили боль. Не отрицаю, у Грача-прозаика?–?а прозаиком я считаю его вполне состоявшимся, без дружеских скидок, – немало длиннот, повторов, но, но… Можно же было как-то поаккуратнее, поделикатней, что ли, не ломая, так сказать, костей. Сам я виноват, не проследил.

Незадолго до смерти жены Грач взялся за новый роман, но катастрофа перечеркнула планы. Одному с двумя детьми писать невозможно. Сперва шебаршился, корпел по ночам над десятком начальных страниц, но быстро понял, что на два фронта не поспеть, и успокоился. Личная жизнь почила в бозе. Точнее сказать, личной жизнью стала жизнь детей, о чём на языке граммов, градусов, сантиметров, гемоглобинов и т. п. заговорил его дневник, который он вместе со мной начал ещё в школе.

А ещё Грач записывал?–?нет, не иссушить заложенного природой!?–?интересные словечки, фразы, придумки разные, пригоршнями сыпавшиеся из сахарных уст дочери (сынишка всё ещё изъяснялся на ему одному известном языке).

Дочь у него, надо отдать должное, шустрая, смышлёная и большая выдумщица. Я и сам сколько раз пересказывал Грачу ненароком услышанное из её самодеятельного фольклора. Помню, вёз её от бабушки домой. На улице ночь, пустынно, холодно, ни трамвая, ни троллейбуса. Она говорит: поехали на такси. Я отвечаю: у меня денег не хватит. Мне же, говорит, бесплатно. А я тогда как??Скажу, что этот дядя со мной. Ей тогда годика четыре было. Однажды спрашиваю: ты что на диване делаешь? Расту, отвечает. Ругаю: не крутись, как червяк. Она кашлянула и: я не червяк, ведь червяки не кашляют.