banner banner banner
Сибирская любовь
Сибирская любовь
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Сибирская любовь

скачать книгу бесплатно


– Об этом и разговор, если ты не понял, – усмехнулась она. – Чтобы иметь должное положение и необходимые в столице финансы, прежде ты женишься на дочери Гордеева. Все равно уже возраст пришел. А она когда-то по тебе сохла…

– На хромоногой Машке? Да вы что, мама?! На что вы меня толкаете? А еще говорите на всех углах, что любите меня, дескать, без памяти… Да я лучше… Я лучше на младшей дочери остяка Алеши женюсь! Она пусть косоглазая, зато не хромает и ладаном от нее не несет. Пусть дурочка, пусть смеется все время… С ней хоть позабавиться можно. А Машка… она, мало что калека, она же скучная и холодная, как зима без снега. А Гордеев – самодур из самодуров, почище Викентия Савельевича в сто раз. И этакую долю вы, маменька, своему любимцу… Ну, не ожидал!

– Николя! Я думала, ты умнее, – Евпраксия Александровна дернула самым уголочком губ.

Более позволить себе не могла, слишком много на карту поставлено. А ну как Николаша взаправду заупрямится! Другого шанса не будет. Зачем тогда дальше жить? Один взгляд на старшего сына, на его породистое, нервное, надменное лицо – и сразу вспоминается московская жизнь, молодость, сверкание огней… Кудрявая зелень тихих садиков, подвешенные на цепях качели, нежный шепот и как бы случайное прикосновение горячей руки… Даже снег в Москве пах удивительно и тонко – только что распустившимися ландышами. Тройка, запряженная в расписные сани, нетерпеливые лошади опускают головы, потряхивая длинными гривами и покусывая снег. Взбитая пена серебристых мехов, из которых, словно из гнезда, высовываются хорошенькие девичьи личики, раскрасневшиеся от мороза.

Тронулись. След от саней, края которого заботливо окопаны лопатой, возвышается над очищенными тротуарами более, чем на полметра. Взгляд сверху. Москва, деловая пестрота Китай-города, все у девичьих ножек, обутых в белые фетровые валенки. Встречные кавалеры учтиво раскланиваются. Прохожие из простых, милые, румяные, с ясными светлыми глазами и русыми бородами в инее, улыбаются вслед тройке, машут меховыми рукавицами. Легкие сани несутся как ветер, а копыта лошадей отбрасывают назад твердые, как град, ледышки, барабанной дробью стучащие о защитный фартук. Над домами, прямо в безмятежном небе то и дело круглятся лазурные, в золотых звездах купола…

В Сибири же снег пахнет репой и мороженой рыбой. И лица даже у мастеров и инженеров тупые и плоские, как будто только вчера вытесали их из сырой деревяшки…

– Я объясню тебе, а ты постарайся выслушать и понять… Не морщись, я долго думала, потому знаю, что говорю. Гордеевский единственный сын Петька – остолоп еще покруче твоего, и на спиртное слаб. Надежды на него у Гордеева никакой, да и ты при случае сможешь им вертеть как захочешь. Вы ж друзья с детства. А Машеньку все равно пристраивать надо или в монастырь везти, как эта сушеная старуха, гордеевская сестра, хочет. Теперь смотри: хочет ли Гордеев отдавать в монастырь единственную дочь, которая хоть и калека, но не дура, которую он на свой лад любит, и которую на «пиванинах и по-хранцузски» выучил? Ясное дело, не хочет. Петя в своем дому не хозяин, значит – что? Что, я тебя спрашиваю?

– Я слежу, мама, за вашей мыслью…

– Очень хорошо, что следишь… Если кто к Машеньке посватается, Гордеев будет рад-радешенек каличку пристроить. И к делам подпустит, и к кошельку…

– Мама, вот здесь я не уловил. Какая мне выгода в том? Что я подрядами стану заниматься, что приисками – все одно. Зачем же мне на Машке-то жениться?

– Я думала, ты уж понял. Если ты Машу за себя возьмешь, она у тебя с руки есть будет. Отец отцом, но муж-то для женщины всегда ближе. Тем более для такой, какая и на замужество-то не надеялась. Вот и поведешь ее так, что здесь, мол, в Сибири, не жизнь, и надо вам с ней перебираться в Россию…

– Мама! Да зачем она мне в столице? Только свяжет по рукам и ногам… Да и не согласится она никогда папеньку оставить. Она же трусиха жуткая, всю жизнь за печкой просидела…

– Николя! Ты все-таки дикарь порядочный! Да чем она тебе помешает! Что она, по-твоему, в свет там выезжать будет? На гуляния? Окстись! А поедет, потому что ты, муж, так захотел. Здесь за печкой сидела и там сидеть будет. Только тут папенька Гордеев под боком, а там и вовсе никого. А ты будешь жить на гордеевские деньги в свое удовольствие… Отец твой, я имею в виду родного отца, по слухам, не то, чтобы в опале, но… в несколько стесненных нынче обстоятельствах. Я думаю, познакомившись с сыном, зятем сибирского золотопромышленника, он не откажет тебе в некоторых рекомендациях, которые откроют для тебя двери… Ох, Николя! Ты вырос в глуши, и представить себе не можешь… Я никогда не прощу ни тебе, ни себе, если ты упустишь такую возможность… Да и я сама не хочу доживать здесь свой век…

– То есть, мама, если я вас правильно понял, вы желали бы отправиться со мной и моей предполагаемой женой в Москву или Петербург? А как же Викентий Савельевич? Васька?

– Оставь, Николя. Ты должен осуществить свою часть плана. Со своими делами я разберусь сама.

– Но что, если Машка, соскучившись жить со мной, нажалуется Гордееву? Ведь я ее любить не могу. Он отзовет ее назад, а мне без его денег…

– Не будет такого!

– Отчего же?

– Во-первых, оттого, что никогда Машенька жаловаться не станет. Гордость не позволит. Такие, как она, жизнь несут, как крест, да еще, дураки, и гордятся тем. Они, как радость какую заполучат, так в церковь бегут, прощения у Бога просить, что вот, мол, повеселиться довелось. Так что ей, в каком-то смысле, чем хуже, тем лучше. Встречала я таких, породу их знаю. Исполать им. А во-вторых, безгрешных людей Господь сразу на небо забирает. А мы, все здесь, – грешники. И Гордеев – грешник не из последних. И некоторые его грехи нам известны. И доказательства имеются. И можно эти доказательства при случае и передать…

– Ма-ама… Вы, однако, и вправду все продумали… Я удивлен. Но только вся здешняя полиция у Гордеева с рук ест…

– Имеются и повыше инстанции. А золото – это все же казенный интерес. И каналы, по которым оно в Китай уходит… Найдутся такие, кто заинтересуется… Гордеев собственную дочь и собственное дело подставлять не станет и никаких денег на то не пожалеет. А если супруга и вправду захочет в Сибири жить, то в чем твоя беда? И в перспективе, гляди: оба наследника гордеевских у тебя на короткой веревочке, как захочешь, так и станешь капиталом распоряжаться. Захочешь, превратишь все в деньги и за границу уедешь… Мне-то к тому времени уж все равно будет…Ну, что теперь скажешь? Любит тебя мамочка или как?

Уходя из комнат матери, Николай оставался задумчив. Весьма кстати вспомнился недавний разговор с Петей на охоте… Да, пожалуй, штуцера и свору пока придется забросить. Тут поинтересней охота намечается. Если, конечно, все обмозговать как следует и очень тонко разыграть…

Глава 7

В которой егорьевские властители взбудоражены дерзким воровством и душегубством, а девушки, как им и положено, думают все больше о своем, о девичьем…

Словом, жил городок сам по себе, читал столичные газеты месячной давности; а новостей, впрочем, хватало и своих. Вот, например, вышла в палисадник поповская дочка Фаня, глядит: а куда это становой исправник Овсянников скачет? Вид такой важный, по сторонам не глядит, проехал – не поздоровался. Ясно – к Гордееву. Поповна не поленилась, добежала до угла, посмотрела – точно, к гордеевским хоромам сворачивает, а там уж ему навстречу ворота открывают. Ох, неспроста приехал! Что-то ведь случилось третьего дня в тайге. Слухи быстро расползлись. Да только никто как следует не знает – что именно.

Ворота распахнулись перед всадником, конюх Игнатий поспешил принять жеребца. Румяная курносая девица в пестром платье с оборками, подвязывавшая у ворот золотые шары, отвесила поклон. Приезжий – коренастый, круглый и крепкий, как башкир, в зеленом мундире, встопорщенном на боках, – глянул на нее хоть и с удовольствием, но коротко; и быстро двинулся по широким деревянным мосткам к дому.

– Чегой-то он такой суровый-то? – сделала красавица круглые глаза, подаваясь к Игнатию. – Никак и впрямь все правда, что болтают? Я сама в конторе слыхала: жалованье на прииске третьего дня должны были выдавать. А до сих пор…

– Может, и правда, а дело не наше. – Игнатий погладил вороного по холке и ухмыльнулся, глядя на девицу. – Ты, Аниска, с чего разрядилася-то? Вроде не праздник. Давно тычка от Марфы Парфеновны не получала?

– А, ништо, – Аниска слегка раздраженно мотнула косой, – постом все в буром ходила, теперь не стану. Чай, не монашка. Ты мне лучше скажи, что там в тайге-то… – она умолкла, остановленная значительным взглядом конюха. Тот явно не был расположен попусту болтать.

Игнатий увел вороного в конюшню. Аниска с минуту постояла посреди двора, горестно вздыхая. И впрямь – дела не наши. Сунешься, а нос-то и прищемят. Но любопытно было – страсть как. Поколебавшись еще немного, она опасливо глянула по сторонам, убедилась, что следить за ней некому, и, подхватив подол, побежала к дому. Только не к парадному крыльцу с высокой лестницей и резным куполом, а – за угол. Скользнула в черную дверь, переходами, темными низкими комнатами, по крутым ступенькам добралась до квадратного коридорчика, почти целиком занятого цветущей китайской розой. В коридоре было окно и две двери. За одной – лестница, а из-за второй доносились голоса. Аниска затаила дыхание и глянула в щелку.

– Приложим все силы, Иван Парфенович. Татей непременно изловим, – хрипловато гудел становой исправник Семен Саввич Овсянников.

Он сидел в кресле напротив хозяина, от которого его отделяла обтянутая темно-коричневой кожей поверхность письменного стола. На столе, как всегда – порядок: тисненый бювар, чернильный прибор темного малахита, часы с бронзовым кентавром. Сбоку, на специальном столике, под стеклом – макет Мариинского прииска. Исправник держал в руке стакан, на дне которого плескалась зелено-золотая жидкость – из бутыли, что возвышалась посреди стола на подносе. Такой же стакан стоял и перед Иваном Парфеновичем – только полный.

На хозяина Аниска боялась взглянуть. Почему-то была уверена: тотчас заметит. А тогда – помогайте, святые угодники! Подслушиванья да наушничанья Гордеев не терпел. Но взглянуть хотелось – хоть одним глазом: что он, сильно ли сокрушен? Ведь если и впрямь – все правда, тогда сколько ж он денег-то потерял! И люди полегли…

Нет, сокрушенным Иван Парфенович никак не выглядел. Точно такой, как всегда. Разве что вот бороду покручивает. Была у него такая привычка: крутить прядь от бороды, когда что-то надо было решить или дела шли не так. Борода, кстати, богатая: золотистая, как лисий хвост, и почти без седины. Кроме нее, не было в его внешности, пожалуй, ничего примечательного. Главное – осанистости. Вроде и не мелкий, но купцам-то, известно, объем полагается, проще говоря – пузо. Этого не имелось. И лицо тоже – самое обыкновенное. Разве что глаза. Небольшие, серые в желтую крапинку, и видят все насквозь. Ясное дело – умище! Его не спрячешь.

– Изловить-то изловите, а деньги мне кто вернет? – усмехнулся Иван Парфенович. Взял стакан, подержал, поставил на место. – Жалованье чем платить рабочим? Не заплачу, а они – бунтовать, а Гордеев снова – аспид, злодей рода человеческого. Эксплуататор!

– Этих революционных разговорчиков мы не допустим, – деловито хмыкнул Овсянников, – зловредные источники нам известны. Искореним, будьте покойны! И деньги постараемся вернуть. Лично я… Тут, Иван Парфенович, еще вот какая заусеница, – он вынул из папки, пристегнутой к поясу, несколько бумаг и выложил на стол перед хозяином. – Поглядите-ка: указанный господин вам с какой-нибудь стороны известен?

Гордеев, не выказывая ни удивления, ни иных чувств, молча взял бумаги. Аниска напрягла зрение. Одна – точно паспорт, остальные… Да разве разберешься? Она и вблизи-то не разглядела бы. Иван Парфенович прочитал вслух:

– Опалинский Дмитрий Михайлович.

Посмотрел на исправника:

– Как же не известен. Мой собственный управляющий. Правда, в глаза я его еще не видал.

Овсянников, казалось, обрадовался:

– Вот и разъяснилось! Он то же самое говорит. Опалинский Дмитрий Михайлович, из потомственных дворян, горный инженер, кончил полный курс в Санкт-Петербурге. Экая птица! А в наших дебрях чуть живота не лишился.

Гордеев слегка поморщился.

– Постой. Он, что – тем же поганцам попал под руку?

– Именно! Ехал к вам в почтовой карете. Два казака с жалованьем – ну, как положено; еще попутчик, некто… а, вот: Дубравин Сергей Алексеевич, мир праху его. Они, поганцы-то, Дубравина сразу – насмерть, а из нашего инженера только дух вышибли. А он полежал, полежал, потом очухался и пошел. Два дня шел! И не заплутал, вот что чудно. А в участке-то его сгребли и – в холодную. Пока разобрались, мне доложили. Мне-то, покаюсь, Иван Парфенович – сперва не до него было, я сразу – в лес, да только напрасно. Ни разбойничков, ни кареты, ни трупов.

– Где же он теперь?

– Да где? В участке, ясное дело. Прикажете доставить?

– В участке? – переспросил Гордеев тихо, и глаза его, сузившись сделались совсем желтыми. – Два дня, говоришь, по тайге шел, просидел в холодной, тебе документы представил – и опять в участке?..

Он снова взял стакан – и отставил так резко, что вино выплеснулось на кожаную столешницу. Аниска, которой гордеевский нрав был прекрасно известен, живо отпрыгнула от двери.

– Сказал бы я, Семен Саввич, – донеслось до нее напоследок, – да мундир на тебе. Государственного человека срамить не стану…

Управляющий! Из потомственных дворян! Обучался в самом Петербурге! Да к тому ж герой: не сдался разбойникам, два дня шел по тайге и не сгинул! Это чем же он управлять-то станет – прииском? Либо Иван Парфенович еще какое дело затеял? Новости распирали Аниску. С кем поделиться? Она подалась было в кухню, но на полпути передумала – и побежала искать хозяйскую дочку, Марью Ивановну.

Сперва – наверх, в комнаты. Этих комнат, обставленных на современный городской лад, всего было три: гостиная, спальня и гардеробная. Небольшие, слегка сумрачные: за низкими окнами – разросшиеся в саду рябины и сливы. По-хорошему, давно бы уж эти деревья вырубить, но Марья Ивановна не разрешала. Вечером закатное солнце сквозило меж ветками, наполняя комнаты чистым червонно-розовым светом. Зато по утрам здесь было полутемно, а в гостиной темно-зеленые обои создавали и вовсе странную атмосферу: будто в лесу или на дне омута. Аниску от этого мороз пробирал, а Машеньке – в самый раз. Да что удивляться; ей, думала Аниска – чем мрачнее, тем милее.

Впрочем, на сей раз Машенька в комнатах не сидела. Аниска отыскала она ее в саду. В самых что ни на есть дремучих зарослях. Она часто, как позволяла погода, тут время проводила – на удобной полукруглой скамейке, один край которой, по ходу солнца, всегда был на свету, а другой в тени. Здесь и чай пила, и книжки читала, и писала что-то на листочках. Насчет ее писаний Аниску давно разбирало любопытство: молитвы, что ли, записывает? Или письма? Да письма-то – кому? Родне уральской? Так Иван-то Парфенович с сестрой – Аниска слыхала, – как есть сироты. Сам-то еще мальчишкой сбежал с завода, а уж потом, после отмены крепости, привез Марфу Парфеновну.

Лучше б не привозил, с досадой подумала Аниска; и тут же устыдилась. Не сахар, конечно, хозяйская сестрица. Все у нее – грех, лишний раз не засмейся; а уж если, не дай Господь, пропадет какая веревочка либо лоскуток завалящий – будет пилить, пока всю душу не вынет! А все-таки – бывают и хуже. Взять хоть Евпраксию Александровну Полушкину. Та хоть и замужем за подрядчиком, а – дама, из настоящих дворян. Да что толку. Прислуга от нее стоном стонет.

Ой, да разве до этого сейчас! Аниска отмахнулась от ненужных мыслей – и раздвинула ветки калины с тяжелыми кистями красных ягод, открывая путь к заветной Машенькиной скамейке.

Маша еще издали услышала ее приближение. Быстро закрыла книжку, спрятав между страниц тонкий карандашик и густо исписанный листок. Подняла голову.

– Аниска, ты что? Батюшка зовет?

Она сидела на солнечной стороне скамейки, и волосы ее на свету ярко золотились, сделавшись почти такого цвета, как отцовская борода. На самом-то деле они у нее просто – светлые. То есть, можно было бы сказать: будто спелая пшеница или еще как. Да пшеничные-то косы только у красавиц бывают, а Маша – ну, какая она красавица? Худенькая, бледненькая, все у нее из рук валится, от дома до церкви со своей хромой ногой дойдет, и уже надо сесть передохнуть. И даже не это главное, а то, что она как не от мира сего. Смотрит – не видит, слушает – не слышит. Глаза будто внутрь себя повернуты. И ведь глаза-то – этого Аниска не могла не признать – хороши. Будто вода озерная, и по ней рассыпаны золотые искры, точно как у отца. Только вот жизни в этих глазах и на сотую долю нет по сравнению с отцовскими.

Словом, гордеевскую дочку можно было пожалеть. Хотя и достоинства за ней водились, Аниске недоступные. Книжку какую хочешь могла прочитать, что по-русски, что по-французски. А недавно начала с Левонтием Макаровичем Златовратским изучать латинскую грамоту. Зачем, спрашивается? Латинцы эти, Аниска слыхала, давным-давно все перемерли. Ну, им, ученым людям, виднее. Да вот еще – музыка. Иван Парфенович выписал чуть не из заграницы два здоровенных музыкальных ящика. Один, побольше, взгромоздили к Машеньке в горницу, другой – во флигель для общественных собраний. И так она ловко выучилась на этих фортепьянах играть! Сперва-то не очень получалось, а нынче – заслушаешься. Настоящая барышня, даром что крестьянского звания. Аниска так ее и звала: барышня. Куда до нее Евпраксии Полушкиной.

Выбравшись из кустов, Аниска торопливо заговорила, размахивая руками:

– Ой, что случилось-то! Прямо ужас! Всех разбойников положил и сам чуть жив остался! Неделю в тайге, не евши, не пивши! Сюда пришел, а его – в холодную! А Иван Парфенович так осерчали!

– Постой, – Маша сразу встревожилась, – ты о ком?

– Да как же! Управляющий! Из Петербурга! Ученый, дворянин, герой и собой красавец!

– Управляющий? – Маша, не понимая, затеребила конец косы, – точно как отец ее теребил бороду. – Какой управляющий? Печинога? Так он же…

– Ой, матушки, – Аниска от ее бестолковости аж скривилась, – говорят же вам: новый управляющий, из Пе-тер-бур-га! Опалинский Дмитрий… вот дальше не помню.

Маша, глядя на Аниску – вернее, куда-то слегка мимо, в пространство, – молча пожала плечами. Аниска поддала жару:

– С почтой сюда ехал! А воропаевские-то и напади! Так он их всех раскидал. Самого, слышь, Воропаева на сосне повесил! А теперь в участке сидит! Едва живой, а его под замок. Как бы не помер! А к Ивану Парфеновичу – господин Овсянников: ваш, говорит, такой-то и такой-то? Говорит, как есть герой!

– Подожди, Аниска, у меня от твоего крика в голове звенит, – Маша виновато улыбнулась, морщась, – ты сказала, на почту напали? И что теперь? Люди целы? А деньги? Там же должно быть жалованье для прииска. Ведь рабочие…

– Людей как есть всех поубивали, – Маша ахнула, Аниска заторопилась перескочить с кровавой темы:

– А деньги найдут! Семен Саввич так и сказал: и татей сыщем, и денежки ваши вернем до копейки, а злодея Воропаева – в железо и на Колыму!

– Но Воропаева, кажется, новый управляющий на сосне повесил? Или я что-то не так поняла?

– Ну, не повесил! – Аниска с досадой фыркнула. – Других повесил, а Воропаев убег. Ништо, сыщут… Да что вы, барышня, ей богу – все не о том. Я ж вам толкую: герой, как есть герой! Нынче вот к батюшке вашему явится, мы на него и поглядим. Да я боюсь – заробею, встану столбом, они мне – полотенце подать или что, а я…

Она продолжала азартно трещать; Маша, уже почти ее не слушая, пробормотала будто самой себе:

– Новый управляющий… Знаешь, нынче утром синица рябиной в окно кидалась. Тетенька говорит: не к добру. А я думаю… кабы не только герой, да еще и голова на плечах. Батюшке бы польза. Только вот – как же Матвей Александрович? – и, совсем тихо:

– Это нехорошо.

Нехорошо! Гордеев и без Маши знал, что – нехорошо. Матвей Александрович Печинога инженер был отменный и прииск держал в железном кулаке. Никакой иной управляющий и даром был не нужен. Пустая трата денег и ценному работнику обида.

Да в том-то и дело, что пустых трат Иван Парфенович никогда не допускал. Была, значит, нужда. И еще какая.

По-настоящему она, эта нужда, обозначилась не так давно. Четыре месяца назад, в морозный апрельский день – как раз перед оттепелью, с которой началась весна. В тот день должен был возвратиться с прииска Петруша Гордеев, отправленный туда отцом проверить, как идут дела.

Проверяльщик из него был, прямо скажем, аховый. Петеньку с детства одолевало непобедимое отвращение ко всякого рода активным действиям, причиной коего была не леность, а – тоска. Ни к чему-то у дитяти не лежали руки. Игры там, проказы всякие – если и случались, то вроде как через силу. Он даже голубей не гонял. Зачем? Все одно выйдет наперекосяк. Батюшка поглядит и плюнет.

Живя таким образом, Петя иногда сам себе бывал не рад. И впрямь: что за радость от жизни, если она сплошь – серая, как осенняя слякоть? Он и пить-то начал от этой серости. Сперва показалось: вот оно, лекарство! Хлопнешь стопку – и засветилось вокруг, видно стало: вот – кулебяка с зайчатиной, объеденье, вот девка подмигивает, манит сдобной грудью… Вкусно! Зато потом… Проспишься – еще хуже. Не слякоть, сажа черная, хоть травись. А не пить уже нельзя. Как не пить-то? Все пьют! А ему, Петру Ивановичу Гордееву – везде почет и угощенье, в любом кабаке открытый кредит.

Потом-то, правда, иначе стало. Батюшка позаботился: в штофных лавках Петруше не одалживать, а в «Луизиану» не пускать вовсе. Бедный Самсон Лазаревич, трактирный сиделец, так и трясся теперь меж двух огней: пустишь – Гордеев шкуру снимет, не пустишь… да поди-ка не пусти! Петр Иванович, он с пьяных-то глаз и по шее навешать может, и стекла побить. Поди потом, ищи справедливости.

Николаша, которому зачем-то нужно было в ту сторону, составил Петру компанию по пути на прииск. Ехали верхами, по накатанной дороге. Плотный снег искрился на весеннем слепящем солнышке, с кедровых лап свисали переливчатые плачущие сосульки, в темной хвое радостно посвистывали клесты. Короче – благодать. Только у Пети на душе смурно и тягостно. Да еще – трезвый с утра, вот напасть.

– Со всех сторон обиды, а самые злые – от него, от батюшки, – бубнил он угрюмо, воткнувшись взглядом в лохматую гриву каурого Соболя. – За щенка держит. Ладно бы – вовсе к делу не подпускал, а у него все назло. Вот нынче, спросишь, зачем послал? Страмиться, только и всего! Будто я не знаю, что там, на прииске, все и без меня отлажено. Печинога этот старается, чурка с глазами, – выслуживается перед отцом…

– Про Печиногу это ты зря, – лениво покусывая березовый прутик, возразил Николаша, – он мужик дельный.

– Да мне-то что!

– Ладно, не обижайся. Ты ж сам все терпишь. Я бы на твоем месте не терпел.

Петя угрюмо хрюкнул. Злость, усиленная непривычной трезвостью, разбирала его – и на отца, и на приятеля: тоже взял манеру разговаривать, то ли сочувствует, то ли издевается. Не сдержавшись, буркнул:

– Ну, тебе на моем месте не бывать. Твой отец хоть из шкуры выскочит, да мой-то все равно десяток таких, как он, продаст и купит.

– Оно так, – улыбнулся Николаша вполне добродушно, и это разозлило Петю еще больше, – я, знаешь ли, на отца и не рассчитываю, на себя только… Да ты что смурной такой? Стремно с утра? Вот и мне, брат – тоже.

Петя моргнул недоуменно – голубоглазый красавец никак не походил на человека, мучающегося с похмелья. А, да какая разница. Гордеев-младший слегка воодушевился, переключив голову на более привычные и приятные мысли:

– А у тебя с собой есть?

– Да не с собой. Вон, гляди: до сосны трехглавой доехали. Дальше хошь на прииск поворачивай, хошь на Кузятино. А в Кузятине-то, у Макарьихи, чай, ни тебя, ни меня не обидят.

– Это точно, – хохотнул Петенька, тотчас ощутив во рту вкус забористой макарьихиной браги, а телом – ласковое тепло самой солдатки Макарьихи, которой чихать на отцовы запреты, – то есть, мы вроде по делам… Да ништо! Приедем на полдня попозже, и все тут. Верно?

Николаша молча улыбнулся. На такое дело, как выпивка и гулянье, Петю и подбивать не надо – только намекни. И на прииске его, пожалуй, нынче уж не дождутся. Да и зачем он на прииске-то? Там и впрямь все налажено. Матвей Александрович Печинога – мужик дельный.

Проблема, однако, состояла в том, что Матвей Александрович Печинога вот уже неделю на прииске отсутствовал. Уехал он в Тобольск – за чертежами и деталями для новой промывальной машины, каковую надлежало установить на месте той, что прослужила уже тридцать лет, с самого открытия прииска. Машина эта была в свое время сработана, можно сказать, наспех, и нынче уже не столько помогала, сколько мешала делу, да и деревянные крепления ее подгнили и расшатались. Инспекция от губернского горного правления, посетившая владения Гордеева в прошлом месяце, строго наказала Ивану Парфеновичу поторопиться с заменой. Вот Печинога и отправился в Тобольск. Вместо него был оставлен десятник Емельянов – работник знающий и отменно добросовестный, однако с изъяном. Впрочем, что значит изъян? Если человек никогда ничего не решает без указания начальника – изъян ли это? В присутствии начальника – скорее достоинство; потому Печинога его при себе и держал. А в отсутствии… Короче, Гордеев для того и послал сына на прииск: велеть Емельянову, чтобы остановил от греха подальше машину, сам-то ни за что не сделает, хоть она у него на глазах рушиться начнет.

Все это Петруше было известно – теоретически. А практически он отцовских указаний при отъезде не слушал, поглощенный своими обидами. Да и если б слушал. Сами посудите, что слаще: Макарьиха с бражкой или прииск этот? Темно-бурый от грязи снег, вонища, рабочие глядят волками…

О том, что промывальная машина таки рухнула, придавив семерых рабочих (троих – насмерть), Иван Парфенович узнал в тот самый день, когда Петя должен был вернуться с прииска. Узнал не от сына – от мальчишки, которого прислал к хозяину ошалевший от страха Емельянов. Петя прибыл только назавтра – в чужих санях, недвижимый как бревно, насквозь просмердевший сивухой. Где он провел эти дни, Гордеев не стал и выяснять. Что толку? Да и не до того было.

Разбирательство заняло две недели. С комиссией, возглавлявшейся исправником, удалось полюбовно договориться, назревший было бунт – подавить в зародыше. Проводив исправника, зашел Иван Парфенович в контору – без особой надобности, убытки уже десять раз были посчитаны и перспективы намечены, – и там, посреди незначащего разговора, вдруг схватился за грудь и повалился со стула на пол, смахнув стопку бухгалтерских тетрадей и ввергнув в ужас робкого конторщика Дементия Лукича.

Поднялся переполох. Прислуга и работники никак не могли взять в голову, что такое и впрямь случилось: сам Иван Парфенович Гордеев, всемогущий и несокрушимый, как Чуйский утес – и вдруг лежит без памяти, да, гляди, вот-вот скончается. Даже Марфа Парфеновна поддалась бестолковой суете, не в силах решить, что важнее: бежать за самоедским знахарем Мунуком или немедля служить молебен прямо в доме. С Петеньки взятки были гладки: он в своих покоях отсыпался после очередного гулянья. Машеньке про несчастье с отцом и говорить не хотели. Да она сама узнала – невесть от кого; и, выбравшись из своей горницы, отыскала конторского мальчишку и отправила его за егорьевским доктором Пичугиным.

Пичугин оказался, слава Богу, на месте и трезв. Привести Ивана Парфеновича в чувство он сумел, но лечить не решился. Послали в Тобольск. Прибывшее оттуда медицинское светило довольно быстро подняло больного на ноги. Впрочем, возможно, что помогли и молебны, и привезенный таки из тайги Мунук, усердно заваривавший в каморке при кухне корешки и травы.