banner banner banner
Шхуна, которая не желала плавать
Шхуна, которая не желала плавать
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Шхуна, которая не желала плавать

скачать книгу бесплатно


Отплыли мы в полночь. К двум часам ночи «Карсон» переваливался на валах, накатывающихся с траверза, и вздымал высокие бока под ударами северо-западного ураганного ветра, задувавшего со скоростью пятьдесят миль в час. Его человеческий груз цеплялся за все, что можно, или перекатывался на койках, подтягивая стонами пронзительным завываниям ветра. Внизу, в трюме для машин, весь ад сорвался с цепи.

Так называемый моряк, закрепивший «Страстоцвет», видимо, только-только покинул родительскую ферму в Саскачеване. Иначе он сообразил бы, что четырех отрезков четвертьдюймового троса, может, и достаточно, чтобы удерживать на месте невесомую скорлупку стандартной североамериканской легковушки, но для двухтонного джипа, нагруженного тремя тоннами всяческих металлических изделий, они окажутся не крепче тонкого шпагата.

«Страстоцвет» сорвался с якоря. Вначале среди тесно поставленных машин ему не было где толком развернуться. Но за полчаса он сумел расчистить себе местечко. Всякий раз, когда «Карсон» ухал тяжелым рылом в ложбину между волнами, мой «Страстоцветик» кидался вперед и утыкался в корму «понтиака», принадлежавшего капитану ВВС Соединенных Штатов, пребывавшему в Стивенвилле на Ньюфаундленде. Всякий раз, когда «Карсон» задирал нос или тяжело присаживался на жирную задницу, «Страстоцвет» атаковал кормой и таранил буксировочным крюком радиатор «кадиллака» одного из капитанов промышленности, которые по приглашению премьер-министра Джои Смолвуда начинали превращать Ньюфаундленд в свои поля счастливой охоты.

Несколько укоротив эти две машины, «Страстоцвет» обрел достаточно простора, чтобы порвать их узы, и тогда они уже втроем принялись дружно бросаться в атаку то вперед, то назад. Последовавшая цепная реакция учинила на нижней автомобильной палубе разгром, которого мир, пожалуй, не видывал с тех пор, как Клавдий Тиберий выгнал на арену Колизея триста африканских слонов при помощи сорока нубийских львов.

Процесс разгрузки по прибытии в порт назначения Порт-о-Баск был весьма оживленным и интересным. Высказывания владельцев, когда они спускались на пристань востребовать свои искалеченные машины и организовать буксировку, были сочными и глубоко искренними.

«Страстоцвет», хотя и выглядел так, словно несколько месяцев нес ледокольную службу, съехал с парома своим ходом. Видимо, никаких серьезных внутренних повреждений он не получил. И, как благоговейно заметил Уилбер, был «ну прямо в ажуре!».

Плавание в пятьсот пятьдесят миль поперек Ньюфаундленда свелось к долгим упражнениям в мазохизме. В те дни Трансканадское шоссе было еще голубой мечтой, лелеемой в основном политиками в Оттаве и в Сент-Джонсе. Реальность же оказалась настолько жуткой, что справляться с ней было под силу только джипу или танку, ну и, может быть, верблюду. Лишь у немногих путешественников хватало дерзости проверить это на опыте. Большинство предпочитало грузить свои машины на товарные платформы в Порт-о-Баске и отправлять в Сент-Джонс по железной дороге. Я бы, наверное, поступил так же, если бы Уилбер не заверил меня, что он ездил по этой дороге тысячи раз и все было тип-топ.

И он не соврал. Тип-топ, возможно, и было, а вот дороги не имелось. Нам понадобилось пять суток, чтобы добраться до Сент-Джонса, и к тому времени «Страстоцвет» находился при последнем издыхании. Полетело семь покрышек; он лишился последних двух рессор (амортизаторы дали дуба уже много лет назад), а также глушителя и уверенности в себе. Он прибыл в Сент-Джонс совсем одряхлевшим больным кораблем, но, черт побери, он прибыл туда под собственными парусами!

Уилбер расстался со мной в Сент-Джонсе. Я спросил его, где он желает сойти на берег, и по его указаниям нашел на окраине конгломерат серых корпусов. Выглядели они неописуемо мрачно и отталкивающе.

– Ты уверен, – спросил я, – что тебе сюда?

– Да, сынок, – радостно ответил Уилбер. – Это психушка, значит, мне сюда.

Так и оказалось. Уилбера встретили у дверей с такой же радостью, с какой он вошел в них. Кто-то из встречавших, стажер, если не ошибаюсь, все мне объяснил. Он сказал, что Уилбер был пациентом сент-джонской психиатрической больницы уже почти двадцать лет. Он никогда никому лишних хлопот не доставлял, но время от времени сбегал и отправлялся «поплавать». В своем воображении он тоже был моряком, избороздившим семь морей, но через два месяца начинал скучать и возвращался домой.

Уилбер долго тряс мне руку и от души благодарил.

– Как тебе понадобится товарищ в плавании, так ты сразу ко мне, шкипер, – сказал он на прощание.

Может, я так и сделаю; ведь мне доводилось плавать со многими и многими, кто мне нравился куда меньше.

Глава третья

Морская невеста

Хотя к Ньюфаундленду я питаю самые лучшие чувства, Сент-Джонс не принадлежит к числу моих любимых городов. Нет, его внешний облик никаких нареканий не вызывает: старинный городок, приятно обветшалый, раскинувшийся на крутых склонах над сказочной гаванью. Не питаю я антипатии и к подавляющему большинству его обитателей, особенно к тем, кто трудится на судах у причалов, или к тем, кто не считается с тем, что это столичный город, и продолжает заниматься рыболовством как истинные дети моря и жить в домиках, лепящихся по обрывам вдоль Прохода – пролива, ведущего в гавань.

Моя неприязнь к Сент-Джонсу порождается тем обстоятельством, что он – паразит. На протяжении минимум трех веков он был пиявкой, которая, притаившись за оградой величавых скал, высасывала кровь из рыбаков, прямо-таки захлебывалась ею. В начале шестидесятых в нем на душу населения все еще приходилось больше миллионеров, чем в любом другом городе Северной Америки, включая Даллас в Техасе. Состояния эти были нажиты беспощадным ограблением рыбаков, которых до 1949 года, когда Ньюфаундленд стал членом Канадской конфедерации, торговцы эксплуатировали в чисто средневековом духе. Торговцы, чьи огромные склады и конторы окаймляли Уотер-стрит, именовались «пиратами с Уотер-стрит» (прозвище, рожденное беспомощной горечью). Они служили объектом пассивной, но непреходящей ненависти, а в ответ выработали в себе презрительное пренебрежение к людям. Полностью ориентированные на Англию, они культивировали английское произношение, детей отправляли учиться в Англию и ньюфаундлендцами были лишь по названию.

Особый аромат, который они придавали городу, все еще сохраняется, сочетаясь с тлетворным запашком коррупции, которая, хотя и не блещет оригинальностью, ни в чем не уступит никакой другой. Политика на Ньюфаундленде всегда строилась в духе банановой республики, или – точнее – тресковой республики. Диктатура лишь слабо маскировалась протертым до дыр ветхим плащом демократии. В Сент-Джонсе заправляли некоторые из самых неблагоуханных фигур в истории Северной Америки, и пока еще нет никаких признаков, что наступит день, когда старая система рухнет.

Я не стал задерживаться в городе и в тот же вечер двинулся по Тропе Карибу вдоль Южного берега. Кашляя, трясясь словно от болезни Паркинсона, но не сдаваясь, «Страстоцвет» медленно всю длинную ночь совершал свой путь на юг. На рассвете он взобрался на последний холм перед Грязной Ямой и продрейфовал по усыпанному камешками склону к деревне. Я предоставил ему самому выбирать дорогу между валунами и сосредоточил внимание на панораме внизу.

Маленькая гавань, всего лишь щель в изгибе береговых обрывов, выглядела безмятежной в перламутровом свете раннего утра. Тридцать-сорок лодок дремали у причалов точно спящие гаги. А на берегу в серебристо-серый узор, окаймляя бухту, слагались ажурные сушилки для рыбы, пристани, помосты и рыбные лавочки. От кромки воды вверх по склону карабкались двухэтажные кубические домики с плоскими крышами, щеголяя пестротой и яркостью окраски. Прямо подо мной распростерся рыбозавод, из его железной трубы поднимался маслянистый дым.

Сонная, дышащая приятным покоем картина, ничем не отличающаяся от остальных тысячи трехсот ньюфаундлендских рыбачьих поселков, которые в те дни продолжали цепляться, как цеплялись веками, за резные берега огромного острова. Я взирал на эту картину с удовольствием, которое мало-помалу переходило в тревогу.

Чего-то не хватало – и чем-то этим была шхуна моей мечты. Ей полагалось бы чуть покачиваться там, внизу у причала, безупречной, прелестной, ожидающей, точно невеста – своего суженого: вот-вот он придет к ней. И суженый пришел, был здесь, был в эту самую минуту, а вот от морской невесты не было ни следа.

«Страстоцвет» прорвался сквозь последний каменный барьер на козьей тропе, змеившейся к рыбозаводу, икнул раз-другой и тихо испустил дух. Когда я попытался завести его, он только жалобно повизгивал. Я выбрался на тропу, и путь мне преградил крохотный мальчуган, который подобно гному словно бы выскочил из усыпанного камнями склона. Белобрысый, в резиновых сапогах на несколько размеров больше, чем следовало, со шмыгающим носом и застенчивой улыбкой. Я спросил его, где мне найти дядю Еноса Коффина (в таких деревушках любой мужчина старше пятидесяти лет именуется «дядей» теми, кто его помоложе), и он ткнул пальцем в большой дом, исчерченный горизонтальными широкими полосами – лиловыми, канареечно-желтыми и охристо-красными.

На секунду я должен отвлечься и указать, что до вступления в Конфедерацию мало кто из ньюфаундлендцев в рыбачьих селеньях мог расщедриться на магазинную краску. Они изготовляли собственную из охристой глины, растертой в рыбьем жире и морской воде. Когда краска эта высыхала, на что уходило до года, она обретала цвет запекшейся крови. Не слишком-то веселенький оттенок, и за долгие века тамошние жители изголодались по ярким цветам. Вскоре после того, как остров стал частью Канады, его наводнили всевозможные коммивояжеры, в том числе и москательных фирм. Наводнили его и наличные – в результате федерального пособия на младенцев и пенсий по старости. Значительная часть этих денег тут же была обменяна на краски. Опьяненные обилием ярких цветов, обитатели деревушек часто не удовлетворялись просто красным, или травянисто-зеленым, или будуарно-розовым домом и красили свои жилища разноцветными горизонтальными, вертикальными и даже диагональными полосами. При взгляде в туманный день с моря на расстоянии нескольких миль их тона ласкали глаз. При взгляде в солнечный день с близкого расстояния даже сильные мужчины пошатывались.

– Спасибо, – сказал я. – А ты случайно не знаешь, где стоит шхуна, которую продали Холлоханы?

Лицо мальчугана просияло. Он повернулся и зашаркал между двумя обветшалыми складами, а я пошел за ним. Проулок привел нас к основанию жердяного и невероятно шаткого помоста (как там называют рыбацкие пристани) из ободранных хлыстов тонких лиственниц.

У помоста стояло судно.

Вернее, лежало наполовину в воде, так как был отлив, среди богатейшей коллекции битых бутылок, гниющих водорослей, дохлой рыбы и неведомых, покрытых илом предметов. Я пробрался по пропитанным рыбьим жиром слегам помоста и остановился перед шхуной моей мечты.

К корпусу ее, с тех пор как я ее видел, никто не прикасался, и с голых досок обшивки лохмотьями свисали остатки ее зеленой краски, точно изъеденной экземой. Ее днище, лишившееся последних следов сурика и намазанное мазутом, жирно блестело. Палубы зияли дырами люков, разошедшимися швами; между нестругаными новыми досками тянулись длинные черные потеки вара там, где кто-то конопатил на скорую руку. Грот-мачта была сломана в десяти футах над палубой, а фок-мачта, ничем не закрепленная, покачивалась под жутковатым углом в мольбе к глухим и слепым небесам.

Но сильнее всего кровь холодела при виде гигантской неокрашенной, смахивающей на ящик надстройки, которую кое-как присобачили к палубам. Массивная, она тянулась от кокпита до подножья фок-мачты. Больше всего она походила на гигантский саркофаг. Казалось, кораблик, чувствуя, что умирает от какой-то неизлечимой и омерзительной болезни, взвалил себе на спину собственный гроб и пополз к кладбищу, но не добрался и умер там, где покоился теперь.

От этого зрелища я онемел, но на моего маленького мокроносого проводника оно произвело прямо обратное впечатление. Он в первый раз заговорил:

– Господи Иисусе, сэр! – сказал он. – До чего ж красивый, а?

Я не сразу отправился к Еносу. Хоть я человек мирный, но руки у меня чесались убить его на месте. А потому я снова забрался в «Страстоцвет» и, как у меня в обычае, когда я попадаю в сложную ситуацию, откупорил бутылку.

В этот момент заботил меня в основном Джек Макклелланд. Джек должен был приехать в Грязную Яму через две недели, готовый отправиться в наше плавание. Джек принадлежит к тем изысканным фортуной людям, которым чужды слабости простых смертных. Он – Человек, Который Умеет Доводить Дело До Конца, и ждет того же от своих присных. Он не взывает к Судьбам, он отдает им распоряжения. Он отдает распоряжения всем, получил их от него и я.

«Пятнадцатого июля в 7 ч 30 мин мы поплывем из Ньюфаундленда курсом на ближайший пальмовый островок, где проведем лето, наслаждаясь сибаритским существованием. Ясно?»

Таковы были его напутственные слова мне. И я практически не сомневался, что он не удовлетворится тем, чтобы провести лето в Грязной Яме.

После первого приложения к бутылке я все еще планировал пришибить Еноса, сослаться в суде на то, что я психически ненормален, добиться, чтобы меня поместили в психбольницу Сент-Джонса, и коротать там время в обществе Уилбера, пока Джек про меня не забудет. Приложившись еще два раза, я решил развести пары и отбыть на «Страстоцвете» в одно уютное местечко на границе Канады с Аляской, где хоть отбавляй археологических изысканий касательно древности первых людей в Америке. Однако «Страстоцвет» не заводился ни в какую, так что я приложился еще разок-другой и пришел к выводу, что останусь пока там, где нахожусь сейчас, и поищу путь к забвению попрямее.

Семь энергичных дочерей Еноса наткнулись на меня там, когда галопировали на рыбный завод к началу первой смены. Добрые, чуткие девушки.

Одна уложила мою голову на могучие колени, а вторая отправилась искать Еноса. Попозже они всей компанией препроводили меня – то есть отнесли на руках – в родительский дом выше по склону, где и уложили без дальних разговоров в постель.

Проснулся я поздно вечером отнюдь не в радужном настроении. Но дочери Еноса были так радушны и окружали меня таким заботливым вниманием (включая обильную кормежку – языки и щечки трески), что я не устроил Еносу нахлобучку, какую следовало бы. На мой упрек, что он меня страшно подвел, мне было отвечено тоном оскорбленной невинности:

– Чего ж вы не сказали-то, что вам она спешно нужна? Да знай я, так она бы у меня месяц назад готова была. Да вы не тревожьтесь, мил человек. Я утречком с Оби Мэрфи договорюсь, и вдвоем-то мы ее до ума за неделю доведем. И вот что, шкипер, у вас, случаем, еще бутылочки не окажется, а? Желудок у меня последние дни ну прямо бунтует.

Поскольку волей случая и у меня желудок ну прямо бунтовал, я отыскал еще бутылочку, и вскоре во мне опять взыграл оптимизм.

А если у ньюфаундлендцев из рыбачьих селений есть общее качество, так это оптимизм. И он им ох как нужен. Без него они давным-давно вернули бы свой остров чайкам и тюленям. А с ним они творят чудеса. Пока хватает оптимизма, они самые умелые, самые закаленные и самые веселые люди на земле.

Когда на следующий день Енос и Оби Мэрфи (добродушный молодой рыбак богатырского сложения) принялись трудиться над шхуной, моей главной обязанностью стало обеспечивать им надлежащий уровень оптимизма. А потому мне пришлось совершать регулярные рейсы между Грязной Ямой и Сент-Джонсом, ближайшим местом, где можно было разжиться оптимизмом. Я отправлялся в город рано поутру, добирался до него сильно за полдень, ставил джип чиниться, старался купить для шхуны такие жизненно важные предметы, как паруса, насосы и так далее (об этом подробнее в своем месте) и приобретал галлон-другой оптимизма у самогонщика, товар которого был заметно качественнее и дешевле, чем то, что можно было купить в государственном винном магазине. Затем я ехал назад всю ночь, добираясь до Грязной Ямы как раз вовремя, чтобы подготовить Еноса и Оби к предстоявшим им дневным трудам.

Время шло, и плавать по Тропе Карибу стало заметно легче. «Страстоцвет» мало-помалу обтесал худшие из камней и изжевал большинство пней. К тому моменту, когда он завершил последний рейс, тропа обрела такое сходство с вполне сносным шоссе, что обитатели Южного берега были подвигнуты выразить свою благодарность делом. Они подали властям петицию о том, чтобы назвать тропу «Проезд „Страстоцвета“». И, возможно, правительство пошло бы им навстречу, если бы премьер-министр Джои Смолвуд не опасался, что стоит ему признать существование этой дороги – и он обязан будет поддерживать ее в порядке.

Причина, почему я охотно совершал эти долгие путешествия, заключалась в том, что иначе мне неминуемо пришлось бы помогать Еносу и Оби, а об этом и помыслить было страшно. И несколько дней я благополучно увиливал от таких помышлений, но затем Енос начал пришивать фальшкиль и прилаживать две тысячи фунтов чугунного балласта. Тогда понадобилась лишняя пара рук, и предоставить ее был вынужден я. Чтобы передать весь аромат условий работы, лучше всего будет обратиться к тогдашним моим заметкам.

«Судно помещалось в крохотном доке, над которым господствовал рыбозавод. Все стоки человеческого или животного происхождения с этого завода, на котором сто сорок семь мужчин, женщин и детей обрабатывали в день около ста тысяч фунтов рыбы, поступали в наш док из десятидюймовой канализационной трубы, изрыгавшей их на нас через нерегулярные интервалы. При отливе белесые внутренности покойных рыб покрывали корпус скользкой мозаикой и фестонами повисали на всех его канатах. Воздух, и без того достаточно ядовитый, отравлялся газами из цеха, где изготовлялась костная мука. Те рыбьи внутренности, которые не попадали в сточные воды, превращали в вонючий желтый порошок, который сеялся с небес на наши обнаженные головы, точно пепел крематория. Вонь была такой ужасной, что по сравнению с ней четыре деревянные бочки на конце помоста, в каковые Оби имел обыкновение бросать свежие тресковые печени, чтобы в жарких лучах солнца они растеклись жиром, прямо-таки приятно благоухали. Наша одежда, кожа, волосы становились липкими от миазмов давно скончавшейся трески, и, разумеется, каждый дюйм судна был покрыт густым слоем…»

В такой ситуации человеку требовался весь подручный оптимизм.

Однако даже весь наличествовавший на Ньюфаундленде оптимизм не мог заставить нас совершить невозможное, и по мере приближения дня приезда Джека мне уже не удавалось скрывать от себя, что маленькая шхуна не будет готова отплыть по расписанию.

К десятому июля она все еще не обзавелась необходимым рангоутом, снастями, парусами, вином и еще множеством абсолютно необходимых предметов. Нужного количества насосов у нее тоже не было. Поздно вечером десятого мы кончили смолить ее швы и красить днище и с приливом вывели ее к пристани. Она тут же продемонстрировала самую характерную свою особенность, как показало будущее. Она текла так, как ни одно судно, какие я только видел до и после. Где им!

Вода вливалась не через какие-то конкретные отверстия, а словно поступала в процессе прямо-таки дьявольского осмоса через все поры. Ее приходилось откачивать каждый час и между часами, только чтобы удерживать на минимальном уровне. О том, чтобы откачивать больше, чем ее вливалось, и вопроса не вставало: нас же было всего трое, и одновременно мы могли приводить в действие лишь три насоса.

Явное желание маленькой шхуны совершить харакири ничуть не беспокоило ни Еноса, ни Оби. От Еноса я услышал фразу, которая в течение нескольких следующих лет словно вечным эхо шелестела у меня в ушах.

– Суда Южного берега все маленько текут, как их на воду спустят, – мягко успокоил меня Енос. – А поплавают денек-другой – так и берут свое.

Как и во всем, что мне говорил Енос, доля правды тут была. Суда Южного берега свое, бесспорно, берут. Берут немыслимое количество соленой воды в трюм и берут львиную часть твоего времени на ее откачку. Фантастические бицепсы и трицепсы рыбаков Южного берега – вот лучшее тому доказательство.

Глава четвертая

Фарильон и Ферриленд

Адские дни в Грязной Яме и Сент-Джонсе меня, наверное, совсем доконали бы, если бы не семейство Морри в Ферриленде.

Ферриленд расположен неподалеку от Грязной Ямы, но, в отличие от своей соседки, остается пригодным для жизни по причине отсутствия там такой сомнительной радости, как рыбозавод.

О том, что я обосновался в Грязной Яме и по какому поводу, вскоре стало известно в Ферриленде, как, впрочем, и по всему Южному берегу. Однажды на обратном пути из Сент-Джонса «Страстоцвет» закатил истерический припадок: вдруг жутко зафыркал и лишился чувств возле беленого штакетника, огораживавшего большой дом на окраине Ферриленда.

Я направился к дому в поисках помощи, и в дверях меня встретил Хоуард Морри. Я открыл было рот, но он меня опередил.

– Входите, входите, мистер Моуэт, – загремел он. – Входите, выпейте чашечку чайку.

Хоуард тогда разменял девятый десяток, но я решил, что ему лет пятьдесят. Высокий, крепко сбитый, с румяным лицом без единой морщины, он был воплощением фермера-рыбака времен Дрейка. Жена его умерла, и он жил с долговязым неразговорчивым сыном Билли и словоохотливой снохой Пэт. Билл и Пэт держали небольшой магазин и занимались засолкой рыбы на продажу. У них было двое очаровательных детей – мальчик и девочка.

Морри, казалось, вполне понимали, каково мне приходится в Грязной Яме, и ревностно взялись облегчать мое существование. С этой первой встречи и до тех пор, когда я отправился в плавание, их дом был в полном моем распоряжении. Пэт потчевала меня сказочными обедами, всячески тиранила, и ее стараниями я редко ложился спать трезвым как стеклышко. Билл приобщил меня к старинным обычаям рыболовной гавани, отправлял меня в море на объезд ловушек, знакомил меня с искусством и тайнами засолки рыбы и обращал меня в свою яростную бескомпромиссную веру в важность человеческой преемственности во всем. Питер Морри, кончавший свой первый десяток, водил меня на длинные тайные прогулки «за городом» по тропам, проложенным Вольными Людьми, и вверх, на скалистые уступы вроде Дозорного, где из века в век женщины высматривали, не возвращаются ли корабли, или мужчины несли дозор, чтобы поднять тревогу, чуть над горизонтом возникнут паруса пиратов.

Однако воистину открыл для меня сердце и душу Ньюфаундленда Хоуард Морри. Хоуард принадлежал к тем редким людям, чье ощущение прошлого преображается в глубочайшую нежную причастность. Его прапрадед был первым Морри, обосновавшимся на Южном берегу, и все сказания, передающиеся по ступеням поколений, скопились в голове Хоуарда – и в его сердце.

В зрелые годы он получил тяжелую травму и на двадцать месяцев был прикован к постели. Он использовал это время для того, чтобы записать все, что он слышал и помнил о Ферриленде, в тридцати школьных тетрадях. А когда совсем поправился и снова начал выходить в море, он зашвырнул это бесценное сокровище в какой-то чулан, где на тетради наткнулись дети и с их помощью развели веселый костер. Когда Хоуард рассказал мне об их судьбе, я пришел в ужас, а он только засмеялся:

– Ну и что? У меня ж все в голове записано до последнего словечка.

Хоуард не только знал историю Ферриленда за то время, пока там жила его семья, но знал – или чувствовал – ее до того века, когда она началась. То есть до очень далекого прошлого, так как Ферриленд – одно из тех мест на Ньюфаундленде, где патина человеческого обитания настолько плотна, что заметно смягчила каменный лик древней скалы.

Обширная, надежно укрытая бухта у подножия пологих, плавно поднимающихся вверх холмов, обрамленная широкой полосой сочных лугов, гостеприимно принимала кое-кого из самых ранних европейских посетителей Северной Америки. Баскские китобои и рыбаки в поисках трески укрывались в бухте Ферриленда задолго до конца XV века. В первые десятилетия XVI века бретонцы и нормандцы устраивали рыбачьи базы на ее пляжах. На старинной французской карте 1537 года она названа Фарильон. Однако французы явно появились там поздно, так как название это бухте и селению дали не они. Даже тогда Фарильон было всего лишь искажением более раннего названия.

Французы превратили Фарильон в постоянное селение и жили там, пока английские пираты не захватили его около 1600 года. В 1621 году лорд Балтимор избрал его центром грандиозной плантации, в которую намеревался превратить Ньюфаундленд. Однако высокородный лорд был подкаблучником. Его супруга возненавидела Фириленд, как он тогда назывался, и через два года убедила супруга переехать на юг, в места, которым предстояло стать штатом Мэриленд.

На протяжении последующих веков новые господа захватывали номинальную власть над селением и высасывали соки из его обитателей. Но обитатели эти, смешавшие в своих жилах кровь французов, англичан западных графств, жителей острова Джерси, а также ирландцев, занимались своим делом и уходили в море, почти не замечая тех, кто уселся им на шею. Крепкие, упрямые, невероятно закаленные, они выстояли в черные годы Рыбных Адмиралов, когда английские монархи склонились перед требованиями влиятельнейших рыбных дельцов на Старой Родине и постановили, что на новых землях никто не смеет селиться, что остров должен служить лишь сезонной базой для команд английских кораблей.

Тем не менее жители Ферриленда отстояли родные дома. Они отстояли их от бесконечных нападений французов, обитателей Новой Англии, португальцев и просто пиратов. Они держались за них с упорством ракушек, всверлившихся в корабельное днище. Несколько раз Ферриленду приходилось стоять насмерть, когда его атаковали и с моря и с суши. Но он выжил. Он и его жители продержались более четырех веков. Когда я познакомился с ним в начале шестидесятых, сущность его практически оставалась почти такой же, какой, вероятно, была при его возникновении. У Хоуарда был неиссякаемый запас рассказов, иллюстрировавших природу плавильного котла, создавшего его земляков. Например, история о Вольных Людях.

На протяжении XVIII века команды английских рыболовных судов состояли главным образом из людей, которых гнал в море голод, или же они попались на удочку «вербовщиков», обманом обрекших их на тяготы долгого плавания через океан. И многие из них, оказавшись на Ньюфаундленде, не желали вернуться на родину. Местные «плантаторы» обходились с ними как с рабами, и подобно спартанским рабам они бежали из маленьких портовых селений в угрюмые внутренние области острова.

Там они создали собственное общество, и оно просуществовало сотню лет. Они стали разбойниками в романтической традиции Робина Гуда, жили в лесах и грабили богатых, чтобы не только обеспечивать себя всем необходимым, но и помогать угнетаемым рыбакам на побережье.

Внутренняя область полуострова стала Краем Вольных Людей. В их владения рисковали вторгаться только вооруженные до зубов отряды королевских солдат. Тайные тропы вились повсюду, а поселки Вольных Людей прятались в десятках глубоких долин, одна из которых находилась всего в пяти милях от Ферриленда, укрытая могучим холмом, носившим название Горшок Масла.

Вольных Людей не разгромили и не подчинили – мало-помалу они смешивались с поселенцами на побережье, и их кровь тоже струится в жилах жителей Южного берега.

В рассказах Хоуарда Морри эти люди и подобные им вновь обретали жизнь, пока он совершал со мной экскурсии по берегу в портовые селения вроде Медвежьей бухты, Ла-Манша, Адмиральской бухты, Каппахейдена, Продления, Фермьюза, Аквафорте, Болиня и многие другие с не менее странными названиями. Однако средоточием его любви оставался Ферриленд.

Как-то днем он повез меня на остров Буа, отгораживающий вход в гавань Ферриленда. Когда-то остров был лесистым, но эти дни канули в Лету. Теперь на нем деревья не растут, и он кажется порождением буйной фантазии.

Это величественная крепость, то ли забытая, то ли не интересующая официальных историков, известная лишь горстке людей вроде Хоуарда. По верхнему краю почти вертикальных обрывов тянется кольцевой земляной вал. По меньшей мере пять батарей все еще грозят черными жерлами пушек, чернеющих за пышными мхами, испещренными птичьим пометом. Все еще сохраняются остатки арсеналов, жилых домов и даже старинного колодца. По словам Хоуарда, впервые островок был укреплен французами до 1600 года. К 1610 году его захватил английский суперпират Питер Истон, и с тех пор воздвигались все новые укрепления, пока островок не стал практически неприступным и дал ключ к загадке, почему Ферриленд сумел продержаться так долго.

На мелководье у нижнего конца огромной расселины еще ржавели двадцатифунтовые каронады XVII века – там, где корсар XVIII века попытался забрать их из временно покинутого форта. А в остальном все как будто оставалось не потревоженным с того момента, когда форт перестал жить. И никаких гидов, никаких ухоженных дорожек, никакой претенциозной реконструкции. Истинная реальность былого, лишь притемненная, но не стертая промелькнувшими столетиями.

Когда уйдут из жизни люди, подобные Хоуарду Морри (а их так мало в любых краях!), с ними безвозвратно исчезнет почти все богатейшее и живое человеческое прошлое Ньюфаундленда. И придет конец укладу жизни четырехсотлетней давности.

Я считаю себя редкостным счастливчиком, раз мне представился случай приобщиться к этому укладу – к жизни ловца трески. Как-то утром в четыре часа Хоуард поднял меня с пуховой перины, накормил потрясающим завтраком и повел в темноте к концу помоста, где мне предстояло пополнить команду объездчика ловушек, состоявшую из четырех человек.

Я оказался на небольшом широком судне, оснащенном одноцилиндровым мотором в пять лошадиных сил. Было тихо и холодно, когда мы застрекотали к выходу из гавани. В темноте нам аккомпанировал приглушенный стрекот десятка-другого «однотактников», увлекающих невидимые суденышки в открытое море.

Нам предстояло посетить две ловушки. Упрощенно говоря, ловушки эти представляют собой огромные «ящики» из сетей со сторонами до пятидесяти футов. У них есть дно, но нет верха. От «двери» в одной из сторон тянется длинная, вертикально подвешенная сеть, направляющая медленно плывущую треску в ловушку.

Сооружение это закреплялось на морском дне большими коваными якорями – последним, что осталось от старинных и забытых кораблей.

Наша первая ловушка была установлена в девяти фатомах за островом Буа, и мы добрались до нее с первыми лучами рассвета. Наш шкипер, пока мы все перегнулись через борт, вглядываясь в черную воду, проверил ловушку джиггером – шестидюймовой свинцовой рыбкой с двумя огромными крючками, подвешенной на конце толстой лески. Он опустил джиггер в ловушку и резко его выдернул. С первого же раза он подцепил отличную жирную треску и втащил ее, переливающуюся жемчужным блеском, на борт.

– Сгодится, – сказал он. – Ну-ка, поднажмем, ребята.

И мы поднажали. Чтобы затянуть сеть, а затем справиться с колоссальным весом веревок и канатов, понадобились дружные усилия всех нас пятерых, и прошло полчаса, прежде чем, поддерживаемая поплавками на поверхности, она «пошла мешком». По мере того как мы перетягивали охапки воняющих смолой, ледяных на ощупь веревок через планширь, мешок все уменьшался и уменьшался и вода внутри его начала бурлить. Отличный улов. В ловушке было двадцать-тридцать квинталов[1 - Квинтал – старинная английская мера веса, традиционно используемая ловцами трески. Равен 112 фунтам засоленной рыбы. – Прим. авт.] первосортной трески, без толку бившейся о ее ячеи.

Один из нас, молодой человек лет двадцати, не больше, орудовал за бортом, стоя на пляшущей плоскодонке. Ему было трудно удерживаться в такой позе, так как со стороны океана накатывалась крупная зыбь. Веревка неожиданно дернулась, он потерял равновесие, и его правая рука оказалась между бортом плоскодонки и судном в тот момент, когда они смыкались. Раздался треск ломающихся костей. Он тяжело сел на банку своей плоскодонки и поднял руку, оглядывая ее. Она уже была вся залита кровью. Часы, недавно купленные, которыми он очень дорожил, были полностью раздавлены и глубоко впились в запястье.

Он выпустил веревку, отлив начал быстро уносить плоскодонку от нас. Наш шкипер крикнул, чтобы мы бросили ловушку – он сейчас заведет мотор, но паренек возражающе крикнул:

– Не валяйте дурака! Я справлюсь. Рыбу-то не упустите!

Другой рукой он опустил весло в воду, подцепил веревку, а потом, одной рукой и зубами перебирая ее, подтянул плоскодонку к судну. Мы втащили его на борт, но он не позволил нам отойти от ловушки, пока из нее не вычерпали последних рыбин и судно не осело в воде почти по планширь. На протяжении всего этого времени – около двадцати минут – он сидел на машинном люке, следил за нами и улыбался, а рукав его толстой фуфайки все больше намокал кровью, и она стекала на его непромокаемые брюки.

Когда мы причалили к помосту, было десять часов, солнце стояло уже высоко и сильно припекало. Пэт Морри встретила нас с грузовиком, и мы отвезли паренька к врачу, который вправил кости и наложил шестнадцать швов на рану. Я поехал с ними, и, когда мы выходили из приемной, паренек сказал мне:

– Шкипер, я вам утро-то не испортил?

Нет, не испортил. Но где я мог найти слова, чтобы сказать ему, какой он человек? И он страшно смутился бы, попробуй я.

Всякий раз, когда я ночевал у Морри, утро заставало меня на помосте, куда я приходил встречать возвращающихся объездчиков ловушек. И неизменно ко мне там присоединялись дядя Джим Уэлч и дядя Джон Хокинс. Им было восемьдесят восемь и девяносто лет соответственно. Оба всю жизнь занимались ловлей рыбы, но, как сказал дядя Джон: «Для этого дела мы чуть староваты стали. Уже не годимся для него». Тем не менее они вполне еще годились, чтобы обозревать каждое причаливающее судно, отпускать ядовитые замечания касательно количества и качества улова и держать в узде «молодых парней» (отцов семейств сорока-пятидесяти лет). Дядя Джон впервые вышел в море джиггеровать рыбу с отцом, когда ему сравнялось восемь. И начал свою карьеру поздновато. Дядя Джим ловил рыбу с шести лет.

Запас индивидуальных жизнеописаний, хранившихся в памяти Хоуарда Морри, был неисчерпаем, и все они были сплетением комичного и трагического, ведь обычная жизнь всегда такое сплетение. Как-то вечером мы заговорили о патерах Южного берега (там почти все жители – католики), и Хоуард поведал мне историю Билларда и козла.

На Южном берегу все сажали картофель, и Биллард особенно гордился своим полем. К несчастью, его сосед держал коз, а козы тоже любят картошку. Как-то утром Биллард копал свою, сгорбив спину, вглядываясь в торфяную землю, и не заметил, как подошел священник. Святой отец остановился, положил руки на забор и осведомился:

– Картошку копаешь, Биллард?