banner banner banner
О том, как ты была всегда
О том, как ты была всегда
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

О том, как ты была всегда

скачать книгу бесплатно

не обходится без кого-то,
без кого-то никак ему…

Разве сядет за стол, напишет
на конторском каком листе:
«За молчанье про всё и свыше,
за дрожание в темноте,

за когда-то признанье, где? ты
возмутясь, как с плеча рубя,
не простишь, не поймёшь всё это —
я живу. Я люблю тебя».

Звук

Уходя из дома, где тесно зверю,
а в углу гитара да вещи-сны,
я так страшно хлопнул входною дверью,
что оставил в воздухе звук струны.

И пока маячил, стесняясь выпасть
из обоймы, в будничном наяву,
этот звук держался, крутясь и слышась
по безлюдной комнате, на плаву.

Прописной покой наугад нарушив,
он недолго длился наедине,
он ослаб и, ставши всё глуше, глуше,
утонул в нахлынувшей тишине.

Но, наверно, было всё так недаром:
я вернулся, полон колючих чувств,
и заметил тотчас – молчит гитара,
остывают вещи, а воздух – пуст.

И, научен светом его распада,
ни межзвёздной ночью, ни местным днём
я не в курсе, кто он, что было надо,
но с тех пор в тревоге, узнав о нём.

Только рассядется всё по-домашнему…

Только рассядется всё по-домашнему,
с кровом придуманным, трудными пашнями,
буднями-львами, гульбой на гульбе —
гулкое, зоркое, гордое, страшное —
тут начинается прямо в тебе.

Тут принимается, и, чем отчётливей,
не помещаясь, роднее всего —
из одиночества долгий приход его
и безымянное всё вещество.

Это, куда ни прибейся, наверное,
всё, чем я был до прочтенья на свет,
это дыхание, чёрное, первое,
самое прежнее, этого – нет.

Из чистогана имён позаброшенных,
изо всего, что уже сожжено,
рыжего времени, звёздного крошева
будущий ткач ворожит полотно.

И средь былого рассеянный гроздьями,
вдруг собираемый в честный узор,
так появляешься ласкою позднею,
голос, вплетённый в натруженный хор.

Песнею песнь, припасённый за теменем,
ищешь от тёмного леса ключи —
почвы под разумом, памяти, имени —
в правду разверстую жадно звучи…

А что тут делать с лесной поговоркою,
тишью домашней и радостью горькою,
жизнью, с которою впредь суждено, —
гордое, страшное, гулкое, зоркое,
самое прошлое – знает одно.

Оговорчивый текст молитвы…

Оговорчивый текст молитвы
в доверительной стыдобе?
по листку, как по зубу бритвы,
иногда я читал себе.

Спотыкаясь в старославянском,
возбуждая свою вину,
растолковывал я пространству
задушевную слабину

и, в конце, где припасть пришлось бы,
сургучовый «аминь» трубя,
что-нибудь вроде личной просьбы
добавлял я и от себя.

Не по писанному в скрижалях,
а о том, как сейчас живу, —
о залётных своих печалях
и несбывшемся наяву.

И молчали в кромешной зоне
не роддом, не кривой погост
и не старец на зыбком фоне —
эпидемия крепких звёзд,

не давая почти ответа,
отчего так беда густа,
намекая на то, что это
предрассветная суета.

И стихала душа, как битва,
и, прощая, была права
унизительная молитва —
несговорчивые слова.

Ты, народ, что всё пришлый кряжистый…

Ты, народ, что всё пришлый кряжистый
сухожилистый продувной,
прикрывающий лица скважистой
загорелою желтизной,

нагрузи, кто в волненье пристальном
твой цветистый словарь порвёт
из шипящих с беззубым присвистом
и клубящихся вдаль широт.

Я люблю всё родней и спутанней,
как ты дышишь и тащишь впрок
и рысистой порою утренней
натираешь асфальт дорог,

бдишь на стрёме, живёшь с оглядкою,
терпишь смерть, а случись беда,
то с протянутой входишь шапкою
в подающие города.

Пусть из речи и почвы – тело нам,
ты, чей колос и хвост трубой,
что б ни сказано, что б ни сделано, —
уродящийся сам собой;

как бы ни были переполоты
голоса, а душа смурна,
только живы и только молоды
говорящие семена.

A visitor

Худой и отроческий, он входил неприметно,
мягко здоровался, заглядывая в лица,
интересовался «как жизнь», садился в углу,
шуршал журналом и тихо присутствовал.
Не выговаривая толком ни «р», ни «л»,
он спрашивал просто о делах и о Боге
и при этом смотрел, как смотрят дети, —
пронзительно, чисто и без понятий.
В его живых перламутровых глазах
дремала вежливость южного моря,
в его спокойствии просыпалась
неповоротливость серого камня.
В семнадцать лет нужно быть шустрее,
а он был хил и не довешивал —
прыщавая сыпь, короткая стрижка,
угловатые плечи и пепельный свитер.
Про него говорили, что он «с задержкою»,
хотя не дразнили обидными кличками;
учась в спецшколе, средь буйных сверстников
он был добрее и бескорыстнее.
Из трёх сыновей он был за старшего,
а двое других были так же подстрижены,
и те же буквы не выговаривали,
и одевались во что-то серое.
Разве что младший – смотрел с опаскою,
более смуглый и как бы напуганный,
а средний казался бойчее прочих
и больше с людьми любил разговаривать.
Они не всегда появлялись по трое,
чаще – вдвоём и поодиночке,
молчали, здоровались, не улыбались,
стояли возле, садились рядышком.
А однажды в гости пришёл человек
с красным лицом и в зелёной кофте,
протянул широкую сильную руку
и тихо представился: «Я отец».

В утлой комнатке без обоев…

В утлой комнатке без обоев
и без мебели – тишь да тьма,
и, наверное, здесь с тобою
мы должны бы сойти с ума,

выражениями простыми
разминая тоску свою,
подбирая иное имя
одиночеству на краю.

Как об этом страдал Овидий,