скачать книгу бесплатно
– Все будет нормально, – уверил ее Грищук, – мы тебя не оставим, ты не думай.
Саша молчала.
– Вместо тебя кого назначить? Ты как советуешь?
Саша пожала плечами, и не потому, что уклонялась от ответа, а потому, что среди остающихся медсестричек было много равных и никого выдающегося.
– Ладно, сообразим. Ты адресок черкни московский. – Он подал ей истрепанную записную книжку.
Саша молча записала на свободном листке свой адрес и адрес больницы, в которой она прежде работала.
– Спасибо. Заеду после войны маленького повидать. О нем надо думать теперь, о нем…
Саша кивнула в знак согласия.
– Можешь идти, – разрешил Грищук.
Когда она вышла из штабной палатки, было полутемно, холодно, но моросивший весь день дождик прекратился и тучи настолько раздвинулись, что в вечереющем небе Саша увидела первую звезду; она-то и сбила ее с ног, не в переносном, а в прямом смысле. Шагая к себе в палатку, Саша засмотрелась на мутно поблескивающую звездочку и не заметила под ногами отрытый сбоку дороги окоп, довольно глубокий, наверное, метровый, в него-то она и попала двумя ногами сразу… Вроде осталась цела, но ударилась о дно окопа прямыми ногами так жестко, что отдало по всему телу – снизу вверх. Кое-как она выбралась из мокрого, обваливающегося под руками, осклизлого окопа. Ощупала ноги: как будто ни перелома, ни вывиха…
В палатке, где жила Саша, еще никого не было, и она успела привести себя в порядок до появления соседок. Ничего не болело, вроде все обошлось благополучно.
Перед рассветом у Саши возникли небольшие, но острые схваткообразные боли внизу живота. Потом она забылась. Рано утром соседки стали собираться на свою госпитальную службу и невольно разбудили Сашу. А когда соседки наконец ушли, вот тут-то все и случилось…
Ближе к полудню пришел вестовой от начальника госпиталя с приказом явиться в штабную палатку.
Она собралась с силами и явилась.
Из маленьких слюдяных окошек палатки сочилось так мало света, что в помещении было полутемно и Грищук не разглядел заострившийся нос Саши и белое лицо с бескровными губами.
У столика начальника госпиталя стоял набитый новенький вещмешок.
Грищук поднялся навстречу Саше, взял со стола документы.
– На, держи, в добрый путь!
Саша приняла из его рук свою армейскую книжку и предписание об увольнении ее в запас. Армейскую книжку она сунула в нагрудный карман гимнастерки, а предписание порвала напополам и положила на стол Грищука.
– Я не еду.
– Это еще почему?! – побагровел Грищук.
– Выкидыш. Разрешите идти?
– Что?! – Грищук придвинулся к ней вплотную. – Да ты белее мела! Потеря крови – не шутка! Так и загнуться можно!
– Скорей бы! – буркнула Саша. Ей действительно хотелось умереть, мучительно больно хотелось уйти в небытие. Но наложить на себя руки она не считала возможным – и как человек верующий, и как помнящий о своей маме Анне Карповне, оставшейся там, в далекой Москве, в пристройке к кочегарке с деревянным ларем, набитым книгами, с толстой голубой трубой парового отопления вдоль стены и с окошком в потолке, крест-накрест заклеенным полосками, вырезанными из газет.
– Молчать! Марш за мной в операционную! – И, подтолкнув Сашу под локоток, Грищук вывел ее из штабной палатки.
IV
Она писала рапорт за рапортом, одержимо рвалась на передовую и все-таки добилась своего. В феврале 1943 года через того же грищуковского снабженца из штаба фронта ей наконец удалось «устроиться» военфельдшером в штурмовой батальон морской пехоты.
– И куда ж я тебя отдаю, деточка? Это ж из пекла в пекло, из боя в бой! – сказал Грищук, прощаясь с Александрой. – И чего тебе на память дать? – Он сковырнул корявым пальцем слезу из левого глаза и, вдруг просияв, отстегнул от пояса кобуру с пистолетом. – Вальтер, проверенный, бьет без осечки, держи! – Он протянул ей пистолет в кобуре из мягкой кожи. – Ладно, будь жива-невредима! – Не в силах говорить, Грищук ссутулился и пошел в штабную палатку.
А Александра попрощалась со всеми разом, без рассюсюкивания, подняла вверх руку, дескать, всем привет, села в грузовичок и уехала навсегда из ППГ, с которым в ее жизни было связано так много прекрасного и страшного.
Грищук все сказал правильно: с батальоном морской пехоты она так и шла из боя в бой, из пекла в пекло. Сначала она искала смерти, а потом это прошло. Сначала она горела жаждой мщения немцам, но потом и это прошло, притупилось. Ее неукротимая воля, знания и умение спасли жизнь многим. Только к этому она и стремилась теперь – спасти своих, спасти и сохранить…
До сегодняшнего штурма Севастополя почти весь личный состав батальона меньше чем за полтора года сменился на глазах Александры трижды – выбивали. Хотя были и такие, как военфельдшер Домбровская, – заговоренные, которых ни в одном бою даже не царапнуло. На то она и война… Заговоренный был и их комбат – Батя… До комбата он поднялся меньше чем за год от командира взвода разведчиков. Батя был невысок ростом, коренаст, со спины – мужчина, а с лица – мальчишка мальчишкой, как будто ему было не двадцать пять, а лет восемнадцать.
– У меня и мама такая, – объяснил он насчет своей моложавости Александре. – Когда я пошел на войну, ей уже тридцать восемь лет было, а все думали, что она моя сестра, а не мама, вы представляете?!
Лицо у Бати было смуглое, чистое, скуластое, с чуть раскосыми монголовидными глазами серого цвета, точнее сказать, то серого, то зеленого, то почти голубого – в зависимости от настроения. У него было много хороших качеств: он был бесстрашен, добр, вспыльчив, забывчив на плохое и памятлив на хорошее, прямодушен и вместе с тем склонен к лести, точнее – безоружен перед похвалой, пусть даже и чрезмерной. У него было исключительное чувство юмора, притом в огромном для его лет диапазоне, и он не упускал ни малейшей возможности посмеяться, в том числе и над самим собой. Последнее располагало к нему сослуживцев, особенно подчиненных. Батя пришел на войну с третьего курса физико-математического факультета, кажется, смоленского пединститута. Да, наверное, смоленского, потому что его жена погибла под бомбежкой в первые дни войны. Он был неистощим на всякого рода военные хитрости и проделки, многие из которых казались на первый взгляд ребячливыми. Поэтому командование относилось к нему как к слишком азартному и не вполне серьезному командиру, которому просто везло, да и только! То однажды, в ночном бою, он приказал одной из рот батальона раздеться до нижнего белья и так пойти в атаку на немцев; то организовал страшный грохот, велев захватить на подвернувшемся по пути заводике оцинкованные ведра и бить по ним прикладами автоматов, – не всему батальону, а только двум ротам, которым дал команду обходить противника с флангов, а тем временем без лишнего шума устроил основными силами прорыв в центре немецкой обороны; то, правильно рассчитав ветер, поджег летней ночью в степи ковыль, направил летучий огонь в сторону противника, а сам обошел немца по балкам, с левого фланга и ударил ему в тыл; был даже случай, когда Батя использовал стадо коров и его бойцы подошли под их прикрытием максимально близко к немецкой обороне и смяли ее. Командование хотя и считало Батю человеком хулиганистым, несерьезным, но прощало ему многое, прежде всего потому, что он выигрывал, а победителей, как известно, не судят. Тем более все знали о его личной храбрости, не раз и не два он первый поднимался в атаку. Его считали везунчиком, и никто наверху не хотел видеть, что за этим везением стояли не только оголтелая дерзость и удаль молодецкая, но и холодный расчет, и умение руководить подчиненными, и удивительная способность видеть все поле боя, а не отдельные группы бойцов, выполняющие каждая свой маневр.
Фамилия у Бати была татарская, а звали его Иван Иванович. Когда они познакомились, Саша сказала ему, что он похож на писателя Александра Куприна.
– Спасибо, Александра Александровна, – сказал Иван Иванович, – такого мне никто не говорил. А Куприна я читал – «Гамбринус», «Олеся», «Гранатовый браслет». Мне эту книжку жена подарила, еще когда была моей невестой. – Он замолчал, отвернулся, и разговор дальше не склеился. В тот момент Саша еще не знала о его горе, но поняла, что продолжать беседу не стоит, и отошла от него как бы под предлогом каких-то своих дел.
Еще недавно была она Сашенькой, Сашей, а в батальоне стала Александрой Александровной… Женщинам тяжелее на войне по многим причинам, в том числе и потому, что они в меньшинстве, и потому, что женщине на войне, как правило, надо к кому-то прибиться, быть чьей-то фронтовой женой или пассией, хотя бы формально. Александру Александровну эти проблемы не занимали: всякого, кто лез к ней с ухаживаниями, она обдавала таким леденящим душу холодом, что охота у героев-любовников отпадала сразу. Как-то в первый месяц ее службы в батальоне она случайно услышала, как Иван Иванович, бывший в то время еще командиром взвода разведчиков, сказал одному бравому офицеру:
– У человека такое: муж, ребенок… так что лезть не советую.
Из этих слов она поняла, что Иван Иванович откуда-то знает о ней главное. «Что ж, знает, так знает», – подумала Александра, улучила момент, когда Иван Иванович был один, и сказала ему как бы нехотя, мимоходом:
– Заступаться за меня не нужно. Пулю в лоб я сумею послать любому.
– И мне? – широко улыбнулся Иван Иванович.
– И тебе! – так же добродушно и ласково улыбнувшись ему в ответ, отчетливо произнесла Александра.
– Молодец! – засмеялся Иван Иванович. – Вот это я уважаю!
– Взаимно! – усмехнулась Александра. – Будь здоров! – И потрепала его по щеке, как мальчугана.
Наверное, с того дня он и влюбился в военфельдшера батальона Александру Домбровскую. Все эти месяцы он изо всех сил не подавал виду, что влюблен, но, пожалуй, не было в батальоне человека, который бы не догадывался об этом. Догадываться догадывались, но молчали. Во-первых, все знали Батю… А во-вторых, за время службы в батальоне Александра стольких спасла и столько раз рисковала жизнью на глазах у всех, что бойцы почитали ее как святую, в глаза они звали ее строго по имени-отчеству, а за глаза – Шурочкой, они даже не ругались при ней матом, что казалось совершенно неправдоподобным…
…И вот она плыла в немецком генеральском лакированном гробу по Северной бухте Севастополя, той самой, о которой рассказывала мама в день их откровения и от пирса которой, видимо, ушла в вечное плавание ее старшая сестра Мария, а еще раньше, 5 ноября 1914 года, ушел в свой первый и последний бой старший брат Евгений.
Туман приятно холодил щеки и уже начал расслаиваться на волокна, и было видно вокруг все больше бойцов батальона…
«Интересно, – подумала Саша, – а что там, в Москве, делает сейчас моя мамочка? Она ведь рано встает». И мысли ее и душа улетели за тысячи километров в родную «дворницкую» с окном в потолке, к маме…
V
«Через месяц был назначен новый викарный архиерей, а о первосвященном Петре уже никто не вспоминал. А потом и совсем забыли. И только старуха, мать покойного, которая живет теперь у зятя-дьякона в глухом уездном городишке, когда выходила под вечер, чтобы встретить свою корову, и сходилась на выгоне с другими женщинами, то начинала рассказывать о детях, о внуках, о том, что у нее был сын архиерей, и при этом говорила робко, боясь, что ей не поверят… И ей в самом деле не все верили».
Дочитав любимый ею рассказ Антона Павловича Чехова «Архиерей», Анна Карповна закрыла книгу, подошла к деревянному ларю у дверей, бесшумно подняла тяжелую крышку, положила томик на место, к сотням других хранящихся там книг, замкнула ларь на висячий замок и только тогда успокоилась. С тех пор как ушла на фронт ее дочь Александра, Анна Карповна стала тайно позволять себе то, чего не разрешала прежде, – читать книги. Слава богу, натаскали они с Сашенькой с помойки полный ларь удивительно разных, прекрасных книг из библиотеки профессора, чью квартиру после его смерти и смерти его жены заняли «на уплотнение» жильцы, далекие не только от литературы, но и от письменности. И никто во дворе их большого московского дома уже не помнил, что это был за профессор, чем занимался. Хотя в свое время он был увенчан многими почетными званиями и его щедро, почти как ровню, одаривали своей дружбой Павлов, Вернадский, Ухтомский и другие корифеи науки…
Анну Карповну всегда удивляло и больно ранило великое беспамятство жизни. «Как же так? – думала она. – Была Россия, была у людей Вера, был хотя и неважный, но все-таки царь, а теперь все сметено, ошельмовано, одурачено и как будто даже само летоисчисление начато не от Рождества Христова, ас 1917 года… Видно, такая русская доля – поговоришь с каждым в отдельности, вроде нормальный, умный человек, а все вместе – толпа, которую могут взять в оборот и унизить до полускотского состояния урки и недоучки, не имеющие за пустой душонкой ничего, кроме непомерных амбиций, лютой жестокости, алчности, наглости, заменяющей им все людские добродетели. И всегда, всякий раз история Государства Российского пишется заново, новыми холуями… А разве с Романовыми было не то же самое, что и с нынешними владетелями живых и мертвых душ? Они ведь тоже начали писать историю страны с 1613 года, повесили наследника престола, трехлетнего Ивана, и начали… Боже, неужели так будет и после советской власти? (В том, что советская власть изживет себя, Анна Карповна никогда не сомневалась.) А что будет после? Будет ли лучше? Опыт всего человечества показывает, что вряд ли… Не зря ведь сказано в Писании: “За тощими коровами идут худые…”»
С 1920 года, с той самой минуты, как Анна Карповна доподлинно убедилась в смерти мужа, она стала чувствовать себя каждый следующий Божий день, как солдат в окопе на передовой. Наверное, поэтому все эти годы она ничем не болела и не переломилась, а только окрепла на тяжелой работе. Бог отнял многое, но оставил здоровье и ей, и ее дочерям. Правда, отнял ее первенца, Евгения, павшего в морском бою с немцами 5 ноября (по старому стилю) 1914 года.
С тех пор как она открылась Александре, а особенно с того дня, когда ушла доченька на войну, в душе Анны Карповны произошли большие изменения. Все эти годы она чувствовала себя при живых детях: при Александре, которая была рядом, и при Марии, которая хотя и скиталась неизвестно где, но все равно занимала свое место в ее материнской душе. Она была при детях до такой степени, что даже не ощущала себя как отдельно взятого человека. А теперь Анна Карповна вдруг осознала то, что было с нею когда-то давным-давно и вдруг вернулось: осознала свое Я, свою отдельность в этом мире, свое тело, свою душу.
Началось все с того, что примерно через месяц после отъезда Сашеньки на фронт Анна Карповна приснилась себе маленькой девочкой. Шли они куда-то с прабабушкой Екатериной Ивановной по летней проселочной дороге, заросшей по обочинам гусиными лапками, день стоял нежаркий, хотя и ясный, наверное, это было где-то вблизи их родовой усадьбы. В полушутку, в полусерьез прабабушку звали в семье Екатериной Великой. Она отличалась жестким нравом, всем без исключения говорила «ты», нюхала табак из серебряной табакерки, а потом чихала в белый батистовый платок так сладко, так радостно, что однажды и внученька попробовала украдкой «нюхнуть табачку», да чуть не задохнулась, и голову ей так прострелило, что плакала она не наплакалась.
– Не будь дурой, Нюся! – сказала ей тогда прабабушка. – Что позволено Юпитеру – не позволено быку!
– А почему быку? – спросила сквозь слезы любопытная Нюся.
– А кто его знает? Поговорка такая. Я ведь тоже у тебя дура – даже гимназию не окончила, в шестнадцать лет сбежала под венец с жандармским офицером, уж больно усы показались мне у него хороши! А как меня за это распекал мой грозный батюшка: «Ты графиня!» – а я ему ничего в ответ, ни полсловечка, хотя подумала то, что и сейчас, на старости лет, думаю. Да, Нюся, мы из графьев, ну и что? Что тебе, деточка, сказать про графьев, князьев и прочих баронов? Они ведь все или из разбойников, или из бандитов, или из прощелыг первоначально произошли – не бывает на свете праведно нажитого большого богатства. Средненький достаток можно и трудом сколотить, а большое состояние честью никому не дается. Только после того, как урвут эти графья-бароны, только после этого они и наряжаются в кружева да в ленты, а на первых порах все с ножиком за голенищем – это, конечно, если зрить в корень.
Такая была прабабушка – любила поколебать устои в сознании окружающих. И не особенно считалась с тем, кто перед ней – взрослый или ребенок, в памяти которого каждая соринка оседает, как на мелком ситечке, ничто не ускользнет бесследно.
И вот приснилось, что шли они с прабабушкой по летнему проселку, наверное, полем, а может быть, лугом, было светло вокруг, чисто и так радостно, что даже и после того, как Анна Карповна проснулась, хватило ей этой радости на несколько часов. Радовалась и пока читала «Архиерея», и когда собиралась к своим ведрам-тряпкам, и потом, когда уже подметала чуть свет в квадратном внутреннем дворе их большого дома. Предутренний туман быстро рассеивался, солнечные лучи как бы приподнимали его над землей, от росы все блестело, искрилось, вспыхивало розовым лоском. Видеть это было радостно тем более, что в душе еще оставались картины только что прочитанного чеховского рассказа и воспоминания о прабабушке, и как всегда мелькали мысли о Сашеньке: где она сейчас, как? Теперь вот уже и Сашенька вдова… И ей самой за шестьдесят, а вроде и не жила… Хотя было у нее как бы даже целых три жизни: сначала одна, потом вторая, а теперь, без Сашеньки, третья… Эта простая мысль о трех ее разных жизнях никогда прежде не останавливала внимание Анны Карповны, наверное, оттого, что в последние годы у нее фактически не было досуга. А еще Марк Аврелий сказал: «Старайтесь иметь досуг, чтобы в голову пришло что-нибудь хорошее».
За все свои немалые годы Анна Карповна впервые осталась одна и не на день, не на два, а бог знает до какого времени! И в девичестве, и в замужестве семья у нее была большая, шумная, хлопотливая, со своим строем жизни, своими установлениями, историями, анекдотами, розыгрышами. Так что в той, первой жизни жилось ей до поры до времени упоительно, весело, и, главное, казалось, что надежно, на веки вечные. Пока не покатилось все в тартарары в одном и том же 1914 году. Сначала умерла прабабушка Екатерина Ивановна, затем мать Анны Карповны Евдокия Петровна, а 5 ноября 1914 года погиб в морском бою с немцами девятнадцатилетний сын Евгений.
Анна Карповна вышла замуж в шестнадцать лет и родила своего первенца в неполные семнадцать. Родила легко, как это и бывает в юные годы. Скорее всего, из Евгения со временем сформировался бы выдающийся человек. С двенадцати лет он был одержим страстью написать историю Российского Черноморского флота и с необыкновенной энергией собирал всевозможные заметки, свидетельства, реликвии, рисунки маринистов и другие материалы по истории Черноморского флота, а также вел свои собственные записи. На толстенной папке, в которую он складывал все, на его взгляд, самое важное, было начертано: «Сведения к Истории Черноморского флота России». Он был гардемарином Севастопольского морского корпуса и в связи с тем, что 1 августа 1914 года Германия объявила войну России, был экстренно произведен в мичманы и отправлен на линейный корабль «Евстафий»[3 - 5 ноября по старому стилю линкор «Евстафий» принял бой с немецкими крейсерами «Гебен» и «Бреслау». Бой состоялся у мыса Сарыч и начался в 12 часов 20 минут. Дуэль между «Евстафием» и «Гебеном» продолжалась всего 14 минут, и, по сведениям военных историков, на «Евстафии» было убито 5 офицеров и 29 матросов (24 человека ранено), а на «Гебене» убито 12 офицеров, 103 матроса (ранено 57 человек).]. Служба его была недолгой… В свой первый и последний боевой поход его корабль отправился от пирса Северной бухты Севастополя, того самого, где разлучила их семью толпа и к которому Александра Александровна плыла теперь, крадучись, в немецком гробу…
VI
Каблук сапога с левой ноги Адама все упирался в поясницу, но Александра нарочно не меняла положение рюкзака, так было ей хорошо, так вспоминалось невольно о днях мимолетного счастья.
Александра не видела Адама мертвым, и это давало ей хотя и крохотную, хотя и призрачную, но все-таки надежду… Как любящая женщина она помнила о нем все: от первого прикосновения его руки к ее руке, от первого прикосновения его губ (все хирурги, с которыми она знакомилась в госпитале, пожали ее протянутую руку, а Адам церемонно поцеловал) до черной воронки, глубоко разворотившей землю, воронки, лоснящейся в верхнем слое жирным черноземом, который облепляли белые квадратики фотографий, а дальше, в глубину, меняющей цвет земли на темно-коричневый, темно-серый, серый – воронка была от тяжелой бомбы, наверное, метра четыре в глубину и метров семь в диаметре, а недалеко от ее края, наверху, валялся одинокий сапог, вокруг росли гусиные лапки, еще зеленеющие кое-где, хотя и опаленные взрывом…
Александра помнила Адама живым, не представляла его мертвым. Ничто не могло убедить ее до конца в том, что Адама нет на свете. Без вести пропавший – это еще не значит умерший… может быть, просто весть пока не дошла. Александра ждала мужа каждый день, каждую минуту, ждала всегда. Она часто видела его во сне, случалось, он мерещился ей наяву или слышался его голос.
…Но все-таки сначала ей показалось, что его убили, что он сгинул в той воронке. Только поэтому и смог Грищук увезти ее к месту новой дислокации госпиталя. Да, ей так показалось, и она словно окаменела на долгих два месяца, а потом, наверное, через неделю после потери ребенка Александра вдруг почувствовала Адама как живого… Это случилось во время сложной полостной операции, когда Александра давала наркоз, – внезапно она увидела Адама в полутемном углу палатки, почему-то он лежал голый и облепленный жухлыми листьями. Видение продолжалось долю секунды, Александра едва не выпустила из руки маску, которую держала на лице оперируемого, но, собравшись с силами, довела операцию до конца. Оперировал ставший главным хирургом Илья, но его взгляд был прикован к операционному полю, и он не заметил ничего странного в поведении ассистентки.
…А Адам действительно лежал голый, облепленный мелкими жухлыми листьями боярышника, и когда его увидел мальчишка-альбинос, тот самый внучок красавицы Глафиры Петровны, что сочетала законным браком Адама и Александру, когда его увидел Ванек, продиравшийся сквозь кусты по оврагу, в ту самую секунду Адам, на свое счастье, упал с боку на спину.
– Та вин живой! – вскрикнул белобрысый Ванек. – Ты чуй, Ксенька!
Пробиравшаяся за Ваньком русая сероглазая девочка лет двенадцати испуганно заглянула через плечо приятеля.
– Живой, только раздетый, – подтвердила Ксения, у которой и мать, и бабушка были учительницами русского языка. Подтвердила и зарделась: никогда прежде не видела она взрослого мужчину во всем его естестве.
Тело Адама было восковой белизны, а лицо и шея коричневатые, продубленные солнцем и ветром, отчего создавалось впечатление, что его прекрасная голова лежит как бы отдельно, будто отрубленная.
Ванек увидел смущение своей подружки, и оно ему очень не понравилось. Не умом, не сердцем, а инстинктом понял Ванек, что Ксению поразил лежавший на спине нагой мужчина, что она почувствовала к нему что-то такое, чего никогда ни к кому не чувствовала, и что с этого момента она ему, Ваньку, больше не Ксенька-половинка, не ровня – теперь уже раз и навсегда.
– А шо ж робыть? Мы ж яго не дотягнем! – воскликнул Ванек.
– А ничего! – решительно сказала Ксения. – Ты давай в поселок за телегой, а я тут посторожу. – И в глазах ее блеснул такой непререкаемый огонек, что мальчик не посмел противоречить.
Ванек прихватил с собой банку тушенки в солидоле и побежал в поселок. Они ведь с Ксенией пришли сюда, на место ППГ, не просто так, а в надежде поживиться чем-нибудь брошенным или забытым при отъезде. Но успевшие до них мародеры, которые, конечно же, и раздели Адама догола, прочесали местность так тщательно, что, кроме банки тушенки, большого пузырька йода, двух вафельных полотенец да пяти простынок, залитых лекарствами и кровью, дети ничего не нашли, если не считать Адама…
До райцентра, откуда пришли дети, было всего четыре километра, и в тот злополучный вечер, когда немец отбомбил ППГ, краем досталось и поселку, совсем краешком упала всего одна бомба, но зато прямым попаданием в домик загса. К счастью, за полчаса до налета Глафира Петровна вдруг ни с того ни с сего решила уйти домой раньше времени, подумала в свое оправдание, что вот-вот грянет дождь, что дорога размокнет и тогда она обязательно оскользнется и упадет. И как ее поднимать тогда Ваньку?
Загс сгорел дотла. Глафира Петровна с внуком успели отойти всего метров на четыреста, так что они видели все своими глазами.
– Сгорели мои бумажки, – сказала Глафира Петровна по-русски, глядя на островерхое зарево пожара. – Все, ни одной писульки, наверное, не осталось! Сколько ж людей теперь без документов!
Так оно и случилось: все делопроизводство загса развеял ветер, горячий ветер пожара; как черные птицы, летали высоко в восходящем потоке воздуха чьи-то зарегистрированные судьбы – смерти, рождения, браки, в том числе и брак Адама и Александры.
А на другой день после бомбежки, когда Глафира Петровна вместе с Ваньком и Ксенией доковыляла до пепелища своей бывшей службы, дети оставили ее и побежали к месту бывшего госпиталя в надежде чем-нибудь разжиться. И вот теперь Ванек гнал назад в поселок, а Ксения осталась при Адаме.
Было довольно солнечно и даже здесь, в овраге, светло, так что оставшаяся один на один с Адамом девочка могла разглядеть его как следует, но она стеснялась и смотрела только на его лицо, шею, грудь. Наконец, Ксения рискнула прикоснуться к его плечу – оно оказалось податливое, живое, и она очень обрадовалась, а то на секунду ей показалось, что лежащий перед ней на спине мужчина мертв. Она слышала от бабушки, что для того, чтобы узнать, живой человек или нет, надо поднести к его губам зеркальце, и если оно запотеет – значит, живой. Но зеркальца у нее не было. И она решилась подоткнуть ему под поясницу и спину простыни и полотенца, на всякий случай: земля ведь холодная. Адам не шелохнулся. Ксения поступила правильно – одно дело, когда он лежал на боку, а теперь, когда упал навзничь, вполне мог застудить и почки, и легкие. Потом Ксения осмелела еще больше, встала на колени и приложила левое ухо к левой половине груди Адама, туда, где, по ее мнению, должно было быть сердце… Она слушала затаив дыхание и ничего не слышала… И тогда она заплакала и стала трясти Адама за плечи и приговаривать:
– Дяденька, родненький! Дяденька, не умирай!
Потом она опять приложила ухо к его груди и в какой-то миг услышала нитевидные, еле уловимые удары его сердца. Ксения была так рада, что поцеловала Адама в грудь и в щеку, и тут же отскочила от него в испуге. Такого она от себя не ожидала, все получилось как-то само собой…
Ксения Половинкина была хрупкая, болезненная девочка, главное, что ее пока украшало, – это толстые косы чуть выше пояса. Мама хотела обрезать волосы «из санитарных соображений», а бабушка не дала, сказала: «Я ее волосы возьму на себя». И взяла, в смысле регулярного мытья золой (мыло было на вес золота), расчесывания, заплетания, расплетания. У Ксении был высокий, чистый лоб, правильные черты лица, пухлые губы, большие серые глаза, внимательно смотревшие на мир, очень цепко. Телосложения, как говорила бабушка, у нее пока не было, а только одно «теловычитание».
Семья Половинкиных эвакуировалась из Смоленска. Отец Ксении воевал на фронте рядовым солдатом, а они как добежали до этого райцентра, так и остановились – бежать дальше не было сил, к тому же их приютила одинокая женщина, у которой пустовал дом, взяла к себе на постой из жалости. Люди в те времена были добрее – общая беда делала их понятнее друг другу. В райцентре работало две школы. И в той, что была поближе к дому, стала преподавать русский язык и литературу бабушка Ксении по отцу, Татьяна Борисовна Половинкина, а мать Ксении, Валентина Александровна Половинкина, стала вести русский язык и литературу в той школе, что была подальше от дома. Работать в одной школе невестка и свекровь почему-то не считали возможным. В школах выдавали хлебные карточки, сухие пайки, подсолнечное масло – в общем, жизнь была сносная.
Если взять народ России с запада до Волги, то здесь из века в век жили очень бедно и голодно. Из века в век на этой территории правители успешно боролись со своим народом – вырезали его, морили голодом, гнули в бараний рог непосильной работой. Так что когда сейчас, в начале XXI века, случается, говорят: «Что же это у нас такой народ смирный, народ-непротивленец?» – то профессор биохимии Ксения Алексеевна Половинкина отвечает:
– А это оттого, что народ наш никогда не щадили, ни в мирное, ни в военное время. Это оттого, что лучшие из лучших вырезаны много раз, или растерты в лагерную пыль, или прокатаны бутылкой, как тесто на лапшу. И удивляться надо не нашей покорности, а тому, что мы еще не сломлены до конца, тому, что, чуть только дунет ветер в наши паруса, возродится Россия мгновенно. В этом смысле на нас похожи немцы. Например, в 1920 году и Россия, и Германия были так разгромлены, так унижены, пребывали в такой нищете[4 - В 1920 году буханка хлеба в Германии стоила 4 миллиарда марок – одну тачку.], что многим со стороны казалось: подниматься этим странам сто лет. А что было на самом деле, все знают…
1930 года рождения Ксения Половинкина была далека от политики и тогда, осенью 1942 года, и позже – вплоть до прихода антисоветской власти, но тут-то ее бес и попутал, тут-то она и возомнила, тут-то и поддалась искушению настолько, что согласилась, чтобы ее записали в депутаты, как позже она смеялась, в «депутаны». Но до этого было еще ой-ой-ой сколько всякого разного, а пока она, двенадцатилетняя Ксения Половинкина, охраняла лежавшего в беспамятстве взрослого мужчину, на которого, впрочем, никто не покушался, кроме одной-единственной зеленой, с металлическим отблеском наглой мухи, которая залетела сюда наверняка с помойки бывшего госпиталя. Муха была мерзкая, жужжала и норовила сесть на лицо Адама; став на колени, Ксения сначала отгоняла ее ладошкой, а потом нашла хорошую веточку боярышника с еще не облетевшими листьями, сломила ее, встала с колен и начала отгонять муху веточкой. Получалось хорошо, но гадкая муха никак не хотела улетать, и девочка отгоняла ее так упорно, так ответственно, как еще никогда прежде не делала ни одного дела. Всю жизнь она будет вспоминать эту зеленую, большую помоечную муху. Но, сколько муха ни старалась, Ксения так и не позволила ей ни разу сесть на недвижное тело Адама. Наконец муха сдалась и улетела, а Ксения даже заплакала от радости, что победила, выстояла!
Часа через два с половиной приехали на телеге Глафира Петровна, ее взрослая дочь Екатерина, по-домашнему Катька, и ее «в подоле принесенный» сын Ванек. На рытье окопов Катька набралась такой силы, что одна выволокла Адама из оврага и потом, уже с помощью сидящей в телеге Глафиры Петровны, устроила его и там, уложила как следует на набитый соломой матрац.
– Хосподи, дак я ж яго бачила! – всплеснула руками красавица Глафира Петровна и закончила по-русски: – Славный мужчина, недавно я его сочетала законным браком… Из госпиталя и он и она, еще у них такой усатый начальник был… Хосподи! А как звать, убей бог, не помню!
– Припомнишь! – уверенно сказала Катерина, садясь на козлы рядом с матерью. – Но-о! – хлопнула она вожжами по тощему крупу пегой кобылы, которую снарядил им председатель колхоза, как и Глафира, одноногий Федор Иванович.
Лошадь сдвинула телегу с места и не спеша поплелась проселком в сторону райцентра. Ванек и Ксения пошли сзади телеги – постеснялись влезть в нее рядом с голым Адамом. Вокруг лежали заросшие бурьяном поля, вдалеке, слева, блестела тонкой слюдяной полоской мелководная речка, в которой сейчас воробью по колено, а весной такое полноводье, такой клекот стремительно несущейся мутной воды, что бывали годы, когда поселок подтопляло, да так, что плавали по нему на плотах из бревен и досок, лодок-то здесь ни у кого не было. Зачем они здесь, лодки?
Когда наконец подъехали к дому Глафиры Петровны, невысокого роста, но очень крепкая Катерина сумела стащить Адама из телеги по соломенному матрацу, так, что ноги его свесились. Тогда она подлезла под него спиной и, обхватив его руками свою шею, взвалила Адама на себя и поволокла в дом, правда, ноги его слегка волочились по земле, но тут было не до тонкостей. Дом состоял из двух комнат: большой и маленькой, которые так и назывались. Большая была квадратная, метров шестнадцать, а маленькая – узкая, метров десять. Сначала Катерина положила Адама на чистый половичок в большой комнате. Тут подоспели Глафира Петровна и Ванек с Ксенией.
– Не пялься на него, блудня! – перехватив прицельный взгляд Катерины, рявкнула Глафира Петровна. – Воды лучше согрей! Чистое полотенце, и в воду чуток уксусу, в тазик, я его сама протру.
Согрели на керосинке воду, налили в таз, добавили уксусу, и, взяв из рук Катерины чистое полотенце, Глафира Петровна, усевшись на пол, тщательно, ловко обтерла Адама с головы до ног полотенцем, смоченным в теплой воде с уксусом.
Адам так и не приходил в сознание.
– Надо зеркальце к губам приставить! – горячо посоветовала Ксения.
– А чего приставлять! Он живой, только без сознания, – сказала Глафира Петровна, – даст бог, выходим!
VII
Штурмовой батальон морской пехоты преодолел на своих уникальных «плавсредствах» две трети пути, отделявшего его от вражеских позиций, от пирса Северной бухты.