banner banner banner
Шерлок от литературы
Шерлок от литературы
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Шерлок от литературы

скачать книгу бесплатно


– Сказал, – кивнул он, загасив окурок, и с явным аппетитом вгрызся в кусок кулебяки.

Запах кофе навевал сонливость и создавал ощущение чего-то очень домашнего.

– Но этой Аверкиевой, – я осторожно разрезал свой кусок на две половинки, – ведь ей тоже не хватает любви.

– Ой, ли! – бесшабашно расхохотался Михаил, но потом стал серьёзнее. – Каноническая формула гласит: «Бог есть любовь», но по законам логики обратное не обязательно верно. Не каждая любовь, поверь, божественна. Важно тонко различать дефиниции. Любовь и женщина – понятия не тождественные. Ищи я аналог, обрёл бы его в буддизме. Женщина – пустота. Пустота засасывает. Вот почему мужчину влечёт к женщине. Любовь тут совершенно ни при чём.

Он так артистично кривлялся, что я не мог не рассмеяться.

– Хотя, кто знает, – философично добавил он, – может, и существуют женщины, с которыми можно провести вечность? – он закатил глаза в потолок. – Но не жизнь. Я готов тратить на женщину время и деньги, но мотивация должна быть убедительной. Пустота же неубедительна, – продолжал паясничать Литвинов. – Безграничная любовь развращает безгранично, а ведь рамки приличий и без того расширились в последнее время до безобразия.

Мишель допил кофе и неожиданно смущённо пробормотал.

– Раньше угрызения совести преследовали меня после каждой любовной истории, а теперь – ещё до неё. Порой чувствую себя фетишистом, который тоскует по женской туфельке или подвязке, а вынужден иметь дело со всей женщиной. При этом чтобы сделать женщину несчастной, иногда достаточно просто ничего не делать, вот в чём ужас-то.

Сентенции Мишеля в какой-то мере прояснили для меня положение.

– Бедная Ирина Аверкиева, – небрежно обронил я.

Литвинов небрежно отмахнулся.

– Такие мечтают о Казанове, у которого не было бы других женщин, а окрылённые любовью уподобляются летучим мышам. Их любовь – не жалобный стон скрипки, а торжествующий скрип кроватных пружин. Но в итоге от тебя останется одна тень, предупреждаю, – подмигнул он. – Я же изначально слишком тощ, чтобы пускаться в подобные авантюры.

Он тонко сместил акценты, несомненно, поняв, что девица заинтересовала меня.

– Девочка меркантильна? – уточнил я.

– Можно ли купить любовь за деньги? – брови Мишеля снова шутовски взлетели вверх. – Конечно. Купи собаку. А тут бесплатной будет только луна. А главное, – он склонился ко мне, нравоучительно подняв указательный палец, – избегай секса. После него дело обычно доходит до поцелуев, а там и до разговоров. И тут всему приходит конец. – Он вычертил длиннопалой рукой в воздухе Андреевский крест. – Истинную формулу любви оставил нам Гёте: «Если я люблю тебя, что тебе до того?»

Нахал сказал вполне достаточно, чтобы предостеречь меня, и я сменил тему, спросив, почему он поступил на филфак?

Михаил пожал плечами и ответил вопросом:

– Я всегда любил полнолуние, свечи в шандалах, крепкий кофе, разговор с умным человеком и книги. Что из перечисленного я мог сделать профессией?

– Ты не разочаровался?

Литвинов пожал плечами.

– Говорят, – Мишель подмигнул, – по крайней мере, Щедрин и Булгаков где-то обронили, что литература изъята из законов тления. Она не признает смерти, и рукописи-де не горят. Когда я это впервые услышал, ужаснулся, – вытаращил глаза Литвинов, – но, по счастью, оказалось, что всё обычная ложь. Поэты слишком много лгут, Заратустра прав. Рукописи прекрасно горят, и каждая сожжённая книга освещает мир, а иные, те, что с добротными картонными переплётами, ещё и согревают.

Литвинов явно изгалялся, но столь артистично, что я снова усмехнулся, а Михаил, снова вытаращив огромные глаза, продолжал.

– Литература – тень доброй беседы, а русская литература – просто национальный невроз, – он сморщил нос, точно унюхав зловоние нужника. – Советская же – ещё и инфернальна вдобавок. В этом году у нас два семестра изучения самых диких литературных искажений и духовных перекосов.

– Мне казалось, – осторожно заметил я, – что тебя должна больше интересовать философия, – на лекции по истории философии я заметил, что Литвинов – любимец профессора.

Мишель картинно содрогнулся.

– Философия громоздит эвересты мысли, но каждый философ субъективно и нагло исходит не из меня, а из себя, и мир оказывается то категорическим императивом, то волей и представлением, то борьбой классов, то ещё какой-то ерундой. – Он вздохнул. – Философия, конечно, аристократична, как жажда мудрости, но Россия давно утратила аристократизм, его вывезли на известном пароходе. А оставшимся в философии нет ни нужды, ни проку. Разве что диссертацию сляпать на эклектике старого вздора и вздорных новинок. Работяги обычно мыслят чувствами, интеллигенция – амбициями, интеллектуалы – дурью да заскоками. Зачем нам философия? И вообще, – оборвал он себя, – после того, что мы вытворили со своей страной, нам ещё сто лет просто молчать надо. От стыда. Мы не умеем думать сами или не умеем мешать думать своим дуракам, и потому – silentium.

– Было бы больше знающих литературу и чувствующих искусство, таких страниц истории не было бы. Так ты сторонник чистого искусства и академической науки? – уточнил я, пытаясь разобраться в его взглядах.

– Нет, с чего бы? – пожал он плечами, явно удивившись. – Я, скорее, консерватор, а, главное, сторонник крайней элитарности оценок и противник дурных идей.

Он встал, методично помыл кружки и снова заговорил с непонятной мне раздражённо-брезгливой гримасой.

– Увлечение нашего национального гения Вольтером отрыгнулось нам декабризмом. А дальше «декабристы разбудили Герцена ets…» Революции начинаются за столетие до своего начала и в основе своей имеют одну-две ложных, безбожных и пламенных идейки, проникающих в набитые паклей мозги. Рано или поздно головы запылают.

Мишель вздохнул.

– Вот тут и понимаешь инквизицию с её «Индексом запрещённых книг» и охраной ватных мозгов от пламенных идей. У нас же, как верно изволил заметить другой национальный гений, «русский Бог сплоховал». Именно поэтому не могу согласиться с твоим утверждением, «было бы больше знающих литературу и чувствующих искусство, таких страниц истории не было бы…» Наоборот. Чем меньшее влияние имела бы наша литература с её пенями о «маленьком человеке», да некрасовским «зовом к топору», – тем больше шансов было бы уцелеть в 1917-ом. Миром правят идеи, причём, самые пошлые. Потому-то литература отвечает за весьма многое, она распространяет идеи. И пустые идейки постмодернизма с их алогизмом и фрагментарной реальностью нам ещё тоже, уверяю тебя, отрыгнутся.

– Ты считаешь коммунизм – трагедией?

– Трагедия – это мои ровесники кричат про совок и тупых комуняк, а спроси, чего хотят они сами, тебе начинают цитировать программу РСДРП 1903 года, причём местами дословно. Изучая историю, я натолкнулся на удивительные случаи «чёртовых кругов», когда одну и ту же нацию постоянно носит по одним и тем же колдобинам, и никто, увы, ничему не учится – ни на своих ошибках, ни на чужих.

– Понятно, – протянул я. – А что ищешь?

– Бога, разумеется, – ответил Мишель так, словно ответ подразумевался сам собой.

Узнав, что я снимаю комнатушку на Малой Балканской за Дунайским проспектом, Литвинов осуждающе покачал головой, пробормотав, что это же почти в Шушарах, откровенно критикуя даль, в которую я забрался. Потом предложил поселиться рядом с ним: наверху, на мансарде, сдаётся комната.

Я с сожалением развёл руками, ибо обременять отца не хотел, а со стипендии не разгуляешься. Но стоимость квартирки, к моему немалому удивлению, оказалась совсем мизерной. Ванны и душа там не было, к тому же, батарея, по словам Литвинова, не грела. Зато рядом с университетом.

Я неожиданно быстро решился: я экономил массу времени на проезде и, что скрывать, меня привлекла возможность поселиться рядом с Михаилом. Я устал от разговоров с самим собой, а с ним, я уже понял это, было приятно поболтать. Это ли не самый большой секрет для маленькой компании?

Вот так и вышло, что уже к шестому сентября я квартировал в центре города, причём вечера неизменно проводил с Литвиновым, быстро поняв, что ему почти так же, как мне, необходим собеседник. Мы подошли друг другу, и, несмотря на наши препирательства и споры, моя напряжённость начала медленно перетекать в безмятежность, дурные сны с предгорий Гиндукуша тоже сгинули. К тому же вскоре после нашего знакомства Литвинов притащил невесть откуда полосатого мокрого котёнка, названного им Горацием. От его присутствия в доме прибавилось уюта и покоя, но уменьшилось количество колбасы в холодильнике и порядка на книжных полках. Однако Мишель относился к хаосу, устраиваемому котом, философски, то есть пофигистически, объясняя мне, что хаосом мы просто склонны называть непонятную нам гармонию.

Сам же Литвинов обладал удивительным свойством – успокаивать одним своим присутствием, мягко сглаживать острые углы, незаметно обкатывая и шлифуя их, как океанские волны – острия камней.

Через пару недель я уже немного разобрался в его пристрастиях. Он абсолютно не интересовался политикой, никогда не смотрел новости, неизменно заявляя, что шум повседневности дурного века не должен вторгаться в его вечность, его любимым времяпрепровождением было витание в эмпиреях в поисках эликсира бессмертия и литературные изыскания. Однако Мишель вовсе не обретался в мире иллюзий. Суждения его были остры и точны, словно он смотрел на жизнь через прицел автомата. Кроме того, ему была присуща невероятная стрессоустойчивость: его нельзя было обидеть, задеть или унизить, ибо у него, как я заметил, просто не было чувства значимости мира и серьёзности происходящего. Из таких людей при дурных наклонностях входят самые хладнокровные убийцы, но Литвинов не имел дурных наклонностей, был незлобив и умён. Он вертел словами и играл смыслами, считал, что вернейший способ сделать разговор нескучным – сказать что-нибудь не то, но в поступках был весьма осмотрителен.

Нет, не хочу сказать, что Литвинов был идеалом. Он не держал табак в ведёрке для угля, но вполне мог, поглощённый размышлениями о вечном, засунуть сигареты в холодильник, туда, где лежали яйца. Он не играл на скрипке, но все часы в его доме ежечасно на разные лады отбивали время, он же отказывался останавливать их, уверяя, что часовой механизм портится от простоя. И, уж конечно, я никогда не мог примириться с его жуткой манерой варить суп: добавляя в кипящую кастрюльку очередной ингредиент, Литвинов всегда злодейски хихикал, бормоча заклинания шекспировских ведьм в «Макбете»:

«Жаба, в трещине камней
пухнувшая тридцать дней,
из отрав и нечистот
первою в котёл пойдёт.
А потом – спина змеи
без хвоста и чешуи,
пёсья мокрая ноздря
с мордою нетопыря,
лягушиное бедро
и совиное перо,
ящериц помет и слизь
в колдовской котёл вались!»

Я много раз пенял ему на подобное поведение, Литвинов же неизменно отвечал, что занимаясь столь скучным делом, как приготовление пищи, он имеет право развлекать себя, как умеет.

Стряпать он не любил, зато любил считать себя гурманом.

Я быстро убедился в глубокой эрудиции Мишеля, но, признаюсь, всё ещё сомневался в его литературно-детективных способностях. Однако вскоре мне представился случай убедиться в его правоте.

Но об этом – в следующей главе.

Глава 2

Никогда не играйте с оружием

Ложь всегда извивается, как змея,

ползёт ли она или лежит в покое;

лишь когда она мертва,

она пряма и не притворяется.

    Мартин Лютер

«Загадочная гибель одного из самых ярких поэтов прошлого века Владимира Маяковского волнует поклонников и по сей день. Что же послужило роковой причиной рокового выстрела?..»

На повороте к Банковскому переулку я захлопнул книгу и попросил таксиста остановиться, расплатился и несколько секунд размышлял, как без зонта проскочить от стоянки до литвиновского парадного, не вымокнув до нитки. Потом понял, что размышления не помогут, выскочил на мокрый тротуар и под проливным дождём ринулся к дому.

Увы, мне повезло, как утопленнику: по пути я ступил в лужу, маскировавшую основательную выбоину в асфальте, и в итоге провалился в воду по щиколотку.

Проклиная чёртов дождь и собственное невезение, я добрался до квартиры Литвинова.

– А, Юрик, – заметив меня, кивнул Мишель, который возлежал на диване с котом, и только что не мурлыкал вместе с Горацием. – Оказывается, он не лжёт.

– Кто не лжёт? – я включил чайник, отжал и повесил мокрый носок на батарею и водрузил рядом промокший ботинок.

– Каудильо Франко, – с готовностью сообщил Мишель. – Его людей обвиняли в убийстве Гарсиа Лорки. А он – чист, как голубь. – Мишель соизволил наконец заметить мой мокрый ботинок на обогревателе. – Там, что, дождь?

– Там ливень, сэр, – издевательски проинформировал я его и тут, вспомнив прочитанное, оживился. – Слушай, брось своего каудильо, подумай-ка о смерти Маяковского. Он покончил с собой, и никто до сих пор не понял, почему. Я сегодня к семинару книгу о его самоубийстве почитал. Всё чин по чину: записка, пистолет, пуля в сердце. Давай, разберись, что к чему, а?

Я, что скрывать, просто провоцировал дружка, ибо был уверен, что ничего он не обнаружит.

Мишель с задумчивым видом уставился в потолок.

– Почему бы и нет?

К самоубийцам он относился брезгливо, но не по религиозным соображениям, а из любви к церемониям и этикету, считая, что бестактно являться к Господу незваным. Он и сам незваных гостей терпеть не мог.

– Дай мне время до пятницы, – попросил он. – Изучу воспоминания, личность, стихи, воссоздам картину смерти и всё пойму.

Я уже успел притерпеться к апломбу Мишеля и даже ухом не повёл. Мы выпили кофе, обсудили поездку в Павловск, поболтали о чистом, как голубь, каудильо Франко, но, высушив носок и направляясь к себе, я напомнил ему о Маяковском.

Уж очень хотелось сбить спесь с дружка.

У себя я специально почитал ещё несколько книг о поэте, чтобы не выглядеть профаном, и в пятницу вечером появился у Литвинова. Мишель был обложен томами стихов Маяковского и исследований о нём, и отгонял от книг полосатого Горация, плотоядно принюхивавшегося к пожелтевшим страницам старого издания поэта.

– Ну, что же, Юрик… – задумчиво пробормотал Литвинов, жмурясь, как кот на майском припёке. – Тайну смерти Маяковского я разгадал.

– И выяснил, почему он покончил с собой? – насмешливо осведомился я.

– Представь себе, – глаза Мишеля довольно блестели.

Я смерил его недоверчивым взглядом, немного смутившись. Дружок мой, надо заметить, был всё же не позёр и не лгун и, если что утверждал, то доказательства подбирал умело. Однако вот так, за три дня – разгадать тайну, над которой бились десятки исследователей и просто любителей криптоисторий?

– Свежо предание, да верится с трудом, – ответил я классической цитатой. – Улики в студию!

– Слушай же внимательно, Юрик, – продолжал глумящийся нахал, лучась улыбкой, – и я проведу тебя узкими тропинками моих размышлений в царство высоких озарений.

Я насмешливо хохотнул и плюхнулся в зелёное кресло. Кот Гораций, как по команде, свернулся калачиком у ног Мишеля, а Литвинов с царственным видом откинулся на диванную подушку.

– Итак, с чего начнём? Думаю, первое, на что обращаешь внимание, – начал Мишель, – это совсем иной тон и смысл стихов Маяковского по контрасту с классикой. Это действительно новый и даровитый поэт. Даровитый, да. Но разве раньше поэзию творили бездари? Чем же Маяковский отличается от Жуковского, Пушкина и Лермонтова?

Я задумался, но ответа не нашёл.

– Новым мышлением и новым взглядом на вещи, – ответил за меня Мишель. – Революция вырезала дворянство как класс, и его кодекс чести и благородства, его этикет и манеры стали анахронизмом. Что же исчезло из мира вместе с благородством? Вот первое попавшееся определение, – он сунул нос в академический словарь. – «Благородство – высокая нравственность, самоотверженность, честность; великодушие, рыцарство, возвышенность, святость». Да, всего этого нет в постреволюционном обществе. Торжествуют безнравственность, эгоизм, лживость, малодушие и низость. И всё это, увы, свойственно и поэту революции.

– Ты уверен? – посыл Мишеля показался странным.

Литвинов раскрыл том стихов поэта.

– Пойдём от текста. Лейтмотив ранних стихов, как пишет Карабчиевский, кстати, один из лучших его исследователей, это обида и озлобленность, ненависть к более успешным, и – самолюбование. Как мило звучит эпитет «шлялся, глазастый» о самом себе, не правда ли? Проскальзывает и момент половой неудовлетворённости: любовь «рубликов по сто» нашему поэту не по карману, но почему женщины не хотят ублажить его задарма? – этот вопрос зависает в воздухе.

Гораций заурчал и пошевелил пушистым хвостом.

– Итак, он – нелюбим, – как ни в чем не бывало продолжал Михаил. – В молодом Маяковском проступают и хамоватая грубость, которая, правда, может маскировать застенчивость, и душевная неуравновешенность, которую можно принять за поэтическую чувствительность. Ходит он, однако, в ярко-жёлтой женской кофте – явно пытаясь привлечь к себе внимание.

– Тут нет ничего особенного, – отозвался я, вступившись за классика. – В те года, как говорил Бунин, все «мошенничали» и все были наряжены: Андреев и Шаляпин носили поддёвки, русские рубахи навыпуск и сапоги с лаковыми голенищами, Блок – бархатную блузу и кудри, даже Толстой рядился в лапти – под мужика. Другой Толстой корчил из себя барина, ходил в медвежьих шубах, купленных у Сухаревой башни, Есенин был известен валенками, окрещёнными Гиппиус «гетрами», сама же Гиппиус рядилась в «белую дьяволицу», и всем ряженным в эти годы несть числа. Так что футуристическая жёлтая кофта…

– Да, – согласился Мишель. – Шокировать окружающих – известный способ получать удовольствие. В особенности для тех, у кого самоуважение зависит от количества привлечённого к себе внимания. И давно замечено, что более всего этой зависимостью грешат поэты. Александр Сергеевич Пушкин, к примеру, отращивал длиннющие ногти, полировал их до блеска и даже красил. Альфред де Мюссе носил на шее, как платок, подвязки своих любовниц. Высокорослый худой Гумилёв собирал толпы зевак, прогуливаясь по Петербургу в черных, выше колен сапогах, чёрном «испанском» плаще и высоченном чёрном цилиндре. Его ученик, Григорий Оцуп, одно время ходил во всем клетчатом – в клетчатой рубашке, галстуке, костюме, кепке, носках… и даже ботинках. Это все было обычным. Но у Маяковского были и явные странности. Наш поэт всегда и везде возил с собой резиновый тазик и постоянно тщательно мыл руки – после каждого рукопожатия. Никогда не держал кружку в правой руке, хоть и был правшой, а пил пиво и чай с левой стороны, почти со стороны ручки, порой – через соломинку.

– Почему? – изумился я. – Шизофреник?

Кот тоже странно посмотрел на Мишеля.

– Нет, – торопливо разуверил меня Литвинов, – не надо бросаться такими словами. – И он тут же поспешно растолковал. – Это просто детский страх. Его отец умер от заражения крови, проколов палец скрепкой, когда сшивал бумаги, и Маяковский панически боялся любой заразы. – Мишель закинул ногу на ногу и продолжил. – Но странности поэта этим не исчерпываются. Он всегда, по крайней мере, в зрелости, носил с собой пистолет.

– Тяга к суициду? – с готовностью предположил я, кивнув.

Кот Гораций встал и перебрался ко мне на колени.

– Снова нет, – Мишель покачал головой. – По словам Маяковского, в него однажды кто-то стрелял. Поэт носил оружие для самообороны. Он боялся воров и убийц. И – коллекционировал пистолеты. В разных источниках приводятся разные данные, но все сходятся, что Маяковский имел браунинг, люгер, то есть парабеллум, и байард. Кое-где говорится, что в комнате, где оборвалась его жизнь, был целый арсенал: аж два люгера и два браунинга. А тот пистолет, из которого был произведён роковой выстрел, это маузер, подаренный Маяковскому начальником отдела ГПУ Яковом Аграновым.