скачать книгу бесплатно
– Так ты и живешь?
Вопрос был мягкий, но неожиданный. Анутта умела делать это в совершенстве – долгое время пребывать в молчании, находиться в объятьях собственных раздумий, а затем вдруг повернуть к тебе голову и задать тихий, но отчетливый вопрос.
– Так и живу, – согласился я.
– Путешествуешь от селения к селению и обрываешь жизни…
– Да. Я палач. Кто-то сажает редьку, кто-то подковывает лошадей, выписывает указы, собирает налоги или строит дома. А я казню преступников.
Я был рад поддержать беседу. Не скрою – меня никогда не тяготило молчаливое одиночество. У палача редко бывают попутчики – разве что вынужденные. Так и с теми не поговорить. Трудно разговаривать с трясущимся от страха старым крестьянином или же мелким торговцем, когда их заметно «екает» от страха при малейшем моем движении.
А однажды, когда я слишком резко повернулся в седле к идущему рядом бродячему седому кузнецу, так тот бухнулся на колени и внезапно признался в совершенном десятки лет назад убийстве по неосторожности. Вырвался молоток из потной юношеской ладони и, вылетев в дверь, угодил прямо в висок семенящей куда-то старушке. Много ли надо старой? Дунь разок – и преставится. А тут молоток…. Сердешная померла на месте, а паренек ринулся бежать. Да так и бегает с тех пор, бродя от селения к селению, за гроши выполняя кузнечную работу или помогая тамошним кузнецам как молотобоец.
Но все же я не молчун по своей натуре. Если беседа интересна – я буду рад поддержать ее в меру сил.
– У каждого своя работа, – повторила Анутта мои слова. – Расскажи мне о своей, палач Рург.
– Ты уже сама все сказала – езжу от селения к селению и казню людей. Другие не могут – грех смертный. Никто не хочет после смерти оказаться в огненной тьме. Все мечтают о прохладе горных лугов Лоссы.
– А ты? Не боишься? Скольких ты убил?
– Казнил, – поправил я.
– Одно и то же…
– Нет, – не согласился я. – Я не выношу приговор. Это делает судья. Он решает судьбу преступника, он держит его жизнь на ладони. И если его вердикт смерть… то уже не изменить ничего. Если не я – придет другой палач. И выполнит приговор.
– На Высшем Суде такие отговорки не примут.
– Откуда тебе знать? – парировал я.
– Жизнь священна. Прервавший ее – грешен. Великий грех, что не смыть никаким покаянием.
– Я не силен в диспутах о вере и грехах.
Я прикрыл глаза, ощущая сонливость, что вполне понятно – после столь сытного обеда и большого кубка вина, что я осушил стоя и в несколько больших глотков. Вино мне преподнесли жители Луноры. В благодарность за быстроту, неожиданность и правильность моего удара. Давняя традиция таким образом благодарить палача за хорошо проделанную работу. И за милосердие. Ведь можно и придержать руку, дать жертве ощутить всю полноту чудовищной боли.
Феникл умер слишком легко. Не ощутил почти ничего. Краткая вспышка боли, быстро приближающаяся к лицу земля, а затем милосердная темнота – и все. Он не заслужил такой легкой смерти. Но раз уж были подозрения на душевный недуг – я сделал поблажку и дал ему умереть легко. И жители меня отблагодарили. Да, он убийца, подлый и жестокий убийца. Но он здесь свой. Один из них. Они преломляли вместе хлеб, пили пиво, радовались успешным родам и скорбели об умерших. Он здесь свой…
– Прости, – вздохнула Анутта.
Я тихо рассмеялся и покачал головой. Заглянув в ее недоумевающие зеленые глаза, пояснил:
– Не подумай, что я не хочу об этом говорить, потому что меня страшат беседы о неминуемой смерти и о том, что я предстану пред Высшим Судом, что незамедлительно упечет меня в огненную тьму Раффадулла. Вовсе нет. Просто эта тема немного скучна… и давно уже нещадно избита.
– Ладно… тогда просто расскажи о работе странствующего палача…
– Ну… тогда меняем мою историю на твою. Я расскажу тебе о жизни палача, а ты мне о жизни сильги. Мы оба странники и оба понимаем ценность дорожной беседы. Это будет почти честно.
– Почти?
– Ну, услышанную от меня историю ты запишешь в свою толстую книгу, в которой еще немало чистых листов, как я успел заметить. Затем, когда передаешь книгу сестринству, другие сильги, а может и еще кто-то, смогут прочесть историю про палача. Ведь так?
– Да, – после краткого раздумья, кивнула сильга. – Смогут. Но ведь и ты можешь кому-то рассказать услышанную от меня историю. Рассказы чаще всего передаются устами, а не при помощи гусиного пера, испачканного в чернилах.
– Со временем устная повесть обрастает множеством придуманных деталей и перестает быть достоверной, – парировал я удар.
– А книга может сгореть в огне или размокнуть в реке, еще до того как я доставлю ее в сестринство. Тогда как людская молва и дальше будет носить над реками и полями мою историю.
– Хорошо, – покорился я, решив не продолжать спор, могущий оказаться бесконечным – при равных по уму спорщиках так обычно и случается. – Тогда слушай. Хотя должен сразу разочаровать – нет в нашей работе ни капли того мрачного очарования, что обычно ей приписывается. И палачи не купаются в крови своей сотой жертвы, не вымачивают в ней инструменты, не совершают прочих диковинных и порой мерзких обрядов, что приписывает нам столь восхваляемая тобою людская молва. И нет, не имеем мы дарованного королем права возлегать с приговоренной к смерти женщиной. Мы просто выполняем свою работу на совесть, а возложена она нас лишь по одной причине – никто ее делать ни за какие деньги не намерен. Боятся. Мало кто решится пресечь чужую жизнь вот так…
Странствующие палачи – это издержки веры в Светлую Лоссу, что не приемлет убийства – за редким исключением, где каждый муж будет прощен, если обороняет родной дом от убийц, насильников и прочих. Каждый будет прощен, если защищает собственную жизнь, ибо жизнь есть великая ценность, дарованной Лоссой, и защищать ее надобно, ибо таким даром пренебрегать никак нельзя. Борись за жизнь! Борись на смертном ложе, борись на ратном поле, борись, борись!..
Всегда будет прощен и солдат, что не имеет собственной воли, что вынужден покоряться приказу старших и разить врагов насмерть. Убийство по случайности – тут уж никто не виноват. Как обвинить того же бродячего кузнеца, из чьей усталой мокрой руки ненароком выскользнул убивший старушку молоток? Такое может случиться даже с праведником – каждому известна история про восходящего к храму праведника, оскользнувшегося, сорвавшегося с узкой горной тропы, упавшего и убившего своим падением другого праведника. Выживший от горя хотел разбить голову о камень, но снизошедшая Светлая Лосса утешила его и пояснила – нет в случившемся его вины…
Можно смело прервать жизнь человека, заболевшего узороморьем – страшной заразной напастью, при которой на коже больных проявляются очень необычные красивые узоры. Когда узоры накрывают большую часть тела, заболевший резко слабеет, а затем начинается столь страшная боль, что от нее нет спасения. Лекарства от узороморья не существует. Болезнь известна долгие века, и за прошедшие столетья не удалось спасти ни единого зараженного. Мучительная агония длится днями. И поистине – куда милосерднее убить, чем позволять безвинной душе корчиться в страшных муках.
И все. Лишь в этих случаях Светлая Лосса дает послабление. Лишь в этих случаях причинение смерти не является великим грехом, наказываемым отправкой в огненную тьму. А огненная тьма Раффадулла… как говорят сестры Лоссы, страшней того места во вселенной не существует.
Поэтому лишь некоторые безумцы решаются на то, чтобы убить. Наемные убийцы, отпетые разбойники, верящие лишь в золото наемники, просто безумцы или же ревнивые мужья и жены. А еще палачи. Причем именно последние грешат больше всего.
Пусть они получают плату за пролитие крови, что приравнивает их к наемникам. Но убивают изо дня в день, убивают постоянно, убивают до глубокой старости, в то время как уцелевшие в боях наемники рано уходят на покой. Хотя и тем не замолить страшный грех смертоубийства ради корысти.
Но…
Палачи совсем другое дело. Они не просто убивают. Зачастую они причиняют приговорённым столь страшные страдания, что те от боли сходят с ума. И это возводит грех палачей-истязателей на еще более высокую ступень.
Но и смерть жертвы еще не конец. Часто палачи оскверняют останки – отрубают головы, конечности, разрубают торс, вспарывают животы и крючьями вытаскивают внутренности, обрубают уши и носы, дробят ребра и сдирают кожу. И это лишь малая часть…
Чем страшнее преступление – тем страшнее наказание. В назидание!
Дабы другим неповадно было!
Но сестры Лоссы воспринимают это иначе – ведь над мертвыми телами издеваться нельзя. Мертвое тело надлежит омыть, завернуть в чистый белый саван, положить в деревянный гроб, отпеть в храме, а затем похоронить в светлое время дня. После смерти с тела нельзя остричь ни волоска, ни ногтя. Ибо оно уже не принадлежит живым. Такова наша священная вера. А палачу плевать – он будет кромсать труп беспощадно, а затем насадит отрубленную голову на кол и оставит так гнить на долгие дни… Грех! Ужасный грех! Великий грех! На такую гнусность способны лишь… да никто кроме палачей и безумных преступников, не могущих жить без проливания чужой крови.
И потому палачи редкость.
Бывает на сотни лиг вокруг лишь один палач. И палач всегда нарасхват – людишек много, они грешат и заслуживают наказания. И потому надобность в палаче не отпадает. Ведь только он согласится оборвать чужую жизнь. Стражи преступника могут найти, могут его немного прижать, доказать его вину, отдать дело судье, а тот уже вынесет приговор. Но жизни они никого лишать не станут. Никто не хочет обрекать бессмертную душу на вечные страдания.
Этим и кормятся такие, как я. Палачи схожи с бродячими лудильщиками и кузнецами. Только те починяют, а мы избирательно пропалываем людской род. Бродим и бродим мы меж деревнями и городками. Стоит проехать по главной улице или дороге, а там уж все просто – навстречу выскакивает парочка стражей, и сразу становится ясно, что здесь есть работа. Вездесущие детишки тотчас опознают в чужаке палача – порой еще раньше стражей прознают о госте востроглазые – и мчатся оповещать о прибывшем законном убивце и страшном грешнике, чья душа отправится в ад. И вскоре раздается дикий вой приговоренного к смерти заключенного, понявшего, что дни его сочтены и жизнь его оборвется уже сегодня. Некоторые тотчас кончают жизнь самоубийством, тем самым лишая палача заработка. Но это случается редко – отнятие даже собственной жизни приравнивается к убийству. Грех.
Поначалу, в первые годы, подобное отношение к нему не оставляет палача равнодушным. Кого-то злит или раздражает, кому-то даже тешит самолюбие общий страх, но и это со временем приедается. Я помню, как к концу первого года своей палаческой жизни постоянно глядел в небо, надеясь увидеть густые дождевые тучи – ведь тогда придется накинуть плащ, а он хоть и несет на себе метки палача, все же не так приметен, как остальная моя одежда. А затем приходит тусклое равнодушие, и тебя перестает заботить отношение окружающих. Опять же рано или поздно любому палачу повезет отыскать тех, кто не станет относиться к нему как к прокаженному. И вот этот крохотный круг светлых знакомцев и даже друзей и будет спасать отнимающего жизни от полного одиночества.
Повисшую после моей размеренно лившейся истории тишину нарушили несколько удивленные и даже разочарованные слова сильги:
– И… все? Из этого и складывается жизнь палача? Равнодушие, привычное одиночество, долгие молчаливые путешествия…
– Все так.
– И больше ничего?
– Ну почему же, – улыбнулся я. – Со временем узнаешь, в каких харчевнях и постоялых дворах готовят самые вкусные блюда…
– Уж прости, что перебиваю… но я спрашивала не об этом! Ты описываешь жизнь обычного…
– Человека?
– Да!
– Но я и есть человек.
– Ты хитришь, палач Рург!
– Нисколько…
– Ты описываешь свою жизнь так мирно… но ведь ты не бродячий лекарь и не паломник. Ты палач!
– Да. И что?
– Что может быть мирного в твоем деле? – сильга возмущенно выпрямилась в седле, уперла кулаки в обтянутые штанами бедра, и я поспешно отвел взгляд от ее приподнявшей рубаху груди. – Я… я ожидала услышать что угодно, но только не описание твоей безмятежной дорожной скуки!
– Ты как все. Ждешь от меня историй о том, как я кромсаю и убиваю, – понимающе кивнул я. – Ты ждешь от меня страшилок. Ты хочешь услышать морозящие кожу и кровь рабочие палаческие истории.
– И это тоже!
– Но моя жизнь складывается не из этого, – пожал я плечами. – Моя жизнь – это стелящийся и стелящийся бесконечный узор дорог и тропинок. Не зря палачей порой называют пауками, ведь переплетенья дорог – наши паутины, а мы, услышав дрожанье нити, спешим на этот зов, чтобы оборвать жизнь попавшейся мошки и получить за это свои кровавые деньги.
– Ух! Вот это уже звучит лучше! Куда лучше! Прямо просится на страницы моей книги.
– К чему подыскивать звучные слова, сильга? Пиши, как есть. Без прикрас.
– Так ты так и говоришь, – удивительно звонко рассмеялась сильга и тут же смущенно кашлянула, отворачиваясь и нарочито внимательно глядя на тянущиеся по обочине дороги красные турмосы – удивительно неприхотливые цветы, что первыми просыпались весной и последними засыпали осенью.
Кашлянув еще пару раз, сильга убрала выбившуюся прядь волос обратно за ухо, потеребила одну из свисающих вдоль щек красных нитей и все же не сдержалась:
– Ну все же, почему ты стал палачом, Рург? Может, ты с юности хотел вызывать страх и уважение у простых смертных?
Настала моя очередь фыркать и смеяться, но, в отличие от сильги, я этого не скрывал и рдеющими турмосами любоваться не стал. Сумев справиться с приступом смеха, я утер глаза и покачал головой:
– Глупости… меньше всего я желаю чьего-то там страха и уважения. Хотя… отчасти это ложь. Иногда я испытываю злость и намеренно причиняю особую боль тем из перепуганных приговоренных, кто совершил особо мерзкое деяние.
– И никакие деньги его родичей, что всегда видят в звере любимое чадо, тебя не остановят, палач? Не смягчат твою руку?
– Не остановят. Не смягчат, – ответил я, легко выдержав испытующей взгляд девчонки. – Ты умна, сильга.
– Ого… какие неожиданно приятные слова…
Я опять качнул головой:
– Это не в радость тебе, сильга Анутта. Порой ум и пытливость только во вред. Куда проще жить… проще…
– Проще жить проще? Ха!
– Отвык от долгих разговоров, – усмехнулся я и, глянув на начавшее пасмурно темнеть небо, поправил плащ и ткнул пятками сапог в лошадиные бока. – Поторопимся. Есть тут неподалеку вместительный придорожный амбар с навесами…
– Ты мастерски ускользаешь от ответов, палач.
– А ты мастерски задаешь их снова и снова.
– Хлеб для сильги – дорога, соль для сильги – беседы.
Я промолчал, привычно скользя взором по зажавшим дорогу оберегаемым хвойным лесам. Места здесь мирные, но осторожность никогда не бывает лишней. Даже для палача с красными метками на одежде. И уж точно не для тощей как бродячая кошка сильги.
Амбар был построен на совесть. Бревенчатая крепкая постройка с островерхой дерновой крышей, что по здешнему обычаю установлена на высокие дубовые чурбаны, была окружена широкими навесами, под которыми легко могли укрыться лошади и повозки. Ну и путники, конечно, коих застала на дороге непогода или ночь. Я был давно знаком с приглядывающим за амбаром крепким дедком, что и в зимнюю стужу, и в летний зной не снимал старенького овечьего полушубка и облезлой шапки. Он, как и оберегаемый им амбар, что стоял на границе обширных полей, был родом из селения Торбачи. Раз в год, после жатвы и обмолота в примыкающей сзади риге, когда амбар был полон, сюда ненадолго съезжались местные скупщики, что после быстрых торгов со старостой селения заключали сделки, грузились и убывали. А старик оставался. Как и его две собаки. Крупный полудикий пес Злой и мелкая пятнистая собачонка Шалая, что вечно путалась под ногами.
Как раз Шалая и отлетела с визгом в сторону от небрежного пинка по-городскому одетого парня в модной нынче широкополой шляпе с полосатым пером, что никак не годилась для защиты от дождя из-за частых дыр в полях.
– Не тронь собачку! – заспешивший на шум старик Бутрос торопливо замахал руками, призывая скулящую собаку.
– Да сама под ноги лезет! – рыкнул в ответ горожанин. – Тварь шелудивая!
Подведя лошадь ближе, я спешился, приземлившись правым сапогом аккурат на его опрометчиво отставленную туфлю с загнутым носком.
– Ай! – совсем по-бабьи взвизгнул парень и, выдернув отдавленную ногу, запрыгал на другой.
– Не лезь под ноги, – буркнул я, берясь за поводья и шагая к навесу.
Не выдержав моего взгляда, горожанин опустил побагровевшее лицо и… вздрогнул, только сейчас разглядев красную метку на моем плаще. Ну да… испугался крупного мужика, а затем вдвойне испугался, опознав во мне палача. Но с чего бояться, если не совершил ничего дурного?
– Как здоровье, Бутрос? – спросил я у заулыбавшегося мне старика.
– Да пока кряхчу помаленьку! И собачки живы, хотя Шалая совсем уж дурная стала на старости лет…
– Ну и славно, – улыбнулся я в ответ. – Приютишь? Дождь вот-вот…
– Ливанет как следует, – закивал старик, указывая на боковой навес, чья крыша сплошь поросла турмосами. – Располагайся, Рург. Ох ты… – только сейчас он разглядел спешившуюся рядом со мной девушку и понял, кто она, судя по округлившимся от изумления глазам. – Не иначе как дорожная блудница? Ой… – закашлявшись, захлопав себя по тощим ляжкам, он согнулся и поспешил прочь, явно изнемогая от невероятной силы смущения.
– Правы те люди, кто говорит, что старики с годами как дети становятся, – вздохнула сильга, поправляя ножны меча. – Что на уме – то на языке.
– Поспешим, – сказал я, коротко глянув на совсем уж потемневшее небо. – Не хочется промокнуть. А Бутрос… он старик душевный, простой и с судьбой надломленной. Его жену и детей убил обезумевший бродячий торговец, что напросился к ним на постой. Сам Бутрос получил три удара топором в спину и один в голову. Упал замертво… и только поэтому и выжил. Выхаживали его всем селением, а как поправился – в старом доме жить больше не захотел и ушел жить сюда, в придорожный амбар.
– Святая Лосса… – зеленые глаза остановившейся сильги скользнули по суетливо бегающему вокруг прибывшей тяжелой повозки старику. – Я знаю немало подобных историй, и все же каждый раз царапает по сердцу. Бедный старик…
– Годы прошли, – пожал я плечами. – Душевные раны немного затянулись. Но знаю, что в родные Торбачи он наведывается лишь четыре раза в год – на дни рождения погибших родных, чтобы посидеть у их могил. И на праздник общего поминовения, когда под осенней красной опадающей листвой засыпающих кленов выставляют столы и в больших котлах готовят особую густую мясную похлебку. Я пробовал. Очень вкусно…
– Мне надо с ним поговорить.
– Зачем бередить почти зажившее? – поморщился я, разом пожалев о своей болтливости.