скачать книгу бесплатно
Павел Петрович сидел на кухне в московской пустой, чужой квартире и писал письмо. За несколько месяцев после его возвращения что-то сместилось в его сознании, и порой он не различал прошлое и настоящее, память вырывала куски из ушедших дней и превращала их в день сегодняшний. В его уставшем от бессонницы и непонимания мозгу перемешались события и люди, и живые казались ему призраками, а умершие жили рядом с ним.
«Любимая, единственная моя Иришенька!
Странное, двойственное чувство не покидает меня. Наконец-то я дома, а дома нет у меня. Наконец-то я вернулся к тебе, моя женушка, а тебя нет рядом со мной. Будто я ошибся во времени, и чужие люди окружают меня, а тебя нет со мной; будто я что-то перепутал и ищу тебя не там, а ты меня ждешь где-то; будто я забыл заветное слово: я зову тебя, а ты не откликаешься. Я хожу по нашему с тобой городу, и ты идешь рядом, но я протягиваю руку, чтобы обнять твои плечи и прижать к себе, но не нахожу тебя. Я вижу всюду твою улыбку и бегу к тебе, но она растворяется в воздухе. Я слышу ежесекундно твой голос, но ты где-то далеко, так далеко, что не видишь и не слышишь меня. Я силюсь понять и не могу: я вернулся к тебе, моя любовь, а ты прячешься от меня в этом большом, темном городе и не узнаешь меня. И в то же время ты где-то постоянно рядом, потому что я узнаю твои шаги в соседней комнате, я замечаю твое лицо в толпе прохожих, ты зовешь меня ласково и нежно, а потом исчезаешь вновь. Я знаю, что ты здесь, но почему же ты не хочешь видеть меня, моя половинушка? Эти годы я жил и дышал наполовину, и никто не догадывался, что у меня лишь половина сердца, а вторую я оставил тебе, но я вернулся, а ты не приходишь ко мне, и некому заполнить пустоту в груди. Что-то нехорошее происходит со мной, какая-то главная струна оборвалась в моей душе, и только ты могла бы объяснить, что со мной. Я перестал любить жизнь. Я будто потерял ключ к этой жизни и теперь никогда не смогу войти в нее, а ты не хочешь мне помочь и прячешь этот ключ у себя. Я не могу жить без тебя, цветочек мой аленький, я гляжу на людей и не вижу их, я никого не хочу видеть, кроме тебя. Я смотрю на мир незрячими глазами, краски пожухли в нем, и он стал черно-белым. Я закрываю глаза, и только тогда ты возвращаешься ко мне и целуешь меня, как прежде, и я боюсь открывать их, боюсь снова потерять тебя. Я закрываю глаза, и в моей голове начинает звучать и петь райская мелодия, под которую мы танцевали с тобой, и я прижимаю тебя к своей груди так крепко, будто навеки хочу спаять наши сердца, и маленький мой обрубок бьется сильнее, и я понимаю, что еще живу.
Я ищу и не могу найти тебя, мое счастье. Без тебя я перестал понимать себя и свою жизнь. Вместе с тобой что-то главное во мне самом ушло безвозвратно, без тебя что-то потеряно навеки: зрение, слух, смысл. Для чего я живу? Мы приходим в этот мир с надеждой одарить себя и человечество самим своим появлением на свет. Но человечество не нуждается в нас и даже не знает о нашем существовании. Да и что мы можем дать человечеству, когда мы себя не умеем сделать счастливыми. Мы дороги двум-трем людям на свете, но и они уходят из жизни, и когда придет наш черед умирать, никто на земле не вспомнит о нас и не помянет добрым словом. Мы прокатываемся, как волны, по жизни один за другим и разбиваемся о последний берег, не задерживаясь в памяти людской. Выходит, нет у человека, этого божьего творения или чуда природы, иного, высшего предназначения, чем есть, спать, двигаться и удовлетворять свои биологические потребности до тех пор, пока не кончится завод в его организме? Лишь для этого я живу? Я не хочу, не могу так жить. Мне кажется, что всё-таки есть, должен быть какой-то иной, может быть, христианский смысл в нашем существовании. Но на добро люди отвечают злом, да и чем я могу быть полезен людям и чему могу их научить, если сам давно кручусь вхолостую, как ненужная шестеренка, выпавшая из механизма.
Я всегда считал себя добрым человеком и не хотел никому зла, но приносил только боль и страдание близким моим. Почему так? Или недостаточно быть только добрым человеком? Для чего же рождается и умирает человек на этой земле? Для себя, для семьи, для любви? С тобой, Иришенька, я потерял и любовь, и семью, и себя. Оказалось, что главным и единственно верным в моей жизни была ты, а остальное было ненужным и неважным. Жизнь – это калейдоскоп дел, событий, лиц, встреч и утрат, мыслей и чувств, из которого память сама выбирает и прячет самое ценное: плохое или хорошее, но самое важное в человеческой жизни. Моя память сохранила лишь недолгие наши счастливые дни и нашу любовь, твое лицо и твою улыбку, тебя – любящую и любимую, – и твои письма. Кроме этого не осталось ничего, стерлось – никчемное и пустое – без следа.
С тех пор, как я уехал, Иришенька, я всё время топчусь на месте в каком-то тупике. Передо мной глухая стена, а обратно вернуться невозможно. Горько сознавать, пройдя жизнь до половины, что прожил ее не так, что ничего не совершив, ничего не открыв, оказался один в тупике. По чьей вине? По своей ли, по чужой? Страшно понимать, что даже если рухнут вокруг нас стены и распахнется над нами небо, и не надо будет бояться и прятаться, и дадут нам, наконец, просто дышать, любить, искать, творить и жить, то останется самая высокая, прессовавшаяся по песчинке, возводившаяся годами по кирпичику стена – внутри нас, через которую уже не перелететь никогда на наших подрезанных с детства крыльях. Нас еще хватит на то, чтобы задуматься, как мы могли так жить, но переделать себя уже не сумеем, и тем больнее мы – духовные холопы – будем корчиться от осознания своего бесплодия и бессилия и бежать по инерции на месте до конца дней своих.
Я верю, что придут новые поколения, лучше, добрее, сильнее и счастливее нас, которые с рожденья смогут без страха, гордо, достойно и честно смотреть в лицо жизни, но не мы, но не я.
Я так любил жизнь, я так любил солнце, воздух и лес, я так любил тебя. Я жил мечтой и надеждой. Но, наверно, я всего лишь мечтатель, и всё это я придумал: и солнце, и воздух, и лес, и тебя. Нет ничего этого: солнце погасло, лес повырубили, воздух загадили, ты ушла. И нечем дышать, и не для чего жить. И осталось только рвануться к тому последнему берегу и выпасть навсегда из памяти людской.
Прости меня. Прощай, моя любовь».
X
Павел Петрович не умер. Я часто встречаю его в соседнем пивном баре, что стоит на бульваре за церковью. Это безобидный спившийся старичок. Обычно он сидит один в дымном углу и пьет кружку за кружкой, ни с кем не вступая в разговор. Как-то по дороге в бар я увидел его у церковной ограды. Он стоял, сняв шапку, но в церковь не заходил.
– Дядя Паша, ты что, верующий? – окликнул я его.
Он обернулся в мою сторону, но словно меня не узнал. На глазах у него были слезы. Он стоял так долго, будто молился про себя за оградой, потом повернулся и ушел куда-то в сторону. Что же, пусть стоит, смотрит, никому он не мешает.
Через несколько дней после этой встречи мы сидели в баре за одним столом, и он неожиданно заговорил со мной, как бы продолжая начатый разговор:
– Каждый человек должен верить, любить и надеяться. Иначе он не человек, не человек в высшем смысле этого слова. Много чего у нас в жизни отнято, еще больше потеряно по собственной глупости и трусости. Но даже если любовь осталась только в воспоминаниях, а надежды нет никакой, веру человек до последнего вздоха нести обязан.
– Дядя Паша, а ты крещеный?
– В том-то и дело, что нет, – с какой-то пьяной силой ответил он. – Хотел когда-то покреститься, а теперь поздно. Была когда-то женщина, которая молилась за меня, да нет уже ее.
С этого разговора мы стали ближе с Павлом Петровичем. Он рассказывал мне за кружкой пива про далекие страны, в которых бывал когда-то, особенно любил почему-то вспоминать об Африке, но странно: казалось, что ему и приятно, и больно говорить об этом. Врал, конечно, но слушать его было интересно.
Часто, сидя в своем углу за залитым пивом столом, он вынимал из кармана трясущимися руками какие-то замусоленные старые конверты и, шевеля губами, перебирал их, гладя пальцами, как делают слепые, будто читал про себя то, что хранилось в каждом из них.
Потом он доставал чистый лист бумаги, аккуратно клал его на стол, выбирая сухое место, и писал всегда только несколько слов – всего одну строчку. Написав их, он поднимал выцветшие глаза и смотрел через стол, через зал, будто пытался разглядеть далеко за стенами пивного бара что-то такое, что мучило его давно и не давало покою.
Однажды я случайно подсмотрел то, что он пишет. Это было начало письма:
«Любимая, единственная моя Иришенька!»
Анино счастье
I
Аня гуляет за домом в саду и улыбается. Как же хорошо дома. Мама выглядывает в окно, отец командует приказчиками в лавке, дедушка дремлет в кресле, младшие братья, Коля и Гриша, играют в комнатах. Еще года не прошло, как она окончила гимназию, а будто давно-давно. Только фотография в гостиной, где Аня в гимназическом платье, напоминает о строгих годах учебы. Как тепло светит солнце. Их вишневый сад в цвету. Белый аромат кружит голову, и мысли мешаются в голове, одна приятнее другой. Сегодня опять придет Миша, и они будут пить чай в столовой. Скоро лето, сад нальется вишней, и они станут собирать ее в сверкающие медные тазы. Дедушка постарел. Когда Аня была маленькой, он звал ее к себе: «Аннушка, расчеши мне волосы. Я тебе денежку дам». А она смеялась, потому что знала: дедушка быстро заснет, и она побежит играть в сад. Это дедушка построил их дом и подарил его маме на свадьбу. Большой дом, крепкий, бревенчатый, в самом центре Суздаля. А на фасаде его вензель, три буквы «А» – Аронов Андрей Андреевич.
Миша приходит к ним каждый день. Он старше ее на два года и окончил коммерческое училище. Они знают друг друга с детства, их дом стоит на въезде в город. Теперь он совсем взрослый, и когда она его видит, так начинает биться сердце, что становится боязно, как бы кто ни услышал. Аня старается быть серьезной при нем, но хочется улыбаться без причины. Маленькая, худенькая, с собранными бантом в пучок на затылке каштановыми волосами, она кажется девочкой-гимназисткой рядом с ним.
– Аннушка, Аннушка, – зовет в окно мама, – иди скорей, Миша пришел.
Мишины волосы расчесаны на прямой пробор, брови вразлет, губы немного пухлые, карие глаза притягивают к себе.
– Сейчас я отца позову, – говорит мама и выходит за дверь.
Миша стоит неестественно прямо, Аня замерла на пороге и уже догадывается.
– Анюта, я уже сказал Варваре Андреевне. Я хочу сделать тебе предложение. Ты согласна?
Анино сердце стучит и рвется из груди, и она чуть слышно отвечает: «Да».
Они так и стоят, не шелохнувшись, и смотрят друг другу в глаза, когда приходят отец с матерью. Петр Петрович снимает икону с образов: «Благослови вас Бог, дети». Мама вытирает слезу.
До венчания оставалось недолго, женщины хлопотали и суетились, а в центре этой суеты была Аня. Она все эти дни не выходила на улицу, примеряла свадебное платье и беспрестанно улыбалась. «Ну что я, как дурочка, надо быть посерьезней», – говорила она себе. «Он самый хороший, самый добрый, я его люблю», – и не могла не улыбаться своим мыслям. Иногда хотелось остаться одной, и она выходила в сад. Вишневые деревья склонялись над ней свадебными лепестками и благословляли ее.
В церкви пахло ладаном и свечами. За Аниной спиной чинно стояли родственники и знакомые, но она лишь ощущала их присутствие, смотрела прямо перед собой на золотую рясу венчавшего их батюшки и только потом почувствовала, как Миша поднял ее руку и надел на палец кольцо.
Жить они стали в доме Мишиных родителей. Дом был каменный, двухэтажный и выделялся среди соседских построек. А семья была большой: Мишины родители и шестеро его братьев и сестер. Их с Мишей комната Ане понравилась: светлая и уютная.
Клонился к своей середине четырнадцатый год. Они отправились в свадебное путешествие: сначала в Москву, потом в Варшаву. Больше всего запомнилось Ане, как они фотографировались на Кузнецком мосту. Эти снимки сохранились на всю жизнь и на фотографических карточках, и в ее памяти. Она сидит в светлом платье с кружевами, а ее запястье обвивает Мишин свадебный подарок – золотые часы с бирюзовой каемкой и бриллиантами. Он стоит рядом в модном костюме, при галстуке, серьезный, родной.
Когда они вернулись в Суздаль, объявили мобилизацию, и однажды Миша пришел домой в мундире прапорщика. Мундир ему очень шел, но было тревожно на душе.
Через несколько дней началась война. Вечером они сидели, обнявшись, в гостиной. Аня положила ему голову на плечо и притихла. Молчал и Миша. А наутро он прижал ее к себе, поцеловал и уехал на фронт.
II
Из дневника Анны.
Теперь я стала Аней Жилиной. Но, Боже, как недолго мы побыли вместе. После нашего расставания Мишин отец позвал меня к себе и сказал:
– Если хочешь, возвращайся к родителям. Неизвестно, когда кончится война. Решай сама, но знай: это теперь и твой дом.
Когда я пришла навестить своих, они сидели во дворе за большим столом, а посередине кипел самовар. Мне припомнилась давняя история из детства: мы так же сидели перед домом, и кипел самовар, когда к нам ворвался какой-то мужик, схватил самовар вытянутыми руками и убежал. Его так и не догнали, но мы часто потом смеялись над этим случаем.
Я обняла отца, мать, братьев, дедушку и присела рядом. Разговор не клеился. Наконец, отец спросил прямо:
– Ты там останешься или домой вернешься, пока он воюет?
– Я буду к вам приходить, но жить буду в доме своего мужа. Так будет правильнее.
На том мы и попрощались.
Когда я сказала об этом Александру Васильевичу, Мишин папа потеплел лицом и ответил:
– Вот и хорошо, дочка. Будем ждать вместе.
В семье меня приняли с любовью. Да и люди они были хорошие: добрые, приветливые. Я подружилась с Мишиными сестрами и эту дружбу сберегла на всю жизнь. По воскресеньям мы семьей ходили в церковь, и прохожие смотрели на меня с уважением. Я – жена офицера русской армии. Я чувствовала гордость и беспокойство за него. Но верила: все будет хорошо, скоро кончится война, и он вернется ко мне. Все говорили: «К рождеству война кончится». Осталось подождать совсем немного. Настроение у меня менялось ежечасно: то я бродила по дому бесцельно, и мне старались не мешать, то вдруг я понимала, что нужно немедленно пойти в церковь и поставить свечку за здравие, то я подходила к Мишиной старшей сестре Варе и говорила: «Варюша, посиди со мной».
Писем не было долго. Когда от него пришло первое письмо, я боялась его распечатать, я целовала его и носилась, как сумасшедшая, по дому: «Идите сюда скорее. Миша письмо прислал». Наконец, мы все уселись в гостиной за круглым столом. Я присела ближе к изразцовой печи, меня всю трясло. Александр Васильевич раскрыл письмо и начал читать:
«Здравствуйте, родные мои. Пишу это письмо, а перед глазами у меня выплывают из памяти ваши любимые лица и наш дом. Я немного пообвыкся на фронте. Война – это совсем не то, что вы себе представляете. Снаряды, верно, летают, но не так уж густо, и не так уж много людей погибает. Война сейчас вовсе не ужас, да и вообще, – есть ли на свете ужасы? В конце концов, можно себе и из самых пустяков составить ужасное, – дико ужасное. Летит, например, снаряд. Если думать, как он тебя убьет, как ты будешь стонать, ползать, как будешь медленно уходить из жизни, – в самом деле, становится страшно. Если же спокойно, умозрительно глядеть на вещи, то рассуждаешь так: он может убить, верно, но что же делать? – ведь страхом делу не поможешь, – чего же волноваться? Кипеть в собственном страхе, мучиться без мученья? Пока жив – дыши. К чему отравлять жизнь страхом без пользы и без нужды, жизнь, такую короткую и такую непостоянную? Да потом, если думать: „тут смерть, да тут смерть“, – так и совсем страшно будет. Смерть везде, и нигде от нее не спрячешься, ведь и в конце концов все мы должны умереть. И я сейчас думаю: „Я не умру, вот не умру, да и только, как тут не будь, что тут не делайся“, и не верю почти, что вообще умру, – я сейчас живу, я себя чувствую, – чего же мне думать о смерти».
– Аннушка, возьми письмо, почитай одна. Дальше Миша пишет тебе.
Наталья Гавриловна шептала: «Слава Богу, жив. Слава тебе, Господи». Варя, Даша и Лиза вытирали слезы. Маленькая Фроня притихла. Старший брат Саша смотрел на отца, и я знала, что он переживает из-за того, что по зрению его не взяли в армию. Младший Андрей мечтательно улыбался, он заканчивал артиллерийское училище и с нетерпением ждал, когда его призовут. Александр Васильевич прятал радость за строгим лицом и напоминал мне Мишу.
Дрожащими пальцами я взяла письмо, извинилась и побежала к себе в комнату.
«Анюточка, любимая моя женушка. Я уже очень хорошо знаю тебя и знаю, как ты беспокоишься и прячешь в душе свою тревогу. Не печалься и не переживай обо мне. Я вернусь, обещаю. Ты у меня есть, и я просто не могу исчезнуть из нашей жизни. Я пишу это письмо в своей хибаре, а вижу твои глаза, глубокие и большие твои глаза. Будто ты рядом и глядишь на меня. Помнишь, перед вашим домом росли анютины глазки? Я забыл тебе сказать: теперь это самые любимые мои цветы. Ты самая хорошая, самая добрая, самая красивая».
Я прижимала письмо к груди и к губам и перечитывала его много раз и много дней. Ко мне вернулась уверенность и на время спокойствие.
Подошло рождество, а война все не кончалась. На фронт ушел Андрей, и в доме стало необычно тихо, неуютно и неспокойно, хотя в семье никто об этом не говорил. Как цветок распускается и тянется к солнцу, так и я оживала вместе с каждым его письмом.
«Находясь на позиции в сочельник вечером, я как-то невольно мыслями переносился к вам: сначала суетня на улицах, потом постепенное прекращение уличной сутолки, и, наконец, начинается звон в церквях, какой-то торжественный, праздничный, начало службы великим повечерием и вот уже всенощная. Народ по окончании высыпает из церквей и расходится в радостном, праздничном настроении. Здесь же было совершенно тихо и у нас, и у немцев, и даже в воздухе. Ночь была звездная и нехолодная, и эта тишина особенно нагоняла грусть, и сильнее чувствовалась оторванность от вас».
А я молилась за него, за спасение близких, за победу над врагом и скорейшее окончание войны. Что мне оставалось? – ждать и молиться.
III
Из дневника Анны.
До самой смерти я не забуду этот день. Мы обедали в столовой, когда распахнулась дверь, и вошел он. Миша остановился на пороге, и тогда все пришло в движение. Я бросилась ему на шею, Варя, Даша и Лиза повисли на нем с двух сторон, Фроня вцепилась в мундир, Саша схватил его за руку. Александр Васильевич встал и застыл, Наталья Гавриловна уронила руки и заплакала. Миша нас всех целовал и улыбался, потом прижался к матери и обнял отца.
– Ты надолго, сын? – первым вымолвил слово Александр Васильевич.
– В отпуск на две недели.
Эти слова занозой кольнули голову. «Только на две недели? Как же так? Ведь я не видела его почти целый год».
– Мишенька, садись за стол или ты отдохнуть хочешь? – спросила Наталья Гавриловна.
– Нет, нет, отдыхать потом. Дайте я на вас посмотрю. А где же Андрюша?
– В армии. Он артиллерист.
– Пишет?
– Да, шутит в письмах, наверно, чтобы нас успокоить. Пишет, что привык засыпать рядом с пушкой.
– Как на фронте? Рассказывай.
Миша сидел рядом со мной и говорил, а я не столько слышала его, сколько чувствовала. Он изменился. Не ко мне изменился, не совсем изменился, а что-то новое, военное появилось в нем. Куда делись его волнистые волосы? – он был наголо побрит. Усы, но не густые, делали его лицо старше и мужественнее. Подбородок был чисто выбрит и казался тяжелым. Взгляд стал спокойнее, но строже. Мундир и блестящие сапоги совсем превращали его в военного человека.
Мы все вместе вышли в сад. Снова цвели вишни, и это новое цветение вселяло в меня надежду на постоянство и бесконечность нашей жизни.
Пришла Мишина тетя, настоятельница Покровского женского монастыря, перекрестила его и благословила.
После вечернего чаепития мы поднялись с Мишей в нашу комнату и остались вдвоем.
Наутро пошли навестить моих родителей. Перед домом цвели анютины глазки. Потом гуляли по городу, и мне было приятно, как нас уважительно приветствовали на улице. Миша – боевой офицер, мой муж, самый прекрасный человек на свете, я брала его под руку и прижималась к его плечу.
В Воскресенской церкви, как и в день нашего венчания, отдавали свое тепло трепетные свечи, и голоса женского хора возносились к ангелам и просили о милости к нам. Народу было не очень много. Мы перекрестились перед алтарем и помолились, и поставили свечи за здравие наших родных и за упокой тех, кто не вернулся с войны.
Две недели промелькнули, как один счастливый блаженный миг. В последний вечер нас оставили одних в гостиной. Родные ступали тихо в своих комнатах, чтобы не помешать нашему прощанию.
– Мишенька, пиши почаще, пожалуйста. И я прошу тебя, очень прошу – береги себя. Я каждый день, когда ты был на фронте, молилась за тебя. Я буду молиться за тебя, я знаю, я верю, Бог сохранит нас.
Миша целовал мои губы, и было так сладко и надежно рядом с ним.
А на следующий день дом будто опустел и онемел без него. А я словно оглохла и спряталась в свой панцирь в ожидании. Я перебирала в памяти каждую минуту ушедших радостных двух недель, и оставались только вера и надежда.
Письма от Миши приходили и освещали нашу повседневную жизнь, как лучик солнца в окне. Может быть, я ошибаюсь, но они перестали быть такими светлыми, как прежде.
«…Мы совершали марш-бросок на передовую. Я хорошо знал эти минуты перед боем, когда при автоматической ходьбе у тебя нет возможности отвлечься, обмануть себя какой-нибудь, хотя бы ненужной работой, когда нервы еще не перегорели от ужасов непосредственно в лицо смотрящей смерти. Быстро циркулирующая кровь еще не затуманила мозги. А кажущаяся неизбежной смерть стоит все так же близко. Все существо, весь здоровый организм протестует против насилия, против своего уничтожения…»
«…Есть страх, который у человека парализует волю полностью, а есть страх иного рода: он раскрывает в тебе такие силы и возможности, о которых ты раньше не предполагал…»
«…Кто-то обезумевшим голосом громко и заливисто завопил: „У-рра-а-ааа“. И все, казалось, только этого и ждали. Разом все заорали, заглушая ружейную стрельбу. На параде „ура“ звучит искусственно, в бою это же „ура“ – дикий хаос звуков, звериный вопль. „Ура“ – татарское слово. Это значит – бей. Его занесли к нам, вероятно, полчища Батыя. В этом истерическом вопле сливается и ненависть к врагу, и боязнь расстаться с собственной жизнью».
Прошло полгода, и письма приходить перестали. Дом помертвел. Александр Васильевич каждый день просматривал в газетах списки офицеров, там печатали: такой-то убит, такой-то ранен, пропал без вести. Я не могла, я боялась брать в руки газету. Мы все бродили по дому, как привидения, и не решались сказать лишнее слово.
– Аннушка, ну погоди, успокойся. Всякое бывает: может быть, его часть перебрасывают, и некогда писать, или бои идут, или марш-бросок, – говорил мне Александр Васильевич.
Однажды он позвал нас всех к себе в кабинет, ткнул пальцем в газетную строчку и прочитал: «Прапорщик Жилин Михаил Александрович, пропал без вести». Голос его задрожал:
– Видите, не убит, не ранен, а пропал без вести. Значит жив, значит скоро даст знать о себе.
Нерадостным рождеством пришел к нам шестнадцатый год, протянулся черной тоской и сменился на год семнадцатый. Вестей от Миши так и не было.
Я ждала, я молилась, я ставила за него свечи в церкви, я не могла не верить, даже когда ловила на себе сочувственные взгляды родных. Я продолжала существовать, двигаться, делать какую-то домашнюю работу, но это была не я, а мой молчаливый двойник. Я настоящая спряталась до времени, я настоящая, по-прежнему, надеялась и жила этой надеждой, и ждала, и знала, что он обязательно вернется.
Отрекся от престола царь. В городе происходили перемены, появились какие-то Советы. Я была далека от всего этого, да и люди, как жили, так и продолжали жить.
В конце семнадцатого года вернулся домой Андрюша, наш бравый артиллерист. Он мне говорил, не переставая:
– Понимаешь, Анюта, поверь мне: на войне такое бывает, что представить себе невозможно. Например, видели, как офицер погиб в бою, а он – вот он, живой. А, может быть, в плен попал. Так ведь и там люди живут. А сейчас такая неразбериха творится, что и почта не ходит. Вернется Миша, вернется.
Мне было радостно его слушать, ведь он воевал, он знает. Вслед за ним меня успокаивали и родители, и сестры, и Саша: «Вернется, конечно, вернется». Я чувствовала всегда, что он жив, но пришла ко мне с этими словами какая-то новая уверенность.
Два месяца спустя Миша пришел домой. Он был жутко худой, небритый и отстраненный. Первым делом он пошел в баню, а потом проспал двое суток. Только после этого мы все собрались в гостиной, Миша переоделся в штатское, снова стал похож на себя самого и начал рассказывать.
– Шли бои за Вильну, когда меня ранило. Очнулся я уже у германцев. Так и попал к ним в плен.
Мы слушали, затаив дыхание, а я не отрывала от него сияющих глаз.