скачать книгу бесплатно
Говорил он долго и бурно, вытирая набегавшие на глаза слезы. Говорил о том, что она и сама уже прекрасно знала и понимала, – у него начинался недуг, которого он боялся всю жизнь. Руки, его инструмент, предавали его – тряслись, и он уже сам видел, что оперировать ему заказано. Масштаб этого горя Мария прекрасно понимала. А потом он впервые заговорил про семью – про незадачливых и неловких, особенно в старости, бестолковых сестер, про то, как тяжело он пережил уход матери. Про хвори любимой Веруни и ее нежелание понимать его жизнь. Про дочек – тоже бестолковых и нелепых в обыденной жизни. Про разведенную Лерочку, так и не устроившую свою жизнь. Про Валечку, родившую от проезжего молодца не очень здоровую девочку. Опять – девочку! Господи боже мой! Про Тонечку, открыто живущую с женатым человеком и совсем не стыдящуюся этого.
Он говорил об этом бурно, совсем не стесняясь Марии. А она сидела рядом и гладила его то по руке, то по голове, неловко пытаясь найти слова утешения и ободрения.
Она уложила его на шаткий диванчик и под его всхлипы и бормотанье продолжала гладить его по голове – как ребенка.
Ей показалось, что он уснул, и она попыталась встать с дивана. Он что-то забормотал и крепко взял ее за руку. Она снова опустилась на диван, уже не пытаясь освободить затекшую руку.
Вспоминая подробности того дня и той ночи – по секундам, минутам – всю жизнь, она никак не могла вспомнить, в какую минуту он спросил, закрыта ли ординаторская на ключ. Помнила только, как встала, повернула ключ в двери и, не чуя ни ног, ни рук, ни своего сердца, снова опустилась на диван рядом с ним.
Хорошо она помнила только одно – как поразили ее его руки, оказавшиеся такими сильными и настойчивыми, что у нее перехватило дыхание.
Она ушла на рассвете, когда он крепко и очень спокойно спал. Ушла тихо, плотно затворив за собой дверь.
В коридоре тускло горела лампочка на сестринском посту, и та самая смешливая новенькая медсестра спала, уронив рыжую голову на стол.
Тридцать первого и первого у Марии были выходные. С доктором они встретились только через неделю.
Что забеременела, она поняла не сразу. Совсем не сразу – эта мысль казалась ей нелепой и невозможной и просто не приходила в голову. Странности по части женского здоровья она списала на нервное состояние и сильнейший эмоциональный стресс. Доктор встретил ее как всегда – с улыбкой и радостью, поинтересовавшись, как она провела выходные.
В какую-то минуту ей показалось, что ничего не было. Все, что произошло той ночью, ей привиделось, показалось, приснилось.
Что она испытывала? Ощущение счастья? Растерянность, чувство вины? Да всего понемногу, всего…
А он… Он встретился с ней пару дней спустя у операционного стола. Как всегда – предупредителен, мил и просто спросил, как дела и здоровье.
В его глазах и во всем поведении не было ничего – вообще ничего! Ничего нового, особенного. Словно ничего и не было той холодной и ветреной предновогодней ночью! Словно не было и самой ночи, и узкого дерматинового диванчика, и поворота дверного ключа. А может, он ничего и не помнил? Скорее всего. Ведь не мог же он так! Просто не хватило бы хитрости и опытной мужской сноровки. Какой из него изменник? Вот уж смешно! Значит, забыл. Точнее – не помнит. Ну, и слава богу! Не нужно ему знать ни про ее муки, ни про ее стыд.
И если бы не упорная тошнота по утрам… Она бы тоже – больше всего на свете! – хотела бы все забыть. Забыть, забыть… Как самый ужасный проступок на свете! Самый стыдный, самый предательский. Но тошнота никак не проходила, и гастрит виноват в этом не был. Как бы Марии этого ни хотелось. Мария чувствовала – каждый день, каждый миг, – что в ней зарождается новая жизнь. Которая перевернет, перекрутит, переменит всю ее прежнюю жизнь.
И это было неизбежной реальностью, правдой, ее бедой и радостью. И еще – страхом. За все: за себя, за него и за того, кто уже вовсю копошился в ее большом и таком незнакомом сейчас теле.
Стеша первой заметила перемены в Марии.
– Понесла? – сурово спросила она, кивнув на Мариин живот.
Мария вздрогнула и тихо, оглядываясь, спросила:
– А что, уже видно?
Стеша мотнула головой.
– На тебе, кобылице, до самых родов видно не будет! Просто я это чувствую. Сколько вас видела-перевидела, прости господи!
Мария кивнула, залившись густой краской, и поспешила прочь.
Она быстро шла по улице, подставляя горящее лицо ветру. Господи! Что ее ждет? Она словно очнулась. Узнает родня – все ее тетки, дядья. Наконец, отец, брат. Жена отца. Ее заклеймят позором и проклянут навсегда.
А на работе? Соседи по улице… Да весь городок! Все будут показывать на нее пальцами и качать головой. Все – без исключения!
Она шла долго, давно выйдя за пределы поселка. Шла по пустынному и разбитому шоссе мимо серого, холодного весеннего моря. Ветер дул ей в лицо, размазывая ее слезы.
Остановилась, когда на улице было совсем темно, и испугалась – ушла она далеко, и обратно идти сил уже не осталось. Села на придорожный камень и тут же вскочила – камень был холодный и влажный. Она стала ломать хрупкие, подмерзшие ветки, чтобы постелить их на холодную землю и прилечь отдохнуть.
Когда ложе было готово, Мария легла и закрыла глаза. Было отчаянно холодно – никакие ветки не спасали от ледяного дыхания остывшей за зиму земли.
«Вот и хорошо, – подумала она, – вот сейчас заболею и выкину! А еще лучше – умру. Воспаление легких – это совсем не много, после такой вот ночи…» Она не заметила, как ее сморило, но скоро проснулась: ветер уже пробирал до костей – промозглый и влажный, весенний морской ветер.
Кряхтя, она поднялась со своей хлипкой лежанки и почти побежала обратно, в поселок. По дороге она чуть согрелась – даже сбросила шаг. Идти было тяжело, она задыхалась и, останавливаясь, прислушивалась к себе.
Ребенок не подавал ни малейших признаков жизни.
Она снова прибавила шагу и наконец дошла до поселка. До дома было рукой подать.
Она с трудом вставила в замочную скважину ключ – руки озябли, заледенели и совсем не слушались, наконец вошла в прихожую, и на нее пахнуло теплом жилья. Она села на табуретку и, раскачиваясь, тихонько, по-собачьи, завыла.
Она дотронулась до своего холодного, почти каменного живота, и в этот миг ее дитя, словно откликнувшись на ее боль и страх, зашевелилось, заерзало, словно подавая ей знак.
Она тут же вскочила, засуетилась, сняла мокрые боты и пальто, бросилась к плите, чтобы поставить чайник, переоделась, натянула шерстяные носки, обмотала живот и поясницу огромным серым пуховым платком и стала тихо приговаривать:
– Прости меня, детка! Прости, если сможешь! Все у нас будет с тобой хорошо. Господи! Какая же я идиотка!
Она гладила себя по животу, с радостью понимая – ребенок не умер! Он родится и будет жить. И нет ему никакого дела до душевных мук бестолковой матери. И наплевать ему на взгляды соседей и осуждение родни. Ему на все наплевать.
Деточка простила и до самых родов мамашу не беспокоила. Точнее – беспокоила. Но только так, как и было положено, – переворачивалась, выпячивала пяточку и кулачок, не давала спать по ночам и спокойно стоять у операционного стола.
В больнице все молча косились на Мариин живот и вопросов не задавали. А доктор, наконец обнаружив в любимой сотруднице перемены, нежно пожал крупную Мариину руку и поздравил ее «с новым и счастливым положением».
Почти перед самыми родами Мария поехала домой. Отец немного окреп и пытался помогать жене и сестрам по дому. Марии он обрадовался и слегка упрекнул:
– Ну ты, дочь, совсем раздалась!
Тетки и мачеха молча переглянулись. Только ближе к ночи, оставшись с племянницей наедине, уже почти слепая Христина погладила Марию по животу и тихо сказала:
– Девка будет. Наверняка девка. Я ведь ни разу не ошибалась, ты же знаешь!
Не поднимая глаз, Мария кивнула.
– Да и хорошо, что девка. С парнями сложнее.
– А это вот как сказать! – усмехнулась Христина и спокойно добавила: – Родишь – привози. До кучи! Нас здесь много. Тебя подняли – подымем и девку твою.
Мария кивнула – посмотрим.
В декрет она ушла поздно, на восьмом месяце. Сидела в перевязочной и крутила ватные шарики и тампоны. Когда случайно встречала доктора, он неизменно справлялся о ее здоровье и сетовал, что в оперблоке без нее совсем плохо. Ехать рожать Мария решила домой, но роды начались на две недели раньше срока, и рожать ей пришлось у себя в больнице.
Роды принимал, разумеется, доктор, призвав на помощь опытную акушерку Потаповну.
Девка – так назвала ее Потаповна – родилась мелкая, тощенькая – всего-то два шестьсот.
– Гора родила мышь, – со вздохом изрекла акушерка, подняв на плоской ладони сморщенную и красную рыжеватую малышку.
Доктор осмотрел ребенка, довольно хлопнул его по тощенькой попке и утешил роженицу:
– Хорошая мадемуазель, не сомневайтесь! Мои все три точно такие же были – и ведь доношенные же! А тоже такая же мелочь, только Тонечка, если не ошибаюсь, – тут он задумался, – да, точно, Тонечка набрала до трех килограммов.
Мария отвернула лицо и ничего не ответила. От волнения ей сдавило горло.
Да и что тут сказать? Ничего. Вот именно.
Он исправно навещал Марию каждый день. Говорил, что малышка красавица, и был внимателен больше, чем прежде. После его ухода она снова терзалась мыслями, не скрывает ли он своих догадок, понимая, что эта малышка – его четвертая дочь.
Вряд ли. Скорее всего, это была просто забота о любимой помощнице – и ничего больше.
На пятый день Мария выписалась домой. Дома она совсем растерялась – дочка орала дни напролет, не желала брать грудь и мучилась животиком.
Мария выбивалась из сил. Иногда заходила Потаповна и давала ценные указания. Она и установила, что молоко у Марии слишком жирное, оттого девочка и страдает животиком.
– Как назвала? – сурово спросила она молодую мамашу.
Мария пожала плечами.
– Людмилой назови, – так же сурово сказала Потаповна, – хорошее имя. И людям будет мила?.
– Люд-ми-ла, – повторяла Мария, словно пробуя предложенное на язык.
Людмила. А что, красиво! Или назвать Татьяной? В честь матери? Нет! Слишком страшная у мамы судьба, решила Мария, и девочка стала Людмилой.
Люда, Людочка. Милочка, Мила. Можно еще Люся – впрочем, «Люся» нравилось ей не очень.
А девочка стала именно Люсей. Точнее – Люськой. Потому что «Люська» – ей, рыжеволосой, конопатой, мелкой, тощенькой – подходило ей больше всего.
– Задрыга какая, прости господи! – бросила однажды в сердцах Потаповна.
Обидно было, а ведь чистая правда! Задрыга тонконогая. Никакой харитидьевской стати, мощи, яркости. А уж про красоту и говорить нечего – не поделилась покойная Танька ни с внучкой, ни с дочерью. Обидно… Оказалась сильна докторская порода – блеклые, будто смазанные черты лица, а как проявляются – одна за одной!
Люська росла болезненной, хлипкой, капризной и плаксивой.
Когда они шли по улице, картина и вовсе была смешная – величественная, неповоротливая, большая, почти огромная густо-черная, глазастая и носатая Мария – и вертлявая, мелкая, худосочная, веснушчатая и рыжая девчонка, пытающаяся вырваться из крупной и сильной руки матери.
Смех, да и только! Впору заподозрить, что капризулю эту рыжую ей подменили в роддоме. Подсунули, перепутав.
– Вот ничегошеньки от мамаши. Ну ни грамма!
И только одна Мария знала, в кого ее писклявая, конопатая и мелкая дочь.
В сестер. Посади рядом – и никаких сомнений. ИХ белобрысая порода. Как ни крути. Такие дела.
Никто и ни разу не спросил Марию про отца ребенка. Думали, наверное, так – в поселке решили, что дочку Мария привезла с родины – гостила же у родни там, на курорте, и закрутила роман. Наверняка с женатым курортником. Таких случаев – тыщи!
А домашние решили, что от кого-то из поселка. А почему одна? И не расспросишь – Мария человек суровый, немногословный. Хотела бы – поделилась. А так – что в душу лезть? Чтоб человека смутить? Не такие Харитиди, не из тех.
Когда Люське пошел пятый год, Мария приехала в свой город. Состарившийся Харлампий внучку прижал к себе и почти не отпускал – тетешкался, читал девочке книжки и выходил с ней за ворота – медленно, тяжело опираясь на самодельный костыль, – всего-то шагов десять.
У Танькиного дома они садились на трухлявую, черную от времени скамейку и долго и молча сидели, прислонившись друг к другу плечом.
Он умер, когда Люське исполнилось десять. И на похоронах она больше всех рыдала по деду.
Жена Харлампия, собрав вещи, засобиралась к себе в деревню. Там хотела женить сына, убедив невесток, что в городе «хорошего ждать нечего» – или запьет, или загуляет. Молодежь, она нынче…
Христина умерла через полгода после любимого брата. Постепенно уходили старики, разъезжалась молодежь, семья редела, и двор уже был не такой шумный, пестрый и суматошный. Оставшаяся за старшую Агния по-прежнему требовала варить первое в огромных кастрюлях и маниакально относила в погреб несметное число банок с компотами, соленьями и вареньем. А запасы не съедались. Из стариков едоки плохие, да и где они, старики. А молодежь… Молодежь наезжала теперь в отпуска – и только. И тащить на себе тяжелые гостинцы отказывалась, объясняя, что все сейчас «есть в магазинах».
Банки пылились в кладовке, и Агния тяжело вздыхала, вспоминая свою большую и дружную, шумную и прожорливую семью.
Праздник и радость были, когда Марии и Люське наконец выделили квартирку. Это и вправду была именно квартирка – квартирой назвать ее было сложновато. Однокомнатная – ребенок-то был однополый, а значит, вторая, отдельная, комната очереднице не полагалась. Зато! В квартире был балкон! А люди, живущие «на югах», знают, что балкон – это огромное счастье. Тем паче балкон был большой, почти огромный – целых три с половиной метра. Балкон, конечно же, утеплили и закрыли стеклянными рамами. Этаж был второй, и в окна бились ветки абрикосового дерева, дающие тень и прохладу в самые жаркие июльские дни. На этом балконе и «прописалась» Люська – туда был вынесен маленький столик для уроков, табуретка, две подвесные деревянные полки для книг и всякой девчачьей ерунды и, конечно же, узенькая кровать с никелированными шишечками.
На долю Марии осталась вся комната в целых пятнадцать метров и собственная кухня – четыре метра, зато! – бежевая кухонная полочка, тумба и белоснежная раковина с горячей водой.
Придя вечером с работы, Мария садилась на табуретку и замирала от счастья – кружевные занавески, синий, в красных цветах, чайник, голубая кастрюлька и розовый пластиковый абажур.
Она гладила ладонью клеенку в блеклый цветочек, и сердце ее сладко замирало – все это было ее и только ее!
Впервые в жизни она была хозяйкой. Полноправной хозяйкой такой неземной красоты!
Она долго пила очень горячий чай и снова осматривала свои владения.
Потом шла в комнату, включала телевизор и ложилась на кровать, покрытую синтетическим пледом с огромным ярко-рыжим клыкастым тигром.
На комоде, покрытом кружевной салфеткой, стояли фотографии отца, матери и Христины. Рядом – керамическая вазочка с искусственными пионами. На стене – ковер, вернее, небольшой коврик. Ковер бы Мария не потянула. Она засыпала под звуки программы «Время», и Люська, высунувшись из своего убежища, тяжело вздыхала и выключала громко орущий ящик.
В выходной день Мария «намывала» квартиру – остервенело начищала кастрюли, шваркала шваброй и густо, по-больничному, сыпала хлорку в раковину и унитаз.
Люська фыркала и убегала во двор.
А Мария выгребала с балкона яблочные огрызки, фантики от конфет и прочую чепуху, которой дочь с удовольствием захламляла свою «жилплощадь».
Мария чертыхалась и обещала себе наказать «эту засранку».
Но с Люськи как с гуся вода. Странная получилась девка – полублаженная, что ли.
Платьев новых у матери не просила и губы втихушку не красила. И подруг у Люськи особенно не было: так, поболтается во дворе – и домой. Только на море бегает. Купальщица! Прибежит с мокрыми волосами, отожмет кое-как купальник – и снова за книжку.
На море бегала до глубокой осени – на берегу только бакланы и чайки, пищат, дерутся, копаются в мусоре и огрызках, и – Люська. Холод собачий, а она в воду! А еще сидит на море и все любуется. А что на нее, на воду, смотреть? Тоска бескрайняя… Ни конца этой тоске, ни начала…
Мария море терпеть не могла. Помнила, что море сгубило, отняло у нее мать. На дочку кричала:
– Что тебе это море? Соленое до горечи! Слезы одни, а не море!
Впрочем, понятно, откуда такая «любовь». Доктор по-прежнему приходил на «свою» скамейку и так же подолгу глядел на бескрайнюю воду.