banner banner banner
Заметки аполитичного
Заметки аполитичного
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Заметки аполитичного

скачать книгу бесплатно

Да, старая как мир дилемма: культура или природа. Но не вина культуры в том, что она противостоит человеческой природе и не возникает сама собой, вырастая на лени и невежестве.

А сколько, спускаясь в метрополитен, я прочитал хороших книг, сколько сюжетов моих книжных иллюстраций придумано здесь же, как часто приходили мне мысли, что и как я должен изменить в той или иной живописной работе, чтобы она заиграла всеми своими красками. Да и эти правдивые строчки я пишу тоже в метро, проезжая по Замоскворецкой линии.

Поезда в Петербург отправляются ночью, и весь вечер перед поездкой можно побродить по городу, посмотреть на искусную городскую подсветку и послушать бой курантов, который в такое время воспринимается как нечто очень волнующее. Однако в день отъезда мне как-то особенно не повезло с погодой: дул сильный ветер, а он, наряду с дождём и метелью, приносит для меня наибольшие неудобства. Чего только стоит вечно сдуваемый холст с этюдника или летающая городская пыль, оседающая на свежих слоях краски. Писать, конечно, я не собирался, но традиционную прогулку по городу решил заменить экскурсией по вестибюлям и платформам метро, начав, разумеется, со своей любимой станции – «Комсомольской».

«С тобой всё в порядке?». Или: «С тобой что-то не так!». Да можно привести ещё несколько речевых клише из того словесного мусора, с которым не позорно обратиться к такому субъекту, как я, видя как нагруженный объёмной художественной поклажей, я стремлюсь пристроиться в хвост толпе, текущей по направлению к метро.

Возможно, кому-нибудь бы и мешала эта ноша, только не мне. Меня ничто и никто не в состоянии ни унизить, ни сбить с пути, ни снесвободить. Когда человек свободен изнутри, его не смогут отяготить никакие внешние обстоятельства, которые ему, как многотонное давление воздуха, попросту незаметны.

Но прощаться всё равно грустно, хоть и не люблю я этого слова, поскольку бог весть что оно означает! И разве я не хочу уезжать из Москвы? Да нет, «Пора! Пора!» – так отвечает за меня тридцатая глава моего любимого романа. Осталось что-то такое, что не положить в багаж, не уместить в памяти, не оторвать от сердца? Увы, тоже нет. Так что же, почему тяжело дышать и тревожно блуждает взгляд, нервно цепляясь за каждую мелочь? Просто не выносит наша душа никаких рубежей, не приемлет разум никакой итоговой черты – только бы стуки колёс на стыках рельс и никакого скрежета тормозов!

Напоследок мне почему-то захотелось вернуться туда, откуда началось моё путешествие, а именно на вновь открытую станцию московского метро. Наверху свистел ветер, врываясь в полости и щели, грузно перебирал глухие струны проводов, хлопал рекламными растяжками, гудел в каменных мехах воздухозаборников густым, надрывным басом. Но люди не слушали, они поправляли одежду и отворачивали лицо.

А ветер открывал двери, распахивал форточки, считал сор на газонах, поднимая его в воздух. Я сориентировался и понял, откуда пришёл ветер. Это был влажный норд-вест, ветер из Петербурга. И тут мне вдруг стало непринуждённо и легко, и слова «Пора! Пора!» зазвучали зазывно и уверенно, и в них уже не было больше горечи. Я посмотрел на северо-запад, прямо в лицо ветру. И ветер качнулся и бросил на край газона, совсем невдалеке от меня, фанерный щит «Кожголантерея», по-своему исправив нелепую грамматическую ошибку, досадную для нас обоих.

… Поезд уже отошёл от перрона, а я вспомнил ещё об одном ярком впечатлении, о котором следовало бы написать. Полагаете, я забыл рассказать о Кремле? Ну да, о нём.

Вы, наверное, не обращаете внимания на то, сколько сейчас зданий стоит в лесах, то ли на реконструкции, то ли на реставрации. Я же никак не могу не отмечать это обстоятельство, поскольку, пристраиваясь писать где-нибудь городской пейзаж, в моё поле зрения обязательно попадает либо зелёная сетка ограждения, либо ржавые металлические ярусы, обвивающие здания. Вот и в Кремле я увидел ту же картину. Но здесь вся эта атрибутика обновления на фоне творений Аристотеля Фьораванти и Федьки Коня показалась мне вполне уместной, даже символичной.

Кирпичные белёные храмы, крытые золотом, узкие звонницы, маленькие окна, крутые лестницы и тесные двери – всё это настойчиво напоминает о страшном времени Грозного царя, в резиденции которого не могло быть ничего другого.

А ещё низкие своды, глухие росписи и тёмные иконы – торжество скорби, манифестация покорности и смирения.

Не знаю, не знаю, возможно, я обладаю повышенной внушаемостью, но ни псковские, ни новгородские храмы не вызывали во мне такого острого ощущения присутствия тени неприкаянной личности Ивана IV. Даже храмы Вологды, куда Грозный царь приезжал, дабы лично проверить качество строительных материалов для нового собора, бросая с подводы кирпичи на груду камней.

Я уж и не говорю о царском месте в храме Успения, около которого у меня тяжелеет голова и начинает мутить от нехватки воздуха.

Да, да, здесь есть благодарное пространство для психоанализа, и, может быть, я когда-нибудь и займусь этим псевдонаучным самокопанием, когда мне уже совсем нечего будет делать. Вот тогда-то, вооружившись полезными и нужными книгами, написанными всякими умниками, научившимися из ничего извлекать что-то, я пойму, каким же это образом спустя почти полтысячелетия можно смотреться мне в душу и трясти передо мною своим остроконечным посохом. Ведь куда бы я ни направлялся, обходя бывшие владения царя Ивана, везде маячила его угрюмая тень. Разглядываю дворцовую утварь и наблюдаю своим внутренним взором как иранский золотой кубок искрится в тонких и нервных пальцах царя, а вот этот ковш, тускло отсвечивающий потемневшим металлом – в руках Малюты и, вглядываясь в овальное серебряное зеркало, вижу на его дне застывший лукавый взгляд Фёдора Басманова. Коснусь странных каменных перил церкви Ризоположения, чей кирпич покрылся майоличным глянцем от миллионов рук, и чувствую, как в этом же самом месте лежала жёсткая царская ладонь в расшитой золотом рукавице, и скользили руки опричников в пятнах грязи и крови. Даже на выставке церковной вышивки не обошлось без зловещего напоминания о Грозном царе: среди всех этих женских шедевров я разглядел очень любопытную работу, в которой можно было бы предположить влияние французских импрессионистов, не будь это сделано в XVI веке. Каково же было моё удивление, когда эта работа оказалась выполненной одной из жён Ивана IV, сосланной им в Горицкий монастырь.

Нет, прочь из душных помещений на свежий и открытый воздух! Тем более что над существующей там зелёной территорией в последнее время изрядно потрудились. Там, вдоль Кремлёвской стены между Троицкой и Спасской башней, протянулась анфилада клумб и декоративных цветников, выполненных настолько блестяще и с таким изысканным вкусом, что ими можно любоваться часами. И желающих приобщиться к творчеству флористов и ландшафтных дизайнеров находится ничуть не меньше, чем традиционных экскурсантов, сосредоточенных исключительно на представленных экспозициях и местах, отведённых для обозрения. И если в остальной Москве найти место для отдыха весьма проблематично, то здесь везде расставлены удобные скамейки, где с одной стороны – башни, храмы и административные здания, а с другой – открывается прекрасный вид с холма на Москву, на её центр. Иной подобной точки для обозрения, с которой можно было бы рассматривать центральный район вплоть до Садового кольца, я не знаю. Трудно сказать, каково здесь в иное время года, но пышный благоухающий партер порадовал меня целым букетом всевозможных декоративных трав и цветов, где кусты роз парят над разноцветным живым ковром.

Я люблю цветы за возможность остро почувствовать ощущение жизни, за то, что можно прикоснуться к мощным и упругим жизненным токам и едва уловимым пульсациям, соединённым в цветке; цветы сводят воедино мечту и реальность, прошлое и будущее. И, несмотря на свою хрупкость и мгновенность, они – самый яркий символ непобедимости жизни, её светлого начала.

Я сел на лавочку прямо около густого розового куста с мелкими желтоватыми цветами и глянцевыми тёмными листьями. Нежный аромат розы был подобен утренней грёзе – дурманил, обещал то, чего не бывает. А со стороны площади подошла небольшая группа женщин с ребёнком изучить, каким образом устроен потешный лабиринт на одной из клумб. Возможно, это была одна семья – бабушка, мама и две дочери: девушка и девочка-дошкольница.

Женщины о чём-то тихо разговаривали, улыбались друг другу, и от них веяло такой спокойной уверенностью и умиротворением, что мне показалось бы противоестественным, если бы к их обществу присоединился кто-нибудь пятый, который без сомнения нарушил бы существующую гармонию. Я смотрел и любовался их лицами, грациозными и размеренными движениями. Их речь и негромкий смех, смешиваясь с шелестом листвы, превращались в мелодичный речитатив, который был очень приятен моему слуху. Собственно, только они, женщины, и живут в этом мире, хотя его зачем-то упорно и несправедливо называют «мужским». Только они, женщины, и пришли сюда для жизни, а мы, мужчины, лишь случайные обстоятельства в их судьбах. Чем, собственно, здесь мы заняты? Враньём, хвастовством, агрессией и бессмысленным прожектёрством. А ещё мы умеем, подобно Протею, принимать всевозможные личины, разыгрывать разнообразные роли, прикидываться и пускать пыль в глаза. И иногда делаем это вдохновенно и с большим искусством, так, что попутно создали великую живопись, музыку и литературу. Но это обстоятельство, опять же, мало говорит в нашу пользу, поскольку везде и во всём мы желаем уклониться от ответственности, даже и тут лукавя, что нам-де не дано предугадать, чем отзовётся изреченное и написанное.

Наверное, можно сказать, что только женщины в моей жизни и были мне настоящими друзьями. И положительные примеры для себя я тоже находил исключительно среди женщин. Скорее всего, оттого я и лишён какой бы то ни было мужской солидарности. Мой дед, если и пробовал поучаствовать в моём воспитании, то делал это весьма непоследовательно и грубовато. В мальчишке он наиболее ценил умение драться и верховодить. А моё желание уединяться и занимать себя непонятными, с его точки зрения, играми и чтением его сильно расстраивало. О себе он рассказывал мало и преимущественно то, что отчего-то считал очень весёлым, как, например, рассказ о том, как «белые» на какой-то барже, идущей в Астрахань, вздумали его расстрелять, но он ловко спрятался и по прибытии в порт незаметно оставил судно, прихватив с собой ещё и мешок муки. Будучи человеком активного действия и только в этом находивший какой бы то ни было смысл, он недоумевал, кем же я смогу стать, когда вырасту? И, похоже, считал меня человеком совсем потерянным. Женщины: бабушка, мама и тётя – так не считали, и проявляли гораздо больше заботы и понимания. Да, я с раннего детства в женщинах наблюдал значительно больше здравого смысла и трезвого подхода к жизненным проблемам и способности и желания их разрешить. И профессии у них у всех были такие нужные и земные: учителя, врачи… В их мире всё было объяснимо и понятно и не существовало вопросов: «Зачем жить?» и «В чём смысл?». Было всегда всё ясно, и что делать, и кто и в чём виноват, если таковой всё-таки находился.

Тем временем, старшая из женщин отпустила внучку скакать по каменным плитам «лабиринта», а сама подошла к моей скамейке и села на неё так, словно рядом с ней никого не было. Девушка же развернулась в профиль и с полуулыбкой Джоконды смотрела куда-то вдаль, в сторону солнца, почти не жмурясь в его острых лучах. Горячие солнечные искорки стекали по её светлым волосам прямо на плечи, высыхая на матовой и смуглой коже. Её лицо было совсем свободно от какой бы то ни было тени, лишь мягкий полусвет слегка покрывал щёки и шею, отчего девушка казалась совершенно лишённой объёма. Её фигура была похожа на хорошую живопись – вся состояла из проникающих в друг друга цветных плоскостей, где ни один цвет не выбивался из общей колористической гаммы. По сути – это был образ самой Юности, не принадлежащий ни времени, ни географии.

Наконец, девушка изменила свои очертания и посмотрела в мою сторону так, что теперь я мог наблюдать это очаровательное творение природы из плоти и света в развороте на три четверти. Её глаза, полные солнца и неба, отражали и зелень листвы, и белизну храмов, и буйство декоративных цветов и растений, но, очевидно, что там не было ни меня, ни роящейся за мною тени, нашедшей для себя благодатную среду в моём воображении. Её кроткий взгляд ангела скользил мимо меня, мимо ползущих от Троицких ворот чёрных автомобилей, мимо толпы верующих, собравшихся на площади в ожидании выхода Патриарха, и устремлялся туда, в своё предсказуемое будущее. Я переводил взгляд с одной женщины на другую и окончательно убедился – они меня не видят! Они меня не видят! Или не замечают, что почти одно и то же. Ни меня, ни Грозного Ивана, ни Малюты, ни всех выложенных здесь, вымаранных и исчирканных, страниц истории. Что им какая-то история, когда они – сама жизнь! А я всего лишь нераспознаваемый объект, не отвечающий на естественный запрос: «я – свой!», отщепенец, диссидент мироздания, крамольно находящий его законы несовершенными. Визионер, мечтатель, предпочитающий любой архитектуре замки из воздуха. Как часто эти слова мне приходилось слышать в свой адрес! Хотя это неважно, как неважно и то, что никогда в ангельских невидящих зрачках я не увижу собственного отражения, зато я могу видеть, наблюдать всё бесконечное многообразие жизни из своей маленькой вселенной, расположенной, как и у всякого визионера, на территории сердца.

Город Солнца

«Кисловодск – город Солнца» – такая вывеска встречает вас на въезде в город, пожалуй, точно на том самом месте, на котором стоял легендарный духан, где Пушкину довелось познакомиться со старым казацким офицером, ставшим прообразом его «Кавказского пленника». И верно – солнца здесь много, и всё вокруг сияет его отражённым светом: золотятся маковки церквей и мечетей, сияют стены домов и плиты тротуаров, сверкает атласом и шёлком трава и листва деревьев, переливаются радугами ажурные струи фонтанов.

Странное ощущение нереальности владеет путешествующим, впервые попавшим сюда: будто бы ты посетил доселе никому не известный гористый уголок Гринландии. И климат тут такой же, и жители, и архитектура. Разве что очень далеко отсюда море.

Только мы на это посмотрим с иного ракурса, не как на анклавную территорию, созданную великим романтиком, а как на реальный город Солнца, в кавычках и без.

Если осмотреться по сторонам, то легко убедиться, что всеми этими сторонами будут горы, немножко разные, но от этого не менее интересные. Хребет Боргустана, наступающий на Кисловодск с запада, вовсе не похож на те горы, которые мы привыкли видеть на картинках. Здесь вы не увидите глубоких ущелий и островерхих пиков. Это, скорее, громадный насыпной вал, созданный древними мифическими великанами нартами, которых так почитали горцы и от имени которых происходит название «нарзан», целебной воды, основного богатства здешней земли.

Хребет Боргустана, ровный, бледно-зелёный, с белыми подтёками осыпей и охристыми вершинами, разительно отличается от островных гор лакколитов, окружающих Кисловодск с севера. Лакколиты, хранящие тайну своего происхождения, в недрах которых до сих пор остывает вязкая вулканическая лава, не производят такого величественного и захватывающего впечатления как горы хребта Боргустана. Чувство соприкосновения с чем-то значительным сразу заполняет незадачливого путешественника, с любопытством разглядывающего окрестности. Эти гладкие склоны хранят в себе такое тяжёлое тысячелетнее молчание, которое неизбежно передаётся любому очутившемуся здесь. И он, как всякий случайный гость, оказавшийся на этой земле, проникаясь их величием и силой, необъяснимо как понимает, о чём так сурово молчат эти горы. А молчат они о том, как непростительно поздно он посетил этот солнечный край, как мало дышал горячим воздухом рыжих слоистых камней, как бегло и невнимательно лицезрел серебристые травы и мелкий горный разноцвет, совсем не пытаясь вглядываться и изучать горные потоки и вникать в их бурлящую и искромётную суть. Скажете, а что же это горы разменивают свой абсолют на такую скоротечную случайную данность, как человеческая жизнь?

Но вы сту?пите на белую каменную крошку у подножия Боргустана и поймёте, что горы молчат и думают именно о вас, и не до каких абсолютных истин им нет никакого дела. Ну, хорошо, скажете вы, а если бы мы не были такими нерадивыми учениками у природы и выполнили бы все данные нам нехитрые рекомендации, которые уловил наш невнимательный внутренний слух?

Как знать! Наверное, тогда бы мы сами исполнились такого же тяжёлого молчания, как эти величественные горные цепи, раскрашенные нежною бледно-зелёной пастелью. И, приблизившись к абсолюту, осознали все истины земли и воды. Но, увы, не дано этого легкомысленной человеческой природе.

Хребет Джинал, примыкающий к Кисловодску с северо-востока, имеет совершенно иной рельеф и отличается по цвету, благодаря произрастающим там многочисленным цветам и разнообразным травам, в том числе и чрезвычайно редким, таким, например, как катран сердцелистный или мерендера трёхстолбиковая. Джинал – переводится как жилище злых духов, и впоследствии мы ещё вернём любознательного читателя к этой интересной теме.

В отличие от Боргустанского хребта, хребет Джинал целиком покрыт субальпийским лугом; вместо клевера и ковыля здесь произрастают колосья полевицы, усыпанные густыми соцветиями вероники и звёздочками горечавки, россыпями скабиозы и эспарцета.

Обозревая город со склонов этих гор, сами собой на память приходят лермонтовские строки о здешнем крае и о его природе и ты вдруг понимаешь, что в них сокрыт не столько ритм и правильный размер, сколько чистый горный воздух, стелющиеся серебристые травы, свободное кружение орла над нагромождениями камней и яркое пронзительное солнце, подарившее свечение и краски всему здешнему пространству.

Но как бы ни были прекрасны горы, всегда приходится спускаться на землю. Таким же образом поступим и мы, вернувшись в город, на его непрямые улочки и зеленеющие парки, вид которых привёл бы какого-нибудь пытливого натуралиста в явное замешательство. А всё дело в том, что природа не предусмотрела в окрестностях Кисловодска никаких деревьев, только высокие степные травы, и лишь пришедшие сюда распорядились в этом отношении по своему произволу. Поэтому не удивляйтесь, если вам приведётся увидеть рядом среднерусские берёзки и средиземноморские кипарисы, северные ели и дальневосточные сосны. Здесь, как в городе Кампанеллы, определяющей оказалась не природа, а люди. А раз уж мы коснулись проблемы противопоставления естественных факторов и человеческой воли, уместно вспомнить о такой сомнительной вещи как предопределение, косвенно с этой проблемой связанное. Если сравнить Кисловодск с остальными городами Пятигорья: Ессентуками, Пятигорском, Железноводском, Минеральными Водами, то резко бросается в глаза искусственность его происхождения. В этом городе всё, включая всю его инфрастуктуру, подчинено одной общей градообразующей идее: Кисловодск существует исключительно как город-курорт, и для обыкновенной жизни здесь попросту не остаётся никакого места. Такой характер город определил для себя сразу, и его можно бы, пожалуй, назвать беззаботным и мечтательным, лёгким и счастливым, какой случается лишь у тех, кого принято считать баловнем судьбы. Недаром ещё в лермонтовские времена Кисловодск называли словом «nachkur», которое можно перевести как место, где можно весело провести время после лечения где-нибудь в Пятигорске или Железноводске. И как знать, возможно, виной тому – обилие солнца, подчас не оставляющее никакой тени, в которой смогли бы сосредоточиться роковые силы, преодолевающие самую надёжную защиту и входящие без стука в любую человеческую жизнь. Не перечесть всех тех, в судьбах которых Кавказ оставил свой трагический след. Вспомним поэта Михаила Лермонтова. Внезапное желание приехать в Пятигорск и побывать в доме Верзилиных заставило его изменить маршрут к новому месту службы. Ни отговоры его родственника Столыпина, ни соображения воинской дисциплины не имели никакого действия – Лермонтова неодолимо тянуло в Пятигорск, и «решётка» брошенного наудачу серебряного полтинника решила дело в его пользу. Вскоре он оказался в доме Верзилиных, где и состоялась та роковая ссора с Мартыновым. Повод для дуэли был ничтожным, и очевидцы рассказывали, что никто заранее не собирался стрелять. Не было даже доктора, присутствие которого всегда предполагалось в таких случаях.

Кстати, вспомним о Мартынове, хотя лучше всего было бы вовсе забыть Герострата, тем более что тот так и не раскаялся в убийстве российского гения. Заметим, что и Дантес также не скорбел об убиенном им Пушкине. Но Мартынов, в отличие от Дантеса, казалось бы, получил тяжелейшее наказание, установленное для него Высочайшим повелением – церковное покаяние, предполагавшее многолетнее послушничество и замаливание совершённого им злодеяния. Однако, как только Мартынов покинул Кавказ, его судьба разворачивается совершенно в иную сторону: назначенный тёмный жребий замещается удачной женитьбой и тихим семейным уютом среди многочисленного потомства.

Если вы бывали в Пятигорске, вам, должно быть, запомнились все те места, которые мы вскользь упомянули. Трудно избавиться от угрюмого и безрадостного впечатления, которое неизменно сопровождает вас при их посещении; да и слишком тяжела нависающая над открытым равнинным пространством островерхая каменная шапка Бештау; слишком скорбными письменами пополнилась здесь русская история и летопись русской культуры. Говоря словами Ахматовой: «Здесь Пушкина изгнанье началось, и Лермонтова кончилось изгнанье…».

Надо ли в несчётный раз повторять, как дороги нам эти имена? И сюда, на Кавказские Минеральные Воды, неизменно спешили пройти по их следам тысячи и тысячи других – знаменитых и не очень, юных и не совсем, пишущих стихи и не пишущих ничего. Сюда некогда завернул Максим Горький, путешествующий пешком по России, здесь побывал Есенин с друзьями, приезжал Маяковский… Но в отличие от Петербурга, их привлекала к себе не благодатная и возделанная творческая почва, а дикая, неведомая среда, вобравшая в себя всё высокое небо, откуда спускался на склоны Джинальских гор сумрачный Демон.

Следы всех этих людей, приехавших на Кавказ, по меткому выражению Балакирева, «дышать Лермонтовым», бережно хранил Пятигорский архив. И, как уже не однажды, случилось непоправимое: он весь сгорел во время Великой Отечественной войны, хотя в Кисловодске немцы, по необъяснимо какой причине, не тронули нерасформированного госпиталя с тяжелоранеными бойцами Красной Армии.

Да, Кисловодску всегда везло значительно больше. Что-то вечно юное и беспечное есть в этом городе, со всех сторон укрытого горами и обласканного солнцем. Словно какой-нибудь счастливый Лисе или Зурбаган, он не омрачён прошлым и не отягощён будущим и весь сосредоточен в своём солнечном настоящем. Если в горах Джинала и обитают демоны, то в Кисловодской долине, определённо, поселилась удача. На самой его заре, когда во враждебном окружении воинственных племён существовала лишь Кисловодская крепость, произошло сражение, которое вряд ли вошло в анналы военной науки. Тем не менее, абадзехи и убыхи, ведомые Али Хырсызом, были наголову разбиты русским гарнизоном под предводительством Екатерины Мерлини, впоследствии награждённой бриллиантовым браслетом за храбрость. Столь чувствительное поражение от женщины горцы ещё долго не могли забыть. Наверное, с русскими солдатами была не только отважная и находчивая Екатерина Ивановна, но и сама Госпожа Удача.

Но вернёмся всё же к оставленному нами на время итальянскому мечтателю и его городу, попутно вспомнив о Пилате из бессмертного романа и о его язвительном вопросе о «царстве добра и справедливости». Искренне жаль, что не привелось Кампанелле отдохнуть в санаториях Кисловодска, каком-нибудь «Луче» или «Пикете», в санатории им. Г.К. Орджоникидзе или санатории им. С.М. Кирова. Не привелось. Иначе мыслитель бы позволил себе куда более смелые предположения и фантазии. А дело в том, что в каком-то смысле «царство добра и справедливости» уже утвердилось на отдельно взятой городской территории. Все, кто здесь хотя бы однажды побывал, вне всякого сомнения, подтвердят справедливость нашего посыла. И неважно, что внимательное и доброе отношение к окружающим немедленно и безвозвратно пройдёт, стоит только закончиться заветным неделям беззаботного отдыха и вернуться обратно к себе в Ставрополь, Липецк или Санкт-Петербург. «Да всяк, – скажете вы, – будет благожелателен и расположен к своему окружению от нечего делать, особенно, когда нет ни малейшего повода беспокоиться». «Всё верно», – скажем мы, и от себя добавим, что когда таких беззаботных людей набирается целый город, то нет ни малейшего повода беспокоиться даже за фантазии великого итальянца: тут всё, как и подобает быть в городе Солнца – тихо, сыто, солнечно и никто не брошен на произвол судьбы. Во всяком случае, утром к вам непременно зайдёт врач и дважды в день постучится медсестра. И в разной пропорции вас ждут экскурсии, лекции и лечебные процедуры. О, чудесный и благословенный город, жаль только, что его гражданство приобретается за деньги и длится не более трёх недель.

«И что ж, неужели нет никакой тёмной стороны во всей этой идиллической лучезарности», – обязательно спросит тот, кому не случилось отбыть курсовочку, не важно в каком санатории, будь то в «Москве», либо же в санатории «Целебный Нарзан», либо каком-нибудь ещё.

Мы ему глубокомысленно кивнём и удивлённо пожмём плечами, да, мол, понимаем, о чём это вы, только думать об этом никак не желаем. Поразмышлять, конечно, можно, только зачем?

Ладно, давайте заглянем на секунду в несолнечный Кисловодск, раз уж непосвящённые об этом нас так настойчиво просят. Выберем пасмурный, хмурый денёк, да, и такие здесь тоже случаются, постараемся освободиться от намертво прилипшего к нам благодушия и стереть вечную улыбку просветления с лица, дабы из нирваны вновь вернуться в обыкновенную жизнь. И, конечно же, не будем держать в голове, что в 13.15 нам нужно на обед в просторной зале, красиво обставленной вечнозелёными растениями в кадках и украшенной воздушными струящимися занавесями, чеканкой и картинами, а в 14.20 нам нужно будет принять подогретую нарзанную ванну.

Итак, что же мы увидим, выйдя за высокий санаторский забор? А увидим мы кривые улочки со зданиями в два или три этажа, с трещинами на фасадах и со значительными утратами лепки и штукатурки, с небольшими двориками, заваленными всяким хламом, покосившимися оградами и щербатыми тротуарами. Металлические конструкции, используемые в городской архитектуре со времён зодчих братьев Бернардацци, задавших тон архитектурному развитию Пятигорья, уцелели почти повсеместно, но покрылись такой толстой слоистой рыжей кожурой ржавчины, что напоминают структуру здешних гор в миниатюре. Колонны всевозможных ордеров и размеров сохранили свою стройность и стать, однако у своих оснований, до полуметра вверх, время отлессировало их зелёным полупрозрачным грибком; и в многочисленных щелях плинтов юркие ящерицы соорудили себе удобные норы. Лестницы, которых здесь, ввиду гористого рельефа, превеликое множество, изрядно поизносились, что заставляет прохожан самым внимательным образом смотреть себе под ноги. И, наконец, если вспомнить про неписаный моральный кодекс солнечного города, предполагающий исключительную вежливость и предупредительность, то всякий его обитатель моментально готов отказаться от такового, стоит лишь на время краткой непогоды, когда не хочется выходить из уютного лечебного корпуса, отключить подогретую воду в бювете. Впрочем, если продолжить наши размышления в этом направлении, то мы можем оказаться куда продуктивнее мечтательного Томмазо, разве что наши размышления окажутся с совершенно противоположным знаком. Поэтому оставим это занятие и не будем огорчать блистательную тень великого мыслителя. Тем более, что место, в котором солнце триста дней в году, к этому не имеет никакого отношения. А закончить нашу мысль попробуем с помощью заключительной строфы одного из самых цитируемых стихотворений Александра Блока:

Простим угрюмство – разве это
Сокрытый двигатель его?
Он весь – дитя добра и света,
Он весь – свободы торжество!

Любопытно, а как вы думаете, что является в здешних местах «сокрытым двигателем»? Да, да, разумеется, это терренкуры! С их вечной ходьбой туда-сюда. На многие десятки километров протянулись их тропы, и только Александр Сергеевич Пушкин мраморно стоит среди виляющих пешеходных маршрутов. На газонах везде расставлены внимательные таблички с указанием сложности пути и высоты подъёма. Шагайте, шагайте, друзья, в гору, там, наверху, вас встретит бронзовый сидящий Михаил Юрьевич в мундире Тенгинского пехотного полка. Можете даже с ним сфотографироваться, но только не влезайте ему на шею, ожидая жизненных преодолений, он же не Остап Бендер и удачи вам никоим образом не принесёт.

Однако вернёмся, как и полагается при движении по терренкуру, почти к той же самой точке, разве что на абзац выше, и посмотрим немного вниз, на цитату. Полагаем, что она всё же убедила не всех, но вот что, безусловно, заставит поверить всех в торжество «добра и света», так это выглянувшее с утра из-за хребта Джинал и рвущееся в зенит солнце.

И сразу заблестят лестницы струящимся атласом, превратятся в лучезарные столпы колонны, фасады домов покроются ровным желтоватым глянцем, и даже сор во дворах приобретёт тёплый волшебный оттенок.

Пусть своенравная погода – это дело случая, но в итоге здесь солнца всё равно статистически вдвое больше, нежели в соседних городах Кавказских Минеральных Вод. Верно, таким и суждено быть Кисловодску: солнечным, уютным, провинциальным. Тут же заметим, что провинциальным – не значит захолустным и убогим.

В семидесятые годы Кисловодску была выделена значительная сумма на развитие города, начали возводиться высотные панельные дома, город потянулся ввысь. Но случилось почти в то же самое время побывать в Кисловодске тогдашнему первому лицу государства, которому пришлись не по душе творимые изменения. «Пускай город остаётся таким же как и был», – заключил Брежнев, и строительство было свёрнуто, а деньги пошли на реставрацию и городскую инфраструктуру.

Однако никакой «город Солнца» не могут обойти масштабные проекты, всегда понимаемые людьми, как прорыв к светлому будущему, как символ перемен, как бросок в неведомое. Вспомните хотя бы «Котлован» Платонова. Вот и в Кисловодске решили рыть свой котлован. Большой, больше платоновского, это уж наверняка! Котлован сообразно городу Солнца, котлован под гигантское озеро. Котлован вырыли, шлюзы построили. И только тогда в творимые масштабные проекты вмешались учёные и, о чудо, их послушали.

«Будет в Кисловодске большой водоём, – сказали учёные, – климат станет влажным, появится огромное количество насекомых и отдыхающим придётся забыть о комфортном отдыхе».

Теперь, если вам случится ехать от Кольцо-горы к муляжному замку Али-хана, именуемому ещё как «Замок коварства и любви», обратите внимание на громадный лог, заросший серебристым кустарником и на торчащие из этой зелёной чаши бетонные скалы, тронутые ржавчиной и изумрудными мхами – знайте, это и есть несостоявшийся котлован.

Да, Кисловодску, безусловно, везло. Если, как утверждает легенда, в горах Джинала и поселились злые духи, то Кисловодскую долину облюбовали для себя «добро и свет», о которых так не в меру беспокоился пятый прокуратор Иудеи всадник Понтий Пилат. Ведь без них не может быть никакого города Солнца, будь в нём хоть 365 солнечных дней в году.

В Кисловодске и в самом деле очень много света, света в прямом и переносном смысле. Наверное, поэтому на каждом его оживлённом перекрёстке продаются солнечные очки. И где бы вы ни жили, эту покупку лучше всего совершить здесь, в Кисловодске. Здесь есть дымчатые, зелёные, зеркальные, очки-хамелеоны, есть даже розовые очки, через которые город становится ещё более нарядным, ещё более праздничным. Да, действительно, где же ещё покупать солнечные очки как не в городе Солнца?

Письмо с юга

Письмо, в отличие от обычного литературного текста, интересно возможностью писать от первого лица, не боясь быть обвинённым в нескромности и бессюжетности; в письме можно быть предельно субъективным и не думать о композиционной целостности, искренне заблуждаться, повторяться и обрывать мысль на полуслове. Единственно, что непозволительно в письме – это забывать о том, для кого оно написано, пусть даже для незнакомого адресата, до востребования.

Великое множество книг так и не видит своего читателя, разве что сами авторы могут иметь приблизительное и путаное представление о своём произведении. Письмо же будет прочитано хотя бы тем, кому адресовано, а это уже немало, если помнить о написанном выше.

Надо сказать, что всё своё детство я провёл здесь, у Чёрного моря, и впервые вернулся сюда спустя сорок лет. Желание вернуться на берег, усыпанный галькой и раковинами, было так же сильно, как и опасение за свои детские впечатления. Марк Шагал так и не вернулся в Витебск из-за боязни, что он не увидит того, что так питало его творчество: всех этих хрупких домиков, задумчивых животных и невесомых людей, лишённых силы тяготения.

Страна детства встретила меня туманом в горах. Серебристые полупрозрачные змейки скользили по склонам и таяли в долинах; дальние вершины проступали как через матовую кальку: края их списывались с небом, и весь пейзаж казался завораживающе зыбким и текучим. Мне всегда представлялось наиболее сложным находить единственное из калейдоскопического множества случайных состояний: идёт человек, течёт вода, плывут облака, скользят тени… Здесь это правило отбора отменяется самой натурой. Сказочная, могучая природа сверкает всеми гранями своего магического кристалла, всякий луч от которого – законченная композиция, готовая воплотиться на холсте. Я для себя отметил одну интересную особенность, возможно, существующую лишь для меня. Есть пейзажи, с которыми можно вести диалог, есть такие, которые можно только слушать или, напротив, говорить что-то в их молчаливую сущность. Но желание взяться за кисть и остановить мгновение рождается только тогда, когда кончаются всякие слова и наступает абсолютное безмолвие не потому, что нечего сказать, а потому, что слов просто не существует.

Вот лишнее свидетельство, почему работы, написанные по фотографии, отличаются вялостью и безжизненностью. Взирая снизу вверх на эти седые вершины, существовавшие миллионы лет до тебя и которые будут существовать миллионы после, проникаешься их величием и силой, что даже в слабую грудь проникает тот живительный воздух вдохновения, который делает острее глаз и вернее руку. Решившись прийти сюда с белым холстом, природа забирает у тебя всё, с чем ты к ней пришёл: знания, память, самоощущение и возвращает обратно только с последним мазком.

Наверное, не всё, но многое зависит от стечения обстоятельств, когда твой успех или неудача определены влиянием внешних сил. Есть множество работ, за которые мне должно было быть стыдно: всяких белых медведей для внезапных заказчиков, сделанных наспех копий к «завт-рему» по дешёвке, сверхурочных «ночных» рисунков для своих друзей к их поэтическим сборникам и многое, многое другое, что хорошо было бы вовсе не делать. Здесь, где так прозрачен и чист воздух, наполненный пением птиц и цикад, где так пронзителен свет и такие густые разноцветные тени, нет места фальшивке и имитации, и представляется, что всё сделанное тобой будет носить отпечаток подлинности.

Но я забыл сказать о самом главном. Я так и не вернулся в узнаваемые места детства: исчезли и те горы, и то море, и здания, и города, лишь корабли, покачивающиеся на рейде, всё так же блестят красной медью и белой эмалью, чернеют трубами и якорями, но они уйдут, непременно уйдут туда, куда невозможно вернуться. У них независимо от рейса всегда именно такой пункт назначения. А мой Геленджик укрылся где-то в горах, как легендарная Шамбала, там так же тянутся вверх к маяку хлипкие строения, текут к морю белые ручьи, а на берегу живут своей жизнью камни и раковины. Но юг такое уж место, где способно уживаться всё и ничто не отменяет другого. Недаром здесь так хорошо освоились пальмы из Америки, эвкалипты из Австралии, бамбук из Юго-Восточной Азии и цветы и кустарники со всех частей света.

Конечно, раньше можно было свободно бродить вдоль берега моря, лазить по горам и находиться там, где вздумается, наблюдать павлинов в парке, а по вечерам привечать приблудных ежей. Сейчас весь берег моря поделён на небольшие участки различных владений, сети оград, заборов и километры колючей проволоки опутали и берег, и горы. Но если ты свободен по своей сути, ты, подобно гриновским героям, будешь свободен всегда. И клочок берега будет равен всему побережью, и уступ горы – всему горному кряжу.

Проходя по этим, увитым плющом и диким виноградом, узким улочкам невольно и остро ощущаешь своё Несбывшееся. В памяти всплывают моменты, когда судьба водила тебя по таким же двоящимся улицам и ты предпочитал идти в густой тени платанов, нежели пойти по знойной глине улочки, уходящей вверх, в горы, или присоединялся к оживлённому потоку, спешащему к морю, хотя мог бы пойти пустынной тропой между зарослями маслин и самшита. Несбывшееся не приносит ни сожалений, ни раскаяния, ни обиды. Оно похоже на сизую дымку на море: манящий горизонт возможно лишь угадать, но увидеть – невозможно. Несбывшееся наполняет нашу жизнь исключительностью и определенной значимостью; оно тот источник, из которого мы подпитываемся волей к жизни, мечтами и надеждами. Оно похоже на улыбку Будды – лёгкую, словно тень от розового облачка из летучей гряды облаков и загадочную, поскольку содержит больше тайн, чем сама жизнь.

Следует попутно отметить, что такую строку как «редеет облаков летучая гряда», можно было написать только о Кавказе.

Но вернёмся к моему путешествию. Сбежав от туристического вранья, на которое поначалу попался по неопытности и которое не стану описывать, поскольку развернёт это повествование в ином направлении, я начал передвигаться самостоятельно. Меня приятно поразило что местные присутственные места здесь принято украшать картинами. Подозреваю, что такая традиция сохранилась с тридцатых годов, когда было решено сделать из побережья Всесоюзную здравницу, и когда изобразительное искусство было в моде. Я обнаружил в совершенно неожиданных местах работы Сарьяна, Бакшеева, Бялыницкого-Бирули… А вот местных художников я видел только торгующими в парках и никогда на плейере. Встав с этюдником у Сочинского моста, у прохожих я не вызывал ни малейшего интереса, что странно, поскольку в Питере всегда нашлись бы любопытствующие. Это напомнило мне пленер на Украине, с той единственной разницей, что там всякий приметивший меня подходил и отчитывал как бездельника, уклоняющегося от полезного труда на благо семьи и общества.

В «Кавказской Ривьере» я зашёл на местную выставку. Из всех «Айвазовских», а Иван Константинович здесь явно недосягаемый образец, мне понравился один художник с неразборчиво написанной фамилией на букву «С». Его картины, пожалуй, единственные были написаны сложным цветом и большей частью представляли совершенный квадрат, что нехарактерно для неравновесных «южных» работ. Сначала я не поверил в эти запутанные архитектурные композиции, похожие на ребусы Эшера, но, побывав в Красной поляне, Молдовке и Бестужевке, увидел, что реальность может быть даже похитрей иной придумки. Вообще о местной архитектуре стоит рассказать особо.

Напомню, что сюда, на юг, были направлены лучшие архитекторы: Жолтовский, Щуко, братья Веснины и другие известные зодчие, в том числе и создатели «сталинского классицизма».

Да, здесь много величественных зданий, украшенных портиками, арками, витиеватыми фронтонами эпохи строительства социализма – здания эти сейчас утопают в экзотических вечнозелёных растениях, покрылись благородным налётом времени: на гигантских стёклах появились кольца радуги, гранитные глыбы поросли мхами, а большие заштукатуренные площади и лепнина украшены живописной зеленью грибка. Здешняя архитектура непредставима без субтропической флоры. Дендрологи и цветоводы проделали громаднейшую работу, сопоставимую с работой зодчих. Есть здесь и здания в стиле модерн – их немного и они мельче своих северных собратьев; видел также и несколько представителей неоготики – это ровесники освоения Кавказа. И, конечно же, как грибы растут особняки новой элиты. Я наблюдал появление похожих строений в Петербурге в девяностые годы. И меня тогда ещё удивляли уродцы из красного кирпича, окружённые вышками и ограждениями из колючей проволоки. Я вначале полагал, что истоки следует искать в возрождении интереса к ассиро-вавилонской строительной практике, – люди малообразованные нередко тяготеют к архаике, но, как-то случайно, проходя по набережной Невы мимо тюрьмы «Кресты», я замер от неожиданности. Вот он, «чистейшей прелести прекрасный образец»! Особенно то здание, которое пониже и примыкает к централу неуклюжим боком. Вот к чему прикипела душа первопроходца! Не знаю, чем так мило оказалось сердцу это строение, послужившее первоосновой и примером для подражания – возможно, там была у них столовка или зачитывались приказы об освобождении – им видней! Но тысячи особняков по этому шаблону облепили Санкт-Петербург и окрестности, есть они, оказывается, и здесь. А как же! Иначе и быть не может. Но давайте, всё-таки, о другом.

Юг замечателен не столько помпезными сталинскими сооружениями, сколько массой интереснейших строений неизвестных архитекторов, поражающих воображение необычностью облика и возвышенным образным строем. Эти здания похожи на гениальные творения самоучек, работающих вне школ и стилей, но нельзя их определить как эклектику в силу своей целостности. Как я не допытывался у местных – что, где и когда, получал лишь стандартный набор ответов, вроде: «турки строили», «это кто-то из наших». Общей чертой тех зданий, которые мне привелось увидеть, было отсутствие симметрии и всяких следов влияния конструктивистских идей. Например, здание могло иметь плоскую крышу, но рассечено узкими щелями арочных проемов, по которым даже одному человеку сложно пройти. Окна в полном беспорядке могли располагаться на стене, но впечатление хаотичности не возникало, возможно, из-за необычного декора, лишний раз подчёркивающего «особость» и оригинальность подобных сооружений. Здания часто опутывали наружные лестницы и украшали смотровые площадки или балконы с причудливыми решётками. В связи с этим мне вспомнилась повесть Грина «Золотая цепь» и дом с перемещающимися комнатами. Невольные ассоциации возникают сразу, разница лишь в масштабе. И, несмотря на то, что всё описанное Грином подпитывалось крымскими впечатлениями, его повести и рассказы здесь оживают, стоит лишь немного отпустить воображение. Но вот другой писатель, сыгравший в жизни Грина значительную роль, Горький, к этим местам имеет самое прямое отношение – некогда он был здесь рабочим и многое в его первых рассказах и сказках написано по натурным впечатлениям.

Возможно, поэтому мне так нравился Грин и ранний Горький.

Ностальгия по утраченному югу началась сразу же, стоило мне оказаться далеко от тёплого моря, за Полярным кругом, у холодных озёр и рек. Трудно было привыкать к неброским пейзажам болот и нефелиновых пустынь, похожими были только горы. Потом, когда мне случилось переехать в Ленинград, впечатления от юга и севера уравновесились, но южные впечатления оказались острее, как и любые впечатления детства. И они снова ожили, стоило мне пройти по набережной на закате солнца, вновь увидеть ночной причал, горящие огнями корабли, заметить светящийся маяк в морском порту. Ночной город – это совершенно феерическое зрелище. Наверное, сорок лет назад было всё не так, и перед глазами представали иные пейзажи, но возникает ложная память, и ты на мгновения оказываешься снова там, куда невозможно войти дважды. Вот ночной берег во власти жёлтых и зелёных оттенков, а море – белых, синих и красных; прибрежная волна, зеленеющая на гребне, с шумом накатываясь на камни и волнорезы, плетёт своё подвижное кружево из сиреневатой пены. Люди присутствуют, но как-то незаметно: прибой гасит их голоса, а солёный ветер с моря перебивает запахи из ресторанов и кафе на набережных. Слышна негромкая музыка из небольшого магазинчика, но в ушах почему-то остается лишь низкий бас трубы теплохода. Два дня гудел шторм, в ноябре шторма бывают часто, и на берег выбросило тысячи различных раковин и монет. Накануне я ходил по берегу и собирал раковины. Случалось, находил раковину с живым моллюском, тогда отправлял её обратно в море. Я вспомнил как однажды штормом выбросило на берег больного дельфина-эфалину. Дом у нас стоял рядом с морем, и поэтому дельфин был сразу же и обнаружен среди морской тины и коряг. Он беспомощно изгибался и кричал как ребенок. Мы с отцом помогли животному уйти в море. Говорят, что если коснуться дельфина, то всю жизнь будет везти в любви. Любовь обычно – это синоним счастья, отмеченного улыбчивой южной непосредственностью. Обычно, но не всегда. Счастье многомерно, многогранно, оно осеняет каждую жизнь и своим вектором может быть направлено куда угодно. Человеку, чтобы быть счастливым, достаточно быть достойным счастья. С любовью сложнее, можно купаться в её лучах, совсем не будучи её достойным.

Дельфина, конечно, нужно было просто отпустить в море – морскому зверю очень сложно помочь; но для кабанов, лис, оленей и прочей горной живности местные лесничие, не без помощи предприимчивых коммерсантов, организовали вольеры в районе города Адлера. Жителями вольеров становятся малыши, оставшиеся без матери, раненые звери и те, которые по воле случая оказались в неволе и не могут уже жить в условиях дикой природы.

Зоопарков на побережье нет, но минизверинцев – великое множество. Существует даже единственный в России НИИ приматологии с обезьяним питомником, куда недавно, если верить разговорчивому экскурсоводу, сдали избалованную московскую обезьянку, которая попросту извела своих хозяев. Сначала для неё зоологи жарили куриные окорочка, но когда мне довелось там побывать, она уже с удовольствием жевала хлебные корки, как и все прочие обезьяны. Надо сказать, что обезьяны – животные малосимпатичные, живут небольшими семьями, где самец жёстко доминирует. И мне как питерцу было приятно услышать рассказ о паре редких обезьян, привезённых их Санкт-Петербурга, отличающихся исключительной деликатностью и добрым нравом. Местные зоологи смеются: в Ленинграде интеллигентны даже обезьяны. Видел эту парочку и подтверждаю – всё сказанное верно. Ни драк из-за куска яблока, ни неприличных скачек по клетке, ни безобразного попрошайничества. Впрочем, обмануть меня в этом несложно, ведь я и сам обманываться рад.

А поводов обманываться тут предостаточно. Весь юг, собственно, «повис» на туризме, а, следовательно, любой объект, по принципу Остапа Бендера, может быть представлен в качестве «места для посещения». И каких только небылиц я тут не слышал. Хотя когда все вокруг заняты только тобой как отдыхающим и стараются наперебой предложить тебе то или иное, чувствуешь себя не совсем уютно. Одним из последних моих путешествий в бытность существования «Союза» была поездка по Золотому Кольцу. Там я не чувствовал на себе хищный немигающий взгляд «большого брата» от туризма. Всего уже не помню, но, кажется, и сервис там был приличный. Правда, по моим оценкам нельзя замерять уровень сервиса, уж слишком я далёк от «идеального потребителя», описанного братьями Стругацкими. Везде, куда я приезжал, были обычные города и обычные жители, которые трудились на своих заводах и фабриках, в больницах и школах. Теперь я понимаю, почему иностранцы, пишущие о России, не исключая одиозного маркиза де Кюстина, отмечают красоту наших людей. Труд придаёт человеку достоинство, которое иначе никак не добудешь. А без него разве можно считать человека красивым? Холёное лицо бездельника всегда как-то особенно глупо и жалко смотрится, сколько бы в нём не было гонора и спеси.

А именно такие лица, капризно требующие к себе повышенного внимания, приходилось наблюдать чаще всего. Я пытался представить, как их можно изобразить на полотне и у меня не хватало фантазии. Даже как участников карнавала, поскольку в карнавальном обличии лицо, достойное лечь на полотно, предполагает некоторую загадку, тайну, двойную жизнь – «здесь и потом», интересную личность, наконец, которая не в состоянии сложиться в атмосфере вечного праздника и выходного дня. Собственно, красота юга объясняется тем же: слишком много вдохновенного труда вложено в черноморские курорты и сотни тысяч лет потребовалось природе, чтобы молодые Кавказские горы поросли живописным Колхидским лесом, из дикой стихийной воды возникли реки и водопады, а морская волна обточила миллиарды красивых камней, каждый из которых просится в изысканную оправу. Раз уж я снова вспомнил о море, то нельзя не отметить его особенный цвет. Как-то сразу приходит в голову упоминание Гомера о «виноцветности» морской воды. Нет, в солнечную погоду при спокойной поверхности он лазурный и настолько пронзительно чистый, что поначалу даже не верилось в возможность передать это – во всяком случае, у художников я этого не видел.

В море много донного ила и сероводородных слоёв и шторм окрашивает прибрежную полосу в тёмно-коричневый, почти чёрный цвет, при этом море на глубине по-прежнему имеет холодный зеленоватый оттенок. Ночью, освещённое случайными разноцветными огнями, море приобретает колючий металлический блеск, а лунное освещение даёт всю палитру – от жёлтого до фиолетового.

Считая себя южанином, и, возможно, по праву, я никак не мог психологически отстроиться от гостевого ощущения, хотя южная жизнелюбивая природа одинаково улыбалась всем, не делая никаких различий между туристами и местными жителями, молодыми людьми и стариками. Здесь, действительно, как-то особенно не чувствуешь ни возраста, ни социального статуса, ни иных различий, которые под этим высоким небом кажутся просто надуманными. Этот удивительный алгоритм всеприятия определяет на этой земле всё: стволы парковых пальм и кипарисов непременно увиты вьющимися сорными травами, рядом с бульваром имени Сахарова соседствует улица 50-летия образования СССР, а водители, вот уж что совершенно невозможно себе представить, пропускают пешеходов. Я, может быть, и поставил бы тут точку, но только это не такой знак препинания, который здесь уместен, поскольку юг подобен надежде, мечте о возможном невозможном, юг – это наше вечно Несбывшееся, ждущее нас, несмотря ни на что

О пейзажах вокруг и внутри нас

Когда неожиданно останавливаются часы, то совершенно по-особенному воспринимаешь время. Во внезапно образовавшейся тишине начинают возникать, наслаиваясь друг на друга, реминисценции прошлого, следы недавних размышлений, контуры неосуществлённого… Тени иных смыслов и надежд поднимаются над застывшей на мгновение обыденностью. Кажется, что сознание ищет причины отключиться от внешнего шумного мира и замереть, любуясь всполохами внутренних воздушных материй.

Конфликтная реальность сворачивается, и духовному взору открываются замечательные пейзажи, сокрытые внутри. Подсмотренные у природы, привязанные к разным событиям, дополненные воображением. Зрительная память хранит их краски, контуры и тени, эмоциональная – тончайшие нюансы чувств, связанные с ними. Они тянутся издалека, из далёкого детства с морским солёным ветром и бесконечным солнцем, тёмными кипарисами и влажными лучами гор. Необъяснимо, но чаще они предстают синими; синий, по Кандинскому, – тоска по непорочному. В синем колорите, сменяя друг друга, открываются пейзажи юга и севера, запада и востока. Море представляется наиболее остро и ярко: Баренцево, словно кипящее, большими цветными пятнами окружившее многочисленные острова; Белое, с ровной серебряной гладью до горизонта, и Чёрное, временами тяжёлое от штиля, кажущееся впитавшим в себя все краски неба, с тонким мыском на горизонте, почти растаявшем в ультрамариновой дымке… Одно мгновение и внутреннему зрению предстаёт уже вязкое, густое ночное небо Самарканда с прилипшими к нему большими мерцающими звёздами и оранжевой Луной, на которой отчётливо различимы все её кратеры и моря. Ещё, и этот пейзаж сменяют унылые километры просек, поросшие мхом, ягелем и рябым брусничником, тяжёлыми мокрыми проводами, нависшими над лесотундрой… И чем более действительность заполнена стрессом и тревогой, тем глубже и тише открывающиеся видения. И везде – пронзительное одиночество, воспринимаемое как спасение. Возвращаясь из реальности в пространство художественных форм, всегда приносишь туда частицу своей духовной пустыни – безлюдные городские и пейзажные мотивы; мотивы, пожалуй, в прямом значении этого слова, поскольку воспринимаются, как мелодии из твоего заповедного, сакрального мира.

Художник Эмиль Нольде говорил: «…Я имел в один из периодов бесконечно много видений. Куда бы я ни смотрел, природа была одушевлена: в небе, в облаках, в каждом камне, меж ветками деревьев – повсюду пробуждались и жили тихой или кипучей жизнью мои образы…». Любой пейзажист мог бы повторить эти слова. Конечно, пейзажистом становишься в силу определённой склонности характера, своеобразия психического типа, предполагающего определённую замкнутость, равнодушие к успеху и нежелание как-то себя обозначить на лестнице общественной иерархии. Однако нельзя исключить и тот факт, что пейзажный жанр востребован, отмечен современностью как наиболее значимый. Нередко приходится наблюдать стремление людей погрузиться в созерцание природы, которая воспринимается современным человеком уже как иная среда, которую он привык идеализировать, связывая с ней различные мифы. Понятно отторжение «массовитым» зрителем «сложных» произведений – напряжённая работа, стрессы, ком жизненных неурядиц, проблемы с окружающими и самим собой – не хочется дополнительных проблем для сознания и без того перегруженного отрицательными впечатлениями. А пейзаж – он из «back side» нашей души, он не «заряжен» на негативные переживания, скорее, наоборот. Альтернативой такой релаксации от всех проблем современной жизни является другая форма эстетического наслаждения, культивируемая в последнее время – стоит нажать любую кнопку TV и с экрана мутным потоком хлынет насилие, похоть, извращения и садизм. Подобное проникновение в сознание генерирует ещё большее одичание и агрессию и уж точно не имеет позитивного начала. Вместе с Атлантидой прошлого ушло и многое из того, что являлось основами нашего социального поведения. Сменился культурный императив; новый, с его эгоистическими установками, преимущественно выстраивается на нашей биологической сущности, отменяет ряд прежних табу и, как следствие этого, пронизан множеством неизбежных конфликтов.

Моральная личность снова оказалась в состоянии прежних «отщепенцев», с их дуализмом существования, внутренней и внешней жизнью. Мир дискомфорта вокруг, и как рефлексия на него – бесконфликтный, метафорически искажённый по лекалам воображения мир внутри.

«Времена перемен» усиливают мистические мотивировки творчества, доминирование чувства, его спонтанного выражения над вдумчивым, рассудочным построением художественного произведения. Разумеется, это не означает, что такой подход не практикуется. Художника, по замечанию Шкловского, рождает естество, природа – а она богата в своём многообразии, в ней обретается и сосуществует всё. Но время, тем не менее, «проговаривается» именно через таких художников, иногда пренебрежительно называемых «нутряками», то есть чувствующих нутром. Вопрос, чему доверять больше – никогда не будет окончательно решён. По утверждению Бергсона в интуиции художника бессознательно присутствует и весь его опыт, и рассудок, и его нравственная основа. Пейзаж, чаще всего, имеет интуитивное начало, это своеобразный диалог с природой на языке чувств. Конечно, ведь всё, чем владеет художник: все его приёмы и методы изображения – всё это отмечено его субъективным переживанием и направляется мощной эмоциональной волной, порождённой воздействием на него красоты природы, сильным натурным впечатлением. Кажущаяся «простота» пейзажа позволяет предположить об ограниченности возможностей раскрытия в нём философских и мировоззренческих планов, и в силу этого, отрицать глубину проникновения в суть сущего посредством «прямого» изображения природы, окружающей нас.

Но что есть эта природа? Пожалуй, всякий подразумевает под ней нечто своё, субъективное, нередко сильно разнящееся друг от друга в силу жизненных обстоятельств, среды обитания, особенностей психики и т. п. Представить истинное, абсолютное, воплощённое из хаоса… Возможно, это затерянный на окраине галактики биомир, случайно возникший в безразличном к нашему существованию космосе, с его катаклизмами звёзд, абсолютным нулём, свернутыми измерениями и миллионами температур зажатой в силовые поля плазмы. Возможно, это способ самопознания Творца этой вселенной. В пейзаже художник представляет мир таким, каким он его понимает; настрой души и осознание себя и места нашей цивилизации, ощущение настоящего и отношение к своему времени – всё это присутствует в любом воплощении зрительного переживания. Глядя вокруг, трудно освободиться от мысли, что всё окружающее тебя исполнено только тех значений, которые имеют смысл лишь в твоей собственной системе ценностей. Я сам не могу объяснить, почему меня так сильно волнуют далёкие станционные огни, падающий снег, тёмная неподвижная вода и ржавая листва на ней. Жёлтые, синие огоньки, лежащие вдоль чуть освещённых рельсов; какие-то железные конструкции над ними, иногда с прожекторами на самой вершине; белые километровые столбы, площадки платформ и мириады мерцающих городских огней вдали. Что-то невыразимое, торжественное захватывает меня, чувства обостряются настолько, что становится трудно дышать. Кажется, что проникаешься такой бесконечностью и полнотой, такой невыразимой радостью и светом, что ощущаешь, как твоё сознание сливается со всей вселенной в восторге и преклонении перед красотой этого мира. Не всем, возможно, дано видеть и переживать это, но все могут понять и поверить воссозданному на холсте впечатлению.

«Человек – существо метафизическое», – писал Георгий Флоровский. Да, именно, в метафизике нашей души сокрыты и моральные законы, живущие в нас, и волнение от звёздного неба над головой.

Создание художественного образа предполагает, что художественная форма не содержит в себе всевозможных элементов случайности. Жёсткий отбор и обобщения – правило любой творческой работы. Очень часто случайности являются теми мельчайшими пылинками, вокруг которых кристаллизуются события жизни, но уже по законам необходимости. Если сойти на уровень хорошо мне знакомый – написания пейзажа, то тут то, о чём я говорю, обретает особую остроту. Это калейдоскоп случайностей – узоры окружающей природы складываются в невероятных сочетаниях и все они красивы, как в детской игрушке, но промелькнёт некое ощущение, даже его предчувствие, и случайность тумана над прудом становится идеей сюжета или случайный причудливый изгиб ветки – стержнем композиции. А дальше ты уже весь во власти случая – нет большего счастья, пронзительно обнаружив привлекающую тебя эмоциональную доминанту, следовать за самой Природой, сообразуясь с её неведомыми законами и не пытаясь аналитически представить то, что стремишься сделать.

В пейзаже я нахожу только то, что находится совершенно вне меня – это не отражение, ни даже преломление моего «я». Конечно, не всегда случайности – «волшебные ошибки», о которых говорил Серов. Часто вспоминая какое-нибудь произведение, оно кажется тебе сказочно красивым, пока находится в области реминисценций. Когда же перечитываешь его вновь, то в глаза бросаются случайности, о которых не помнишь прежде. То же происходит и с нашими воспоминаниями.

Я помню, как в июне, на Севере, во время отлива обнажился целый город подводных камней, покрытых белым ракушечником; камни выстраивались в величественные арки, причудливые витые колонны, таинственные гроты – и всё это ослепительно переливалось и горело не отражённым солнечным, а, казалось, своим, внутренним светом. Этот город с многочисленными жителями морского дна, стремящимися его покинуть, и стаями бесшумных белых птиц, заселивших его пространство, возник из океана, застыл над его спокойной водой, чтобы через полтора-два часа опять погрузиться в океаническую пучину. Это было похоже на какую-то белую симфонию; камни и вода словно потеряли свой вес, превратившись в музыку. Память совершенно стёрла все случайные обстоятельства, которые могли бы помешать чистоте этого воспоминания.

Когда я думаю о пейзаже, то мне всегда хочется воплотить в нём именно этот, освобождённый от случайностей эмоциональный отклик на увиденное, полный торжества и скрытого от суеты тайного смысла нашего существования. Очень важно, как будет воспринято сделанное тобой другими людьми. Оставив на холсте последний мазок, твой пейзаж становится духовной сущностью, застывшим настроением, ты выпускаешь в мир эмоциональную волну, на которую был настроен сам. И хотелось бы, чтобы эта волна вошла в предметный мир другой личности, не только не нарушая её гармонии, а напротив, укрепляя и утверждая её.

Семён Франк в своей работе о смысле жизни придавал большое значение тем предметам и вещам, которые следуют за человеком. Нашей аурой существования мы во многом обязаны им, безмолвным нашим спутникам, которые помнят руки людей, их создавших, запечатлевших в них свою личность, таким образом поделившись с нами своим внутренним миром. Не навреди другому – это не только правило врача, но и закон для любого из нас, не желающего быть проводником зла.

Когда я слышу разговоры о вторичности или упрёки в отсутствии новизны в тех или иных идеях, определяющих творческое лицо какого-либо художника, мне приходит мысль о соответствии формального подхода к анализу художественных произведений и истины. Ведь не обязательно эти идеи всегда лежат на поверхности и выпукло принимают форму какого-нибудь «изма». Гений времени так или иначе касается всякого, берущего в руки кисть, перо, карандаш… Что тревожит, что заботит моего образованного современника, если ограничиться проблемой взаимодействия, общения с природой, окружающей нас? Скорее всего, уязвимость, незащищённость природной среды, грубое вторжение в неё цивилизации, ничем пока не оправдывающей своего названия.

Хрупкость этого, как раньше казалось, неизбывного мира, как мира вокруг, так и мира внутри нас. Гордая, величественная Природа, как испуганная лань, всё дальше устремляется от наших городов и сёл, забивается всё глубже в самые потаённые уголки нашей души. Может быть, поэтому так волнуют высокие кроны тополей на синем небе, островки осенней листвы на тёмной воде и убегающие рельсы, зовущие нас туда, вдаль, вслед ускользающей Красоте.

Море на книжной полке

Вслушиваясь в шум морской раковины, я всегда представляю себя бредущим вдоль каменистого берега по мокрой гальке среди набегающих зеленоватых волн, пряного дыхания моря и летающей по воздуху горьковатой пены. Причудливое жилище моллюска, оказавшееся на моей книжной полке, по праву нашло там своё место, поскольку, как и мои любимые книги, рассказывает мне о море, мечте, чаемом и несбывшемся. Призрачная реальность, вырастающая из этого шума, значительно явственней утомительного бытового однообразия и докучливого общения, более осязаема и гораздо достовернее, нежели любой пейзаж за окном.

Человека, подчас, пугает открывающаяся перед ним стихия. Помнится, как однажды глубоко и страшно поразило меня расчистившееся от низких облаков небо – синее, равнодушное, источающее прожигающий насквозь холодный свет космоса. Это гнетущее состояние собственной малости, случайности, абсолютной беззащитности, пронзило меня молнией сознания – я ощутил себя доисторическим человеком, впервые пришедшим к мысли о спасающем боге.

Море из раковины – тоже стихия, едва ли не большая, ибо вмещает и нас, а именно потому и не может быть нам враждебна.

Я часто думаю, каким бы было оно, моё море, если бы я его никогда не видел, если бы долгие годы не жил рядом. Море – мой философский камень, превращающий в золото всё соприкасающееся с ним, но находящееся вне времени. Я помню его и в зелёном обрамлении кипарисов, и в строгой оправе желтоватых прибрежных скал; даже не нужно закрывать глаза, чтобы увидеть, как мерцает миллиардами искр и бликов его разноцветная поверхность, как играет на солнце каждый камешек на его берегу. Здесь вокруг всё пропитано солнцем: и бежевая дымка, и серебристый ручей с гор. Луга золотятся солнечной росой, и ослепительно горят горы. Шелестящее морское эхо будит мои прежние впечатления, и они плещут и переливаются, словно волны, тысячами тысяч искорок памяти.