banner banner banner
Данте
Данте
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Данте

скачать книгу бесплатно


Счастлив, кто первый увидит в сердце Данте, певца бессмертной надежды, этот зеленеющий росток вечной весны; счастлив, кто первый скажет: «Данте воскрес».

Что это скоро будет – чувствуется в мире везде; но больше всего на родине Данте. Кто он такой в первом и последнем религиозном существе своем, всемирно-историческом действии Трех, – люди не знают и здесь, как нигде. Знают, чем был он для Италии, но чем будет для мира, не знают. Все еще и здесь живая душа его спит в мертвой славе очарованным сном, как сказочная царевна в хрустальном гробу.

Я пишу эти строки на одном из окружающих Флоренцию блаженно-пустынных и райски-цветущих холмов Тосканы. Стоит мне поднять глаза от написанных строк, чтобы увидеть ту землю, о которой Данте говорил в изгнании: «Мир для меня отечество, как море для рыб, но, хотя я любил Флоренцию так, что терплю несправедливое изгнание за то, что слишком любил ее, все же нет для меня места в мире любезнее Флоренции»[22].

О ней (Беатриче) говорит Любовь: «Смертное как может быть таким прекрасным и чистым?»[23] «Как может земля быть такой небесной?» – могла бы сказать Любовь и о земле Беатриче. Кажется, нет в мире более небесной земли, чем эта. Вечно будет напоминать людям-изгнанникам об их небесной отчизне эта, самая блаженная и самая грустная, как будто с неба изгнанная и вечно о небе тоскующая, земля. Только здесь и могла родиться величайшая, какая только была в человеческом сердце, тоска земного изгнания по небесной отчизне, – любовь Данте к Беатриче.

Цвет жемчуга в ее лице (Беатриче)[24].

Тот же цвет и в лице ее земли. В серебристой серости этих далеких, в солнечной мгле тающих гор – исполинских жемчужин – цвет голубой, небесный, холодный, переливается в розовый, теплый, земной. И в девственной нежности, с какою волнуется чистая линия гор на небе и с какой на земле волновалась чистейшая линия женского тела, когда Беатриче шла по улице, «венчанная и облеченная смирением», – та же незримая прелесть, как в музыке Дантовых о ней стихов:

«Amor che ne la mente mi ragiona».
«Любовь с моей душою говорит», —
Так сладко он запел, что и доныне
Звучит во мне та сладостная песнь[25].

И будет звучать, пока жива в мире любовь.

«Так смиренно было лицо ее, что, казалось, говорило: всякого мира я вижу начало», – вспоминает Данте первое видение Беатриче умершей – бессмертной[26]. Так смиренно и лицо этой земли, что, кажется, хочет сказать: «Всякого мира я вижу начало». Даже в эти страшные-страшные, черные дни, когда всюду в мире война, – в этой земле, где родилась вечная Любовь, – вечный мир.

О, чужая – родная земля! Почему именно здесь я чувствую больше, чем где-либо, что тоска по родине в сердце изгнанников неутолима, – не хочет быть утолена? Почему я не знаю, лучше ли мне здесь, в этом раю почти родной земли, чем было бы там, в аду совсем родной? И может ли земную родину заменить даже небесная? Кажется, этого и Данте не знал, когда говорил: «Больше всех людей я жалею тех, кто, томясь в изгнании, видит отечество свое только во сне»[27]. Почему звучит в сердце моем эта тихая, как плач ребенка во сне, жалоба Данте-изгнанника: «О, народ мой! Что я тебе сделал?»[28]

Это во сне, а наяву все муки изгнания – ничто, лишь бы и мне сказать, как Данте говорит от лица всех изгнанников, борющихся за живую душу родины – свободу:

Пусть презренны мы ныне и гонимы, —
Наступит час, когда, в святом бою,
Над миром вновь заблещут эти копья...
Пусть жалкий суд людей иль сила рока
Цвет белый черным делает для мира, —
Пасть с добрыми в бою хвалы достойно[29].

Только ли случай, или нечто большее, – то, что именно в эти, страшные для всего человечества, дни, может быть, канун последней борьбы его за свою живую душу, – свободу, – русский человек пишет о Данте, нищий – о нищем, презренный всеми – о презренном, изгнанный – об изгнанном, осужденный на смерть – об осужденном?

Никто из людей европейского Запада не поймет сейчас того, что я скажу. Но все поймут, когда увидят, – и, может быть, скоро, – что в судьбах русского Востока решаются и судьбы европейского Запада.

Самый западный из западных людей, почти ничего не знавший и не желавший знать о Востоке, видевший все на Западе, а к Востоку слепой, – Данте, кончив главное дело всей жизни своей, – «Комедию», последним видением Трех, – умер – уснул, чтобы проснуться в вечности, на пороге Востока – в Равенне, где умер Восток, где Византийская Восточная Империя кончилась, и начиналась Западная, Римская.

Если в жизни таких людей, как Данте, нет ничего бессмысленно-случайного, но все необходимо-значительно, то и это, как все: к Западу обращено лицо Данте во времени, а в вечности – к Востоку. Данте умер на рубеже Востока и Запада, именно там, где должен был умереть первый возвеститель объединяющей народы, Западно-Восточной всемирности. Если так, то впервые он понят и принят будет на обращенном к Западу Востоке, – в будущей свободной России.

Только там, где, ища свободы без Бога и против Бога, люди впали в рабство, невиданное от начала мира, поймут они, что значат слова Данте: «Величайший дар Божий людям – свобода... ибо только в свободе мы уже здесь, на земле, счастливы, как люди, и будем на небе блаженны, как боги»[30].

Только там, в будущей свободной России, поймут люди, что значит: «Всех чудес начало есть Три – Одно», и когда поймут, – начнется, предсказанное Данте, всемирно-историческое действие Трех.

ЖИЗНЬ ДАНТЕ

I

НОВАЯ ЖИЗНЬ НАЧИНАЕТСЯ

«Incipit vita nova», – перед этим заголовком в книге памяти моей не многое можно прочесть», – вспоминает Данте о своем втором рождении, бывшем через девять лет после первого, потому что и он, как все дети Божии, родился дважды: в первый раз от плоти, а во второй – от Духа[1].

Если кто не родится... от Духа, не может войти в Царствие Божье (Ио. 3, 5).

Но чтобы понять второе рождение, надо знать и первое, а это очень трудно: Данте, живший во времени, так же презрен людьми и забыт, как живущий в вечности.

Малым кажется великий Данте перед Величайшим из сынов человеческих, но участь обоих в забвении, Иисуса Неизвестного – неизвестного Данте, – одна. Только едва промелькнувшая, черная на белой пыли дороги тень – человеческая жизнь Иисуса; и жизнь Данте – такая же тень.

...Я родился и вырос
В великом городе, у вод прекрасных Арно[2].

В духе был город велик, но вещественно мал: Флоренция Дантовых дней раз в пятнадцать меньше нынешней; городок тысяч в тридцать жителей, – жалкий поселок по сравнению с великими городами наших дней[3].

Тесная, в третьей и последней, при жизни Данте, ограде зубчатых стен замкнутая, сжатая, как нераспустившийся цветок, та водяная лилия Арнских болот, сначала белая, а потом, от льющейся в братоубийственных войнах, крови сынов своих, красная, или от золота червонцев, червонная лилия, что расцветет на ее родословном щите, – Флоренция была целомудренно-чистою, как тринадцатилетняя девочка, уже влюбленная, но сама того не знающая, или как ранняя, еще холодная, безлиственная и безуханная весна.

Стыдливая и трезвая, в те дни,
Флоренция, в ограде стен старинных,
С чьих башен несся мерный бой часов,
Покоилась еще в глубоком мире.
Еще носил Беллинчионе Берти
Свой пояс, кожаный и костяной;
Еще его супруга отходила
От зеркала, с некрашеным лицом...
Еще довольствовались жены прялкой.
Счастливые! спокойны были, зная,
Что их могила ждет в родной земле,
И что на брачном ложе не покинут
Их, для французских ярмарок, мужья.
Одна, качая колыбель младенца,
Баюкала его родною песнью,
Что радует отца и мать; другая
С веретена кудель щипала, вспоминая
О славе Трои, Фьезоле и Рима[4].

Данте обманывает себя в этих стихах, волшебным зеркалом памяти: мира не знала Флоренция и в те дни, которые кажутся ему такими счастливыми. Годы мира сменялись веками братоубийственных войн, что запечатлелось и на внешнем облике города: темными, острыми башнями весь ощетинился, как еж – иглами. «Город башен», citta turrita[5], – в этом имени Флоренции ее душа – война «разделенного города», citta partita[6]. Самых высоких, подоблачных башен, вместе с колокольнями, двести, а меньших – почти столько же, сколько домов, потому что каждый дом, сложенный из огромных, точно руками исполинов обтесанных, каменных глыб, с узкими, как щели бойниц, окнами, с обитыми железом дверями и с торчащими из стен, дубовыми бревнами для спешной кладки подъемных мостов, которые, на железных цепях, перекидывались из дома к дому, едва начинался уличный бой, – почти каждый дом был готовой к междоусобной войне, крепостною башнею[7].

Данте родился в одном из таких домов, в древнейшем сердце Флоренции, куда сошли с горы Фьезоле первые основатели города, римляне. Там, на маленькой площади, у церкви Сан-Мартино-дель-Весково, рядом с городскими воротами Сан-Пьетро, у самого входа в Старый Рынок, на скрещении тесных и темных улочек, находилось старое гнездо Алигьери: должно быть, несколько домов разной высоты, под разными крышами, слепленных в целое подворье, или усадьбу, подобно слоям тех грибных наростов, что лепятся на гниющей коре старых деревьев[8].

Данте был первенец мессера Герардо Алигьеро ди Беллинчионе (Gherardo Alighiero di Bellincione) и монны Беллы Габриэллы, неизвестного рода, может быть, Дельи Абати (degli Abati)[9].

Памятным остался только год рождения, 1265-й, а день – забыт даже ближайшими к Данте по крови людьми, двумя сыновьями, Пьетро и Джакопо, – первыми, но почти немыми, свидетелями жизни его. Только по астрономическим воспоминаньям самого Данте о положении солнца в тот день, когда он «в первый раз вдохнул тосканский воздух»[10], можно догадаться, что он родился между 18 мая, вступлением солнца под знак Близнецов, и 17 июня, когда оно из-под этого знака вышло[11].

Имя, данное при купели, новорожденному, – Durante, что значит: «Терпеливый», «Выносливый», и забытое для ласкового, уменьшительного «Dante», – оказалось верным и вещим для судеб Данте.

Древний знатный род Алигьери – от рода Элизеев, кажется, римских выходцев во дни Карла Великого, – захудал, обеднел и впал в ничтожество[12—13]. В списке знатных, флорентийских, гвельфовских и гибеллиновских родов он отсутствует[14]. Может быть, уже в те дни, когда родился Данте, принадлежал этот род не к большой рыцарской знати, а к малой, piccola nobilita, – к тому среднему сословию, которому суждено было выдвинуться вперед и занять место древней знати только впоследствии[15—16].

Данте не мог не видеть, как потускнело «золотое крыло в лазурном поле», на родословном щите Алигьери[17], и хорошо понимал, что слишком гордиться знатностью рода ему уже нельзя; понимал и то, что гордиться славою предков глупо и смешно вообще, а такому человеку, как он, особенно, – потому что «благородство человека – не в предках его, а в нем самом»[18]. Но и понимая это, все-таки гордился.

Я не дивлюсь тому, что люди на земле
Гордятся жалким благородством крови:
Я ведь и сам гордился им на небе[19], —

кается он, после встречи, в раю, с великим прапрадедом своим, Качьягвидой Крестоносцем. Чувствует, или хотел бы чувствовать, в крови своей «ожившее святое семя» тех древних римлян, что основали Флоренцию[20]. Но римское происхождение Алигьери «очень сомнительно», – замечает жизнеописатель Данте, Леонардо Бруни[21].

Может быть, далекою славою предков Данте хочет прикрыть ближайший стыд отца. «В сыне своем ему суждено было прославиться более, чем в себе самом», – довольно зло замечает Боккачио[22]. Это значит: единственное доблестное дело Алигьери-отца – рождение такого сына, как Данте. Будучи Гвельфского рода, он, за пять лет до рождения Данте, был изгнан из Флоренции, со всеми остальными Гвельфами, но подозрительно скоро, прощенный, вернулся на родину: так, обыкновенно, прощают, в борьбе политических станов, если не изменников, то людей малодушных.

Кажется, неудачный юрисконсульт или нотарий, сер Герардо пытался умножить свое небольшое наследственное имение отдачей денег в рост и был если не «ростовщиком», в точном смысле слова, то чем-то вроде «менялы» или «биржевого маклера»[23—24]. Данте, может быть, думает об отце, когда говорит о ненавистной ему породе новых денежных дельцов:

...Всякий флорентинец, от рожденья, —
Меняла или торгаш[25].

О нем же думает он, может быть, и в преддверии ада, где мучаются «малодушные», ignavi, «чья жизнь была без славы и стыда», «не сделавшие выбора между Богом и дьяволом», «презренные и никогда не жившие»[26].

По некоторым свидетельствам, впрочем, неясным, – сер Герардо, за какие-то темные денежные дела, был посажен в тюрьму, чем навсегда запятнал свою память[27].

Данте был маленьким мальчиком, когда впервые, почти на его глазах, пролита была, в каиновом братоубийстве, человеческая кровь: дядя его, брат отца, Жери дэль Бэлло (Geri del Bello), убив флорентийского гражданина из рода Саккетти, злодея и предателя, жившего в соседнем доме, сам вскоре был злодейски и предательски убит. Старшему в роде, серу Герардо, брату убитого, должно было, по закону «кровавой мести», vendetta, отомстить за брата; а так как это не было сделано, то второй вечный позор пал на весь род Алигьери[28].

Данте встретит, в аду, тень Жери дэль Бэлло.

Он издали мне пальцем погрозил;
И я сказал учителю: «За смерть
Не отомщенную меня он презирает»[29].

Бывший друг, сосед и родственник Данте, Форезе Донати, в бранном сонете, жестоко обличает этот позор отца и сына:

...Тебя я знаю,
Сын Алигьери; ты отцу подобен:
Такой же трус презреннейший, как он[30].

Зная исступленную, иногда почти «сатанинскую», гордыню Данте, можно себе представить, с каким чувством к отцу, тогда уже покойному, он должен был, молча, проглотить обиду. Вот, может быть, почему никогда, ни в одной из книг своих, ни слова не говорит он об отце: это молчание красноречивее всего, что он мог бы сказать. Страшен сын, проклинающий отца; но еще страшнее – молча его презирающий.

В небе Марса, увидев живое светило, «топаз живой»[31], – великого прапрадеда своего, Качьягвидо, Данте приветствует его, со слезами гордой радости:

Вы – мой отец[32].

Это значит: «Мой отец, настоящий, единственный, – вы; другого я знать не хочу».

О, ветвь моя... я корнем был твоим! —

отвечает ему тот[33].

Какою гордостью, должно быть, блестели глаза правнука, когда Качьягвидо ему говорил:

Конраду императору служа,
Я доблестью был так ему любезен,
Что в рыцари меня он посвятил;
И с ним ходил я во Святую Землю,
Где мучеников принял я венец[34].

Мать Данте умерла, когда ему было лет шесть, родив, после него, еще двух дочерей. Судя по тому, как Данте, в «Новой жизни», вспоминает об одной из них, брат и сестра нежно любили друг друга[35]. Сер Герардо, после пяти лет вдовства, женился второй раз на монне Лаппе ди Чалуффи (Lappa di Cialuffi)[36]. Если бы Данте не помнил и не любил матери с благоговейной нежностью, то не повторил бы устами Виргилия, о себе и о ней, странно не боясь, или не сознавая кощунства, – того, что сказано о Христе и Божьей Матери:

...Благословенна
Носившая тебя во чреве[37].

В детстве неутоленную, и потом уже ничем не утолимую, жажду материнской любви Данте будет чувствовать всю жизнь, и чего не нашел в этом мире, будет искать в том. В нежности «сладчайшего отца» его, Виргилия, будет сниться ему материнская нежность, как умирающему от жажды снится вода[38]. В страшные минуты неземного странствия прибегает он к Виргилию с таким же доверием, с каким

Дитя в испуге,
Или в печали, к матери бежит[39].

В безднах ада, когда гонятся за ним разъяренные дьяволы, чтобы унести, может быть, туда, откуда нет возврата, Виргилий спасает его:

Взяв за руки меня, он так бежал,
Как ночью мать, проснувшись от пожара
И спящее дитя схватив, бежит[40].

«Господи... не смирял ли я и не успокаивал ли я души моей, как дитяти, отнятого от груди матери? Душа моя была во мне, как дитя, отнятое от груди» (Пс. 130, 1—2): это Данте почувствовал с самого начала жизни и будет чувствовать всю жизнь.

Кем он оставлен в большем сиротстве – умершей матерью или живым отцом, – этого он, вероятно, и сам хорошенько не знает. Стыдный отец хуже мертвого. Начал жизнь тоской по отцу, – кончит ее тоской по отечеству; начал сиротой, – кончит изгнанником. Будет чувствовать всегда свое земное сиротство, как неземную обиду, – одиночество, покинутость, отверженность, изгнание из мира.

«Я ушел туда, где мог плакать, никем не услышанный, и, плача, я заснул, как маленький прибитый ребенок», – вспоминает он, в юности, об одной из своих горчайших обид[41].

Вот что значит «гордая душа» – у Данте[42]: миром «обиженная», – не презирающая мира, а миром презренная душа[43].

II

ДРЕВНЕЕ ПЛАМЯ

Темные башни Флоренции еще темнее на светлом золоте утра. Самая темная изо всех та, что возвышается над маленькой площадью Сан-Мартино-дель-Весково, в двух шагах от дверей дома Алигьери, – четырехугольная, тяжелая, мрачная, точно тюремная, башня дэлла Кастанья[1]. Каждое утро, на восходе солнца, тянется черная, длинная тень от нее по тесной улочке Санта-Маргерита, соединяющей дом, где живет девятилетний мальчик Данте, сын бедного бесславного менялы сера Герардо, – с домом восьмилетней девочки, Биче, дочери вельможи, купца и тоже менялы, но славного и богатого, Фолько Портинари. Сто шагов от дома к дому, или, на языке пифагорейских – дантовских чисел: девяносто девять – трижды тридцать три. Врежется в живую душу Данте это число, мертвое для всех и никому непонятное, – Три, – как в живое тело, в живое сердце, врезается нож.

В черной от башни тени, на белую площадь утренним солнцем откинутой, плачет маленький мальчик от земного сиротства, как от неземной обиды; и вдруг перестает плакать, когда в щели, между камнями башни, под лучом солнца, вспыхивает красный весенний цветок, точно живое алое пламя, или капля живой крови. Глядя на него, все чего-то ждет или что-то вспоминает, и не может вспомнить. Вдруг вспомнил: «Новая Жизнь начинается», incipit Vita Nova, – не только для него, но и для всего мира, – Новая Любовь, Новая Весна.

15 мая 1275 года произошло событие, величайшее в жизни Данте и одно из величайших в жизни всего человечества.

«Девять раз (девять – трижды Три: это главное, что он поймет уже потом, через девять лет, и что врежется в сердце его, как огненный меч Серафима) – девять раз, от моего рождения, Небо Света возвращалось почти к той же самой точке своего круговращения, – когда явилась мне впервые... облеченная в одежду смиренного и благородного цвета, как бы крови, опоясанная и венчанная так, как подобало юнейшему возрасту ее, – Лучезарная Дама души моей, называвшаяся многими, не знавшими настоящего имени ее, – Беатриче»[2].

Вспыхнул под лучом солнца, в щели камней, красный весенний цветок, как живое пламя или капля живой крови: вот чего он ждал, что хотел и не мог вспомнить.

...«И я сказал: вот бог, сильнейший меня; он приходит, чтобы мною овладеть»[3]. Этого не мог бы сказать, ни даже подумать девятилетний мальчик, но мог почувствовать великую, божественную силу мира – Любовь.

Эта «Лучезарная Дама», gloriosa donna, – восьмилетняя девочка, Биче Портинари, – для тех, кто не знает ее настоящего, неизреченного имени. Но девятилетний мальчик, Данте Алигьери, узнал – вспомнил Ее, а может быть, и Она его узнала. Вспомнили – узнали оба то, что было и будет в вечности.

В этой первой их встрече, земной, произошло то же, что произойдет и в последней, небесной: та же будет на Ней и тогда «одежда алая, как живое пламя»[4], – живая кровь (что в земном теле – кровь, то в небесном – пламя); так же узнает он Ее и тогда:

И после стольких, стольких лет разлуки,
В которые отвыкла умирать
Душа моя, в блаженстве, перед Нею,
Я, прежде, чем Ее мои глаза
Увидели, – уже по тайной силе,
Что исходила от Нее, – узнал,