banner banner banner
Исход
Исход
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Исход

скачать книгу бесплатно

Бархатный голос системы объявляет, что трансляция обращения Президента начнётся через пятнадцать минут. После завершения международного заседания будет показан художественный фильм. Мы все вместе идём обратно. Общаемся, играем в радость. По-настоящему улыбаются только Ли и Джек: они всё ещё решают, кто лучше помнит содержание загрузок. Я им завидую: оба молодые учёные, родились на ковчеге, родители обоих – тоже теоретики. Дружат семьями и ходят друг к другу в гости в семейные каюты. У них всё почти как в старые времена. Алия и Мустафа стараются веселить своих родителей, только ребята не умеют врать. Они улыбаются искренне, им это доступно, но сквозь их улыбки уже виден страх.

Виктор берёт меня под руку и тихо шепчет, чтобы я не переживала. Он видит меня насквозь. Порой мне кажется, что он умеет читать мысли. В такие мгновения мне стыдно перед ним за то, что у меня ещё слишком много мыслей о Рустаме и так мало о нём самом. Хотя, без Виктора я не представляю небо. А без неба я уже не мыслю себя. Так что, наверное, Виктора я тоже люблю. Иначе, без душевного надрыва, но люблю.

Столовую уже превратили в зрительный зал: стулья поставили ровными рядами вокруг большого голографа в центре. На окнах-экранах тоже будет вестись трансляция: видно должно быть всем. Занимаем места рядом. Пока ждём начала, общаемся. Джек рассказывает о новом проекте системы терраформирования. Он, как физик, принимает участие в проектировании сети терраформеров. Говорит, что главными архитекторами будут Жерар Лирье и Иван Диваев, их проект почти утверждён. Сейчас идёт доработка проекта подводного ковчега – будущего центра терраформирования. Преимущества такого ковчега в более надежной защите от иных, вода для них губительна, а также в технологии опреснения: не нужно бурить скважины для добычи воды. Я слушаю и вновь думаю о том, что шанс выжить у нас, всё же, есть.

Свободных мест не остаётся, на экранах и голографе появляются часы, отмеряющие минуты до начала трансляции. Часы. Уже больше десяти лет я измеряю свою жизнь секундами, минутами, часами. У нас в городе часов не было. Точнее были, только одни, на площади. Солнечные. На их столбе делались ежедневные зарубки. Когда год заканчивался, столб меняли, а старый ставили рядом. Так мы следили за временем. Только наше время было более масштабное, чем на ковчегах. День мы делили на утро, день и вечер. Жизнь мерили днями, месяцами и годами. Редко кто ходил на площадь, чтобы узнать сколько времени. Да и понятия у нас такого особо не было – время. Вот когда двенадцать месяцев проходило, тогда да, радовались тому, что выжили. Радовались тому, что ещё один год прошёл без бомбёжек иных. Праздник устраивали самый настоящий: зажигали факелы, танцевали и даже пели. В Новый Год выбирали Часового – того, кто в следующем году будет следить за временем и делать зарубки на часах. Должность была почётная. Один раз она досталась Рустаму. Я тогда им очень гордилась. Если же совершался на город налёт, в такой год мы поминали погибших. Верований мы были разных, но все сходились в одном – дальше, за горизонтом, непременно что-то есть. Иначе нет в происходящем смысла.

Часы на голографе отмеряют секунды, свет меркнет, и мягкий голос просит соблюдать тишину. Начинается прямая трансляция. Мы видим красивый зал с хромированными трибунами. Зал ярко освещает множество ламп навесного потолка. Стены обиты чёрными глянцевыми панелями. Я там однажды была, это Вавилон, один из самых укреплённых ковчегов. Резиденция Президента.

Громкий мужской голос представляет Президента – поднявшегося на трибуну пожилого человека. Президент стар и сух, он чем-то напоминает хищную птицу, коршуна. Камера подвигается ближе к его лицу, читает его ясный взгляд. Пронзительные глаза, окружённые глубокими морщинами, смотрят в самую душу. Он рождён до. Мы все встаём. Президент поднимает руку, и мы садимся. За Президентом – большой экран. Он озаряет его контрсветом, отчего мне кажется, что над мужчиной нимб.

– Граждане ковчегов! Сегодня самый тяжёлый день в истории нашей цивилизации, – низкий старческий голос Президента чёток. – День, когда шестьдесят лет назад жизнь на планете изменилась навсегда, – на экране, за спиной Президента, включается видео: первые снимки искалеченных городов, кадры видеозаписей ужасных событий прошлого. – В отличие от многих присутствующих здесь, я был свидетелем разрушения нашего мира, – Президент выдерживает паузу, давая нам всем осознать, через что ему пришлось пройти. Мне становится страшно. – Я помню то время, когда человечество воевало само с собой, несмотря на то, что тогда я был слишком юн, – продолжает Президент. – Сейчас это кажется глупым и нелепым, но, к сожалению, в истории такое время было. Со времён Античности до Эпохи Вторжения враг у человека был один – он сам. Сплочённые перед лицом общего врага, мы стали забывать свою историю. Но именно сейчас она важна как никогда. Свои грехи нельзя предавать забвению. 1914–1918 год – Первая Мировая Война, – на экране за Президентом возникают чёрно-белые снимки Великой Войны. Солдаты, стреляющие из окопов, первые танки – бронированные машины смерти, разрушенные города. В зале воцаряется гробовая тишина. Я и сама чуть дышу. Немое видео марширующих войск, отправляющихся убивать своих братьев. Святые отцы, благословляющие на братоубийство. Взрывающиеся снаряды. И горы тел. Израненных, искалеченных… Горящие дома, бредущие беженцы. И снова тела, сваленные в братские могилы. Кажется, я плачу. – Никогда не забывайте, на что мы были способны, – словно нож режет тишину голос Президента. Многие невольно вздрагивают. – 1939–1945 год, – продолжает Президент, а я вытираю слёзы. – Вторая Мировая Война, – на экране то же зловещее дыхание смерти: бомбы, обстрелы, тела. Концентрационные лагеря: идущие в строю узники, идущие на смерть. Мой взгляд невольно останавливается на измождённом мужчине с номером на груди 12471. Я помню из загрузок, что вместо имён в лагерях смерти давали номера. Мужчина, как и все, прижимает к груди жестяную кружку. На секунду его взгляд обращается в камеру, и чудится мне, будто он смотрит на меня, по-настоящему смотрит, смотрит мне в глаза сквозь пространство и время. От его пронизывающего взгляда меня охватывает паника, мне даже кажется, будто я его знаю. Точно знаю… Но кадр меняется, и странное чувство покидает меня. Я смотрю, как бегут солдаты в документальном кино, и вновь слышу голос Президента: – И самая долгая в истории человечества – Третья Мировая Война, – говорит Президент. – Вы знаете, что лишь в Эпоху Вторжения, крупнейшее противостояние в истории человечества было признано Третьей Мировой Войной, – экран продолжает шокировать кадрами высокотехнологичных военных пыток. Созданные в лабораториях вирусы уничтожают миллионы. Подрывают мирные города. Хорошо, что в загрузках истории всё это вырезано цензурой. – Открытый конфликт сдерживала лишь военная мощь противников. Ядерная и водородная бомбы, биологическое и климатическое оружие. Наш ум создал всё это для того, чтобы бороться с себе подобными. И только когда прибыл настоящий враг, мы смогли понять, что творили. Лишь перед лицом врага человечество, наконец, осознало, что все мы, все, живущие на этой планете, все мы – люди. Мы не враги друг другу. У нас общий дом. Другого никогда не будет.

Президент продолжает говорить, а я невольно сжимаю руку Виктора. Он обнимает меня, а я думаю о Президенте. Думаю о таких, как он, рождённых до. Думаю о тех людях, у которых вместо имён были номера. Мне становится страшно. Нам, рождённым после, наверное, легче. Мы не знали другого мира, в нашей жестокой реальности всё плохо, ужасно, но, мне кажется, более честно. Более понятно. Мне очень хочется верить в это. И я верю. Верю и смотрю на голограмму Президента и думаю о том, как живётся им, людям из другого мира. Их уже почти не осталось. Когда они все уйдут, кто будет напоминать нам о наших ошибках? Кто будет живым свидетелем? Если мы победим иных, сколько на Земле продержится мир?

Президент замолкает, по залу разливается волна аплодисментов. Мы аплодируем стоя. Президент сажает нас велением руки. Я замечаю, что она трясётся. Ему тяжело. Больше, чем нам всем. Он говорит, что иные забрали всю его семью – в Первый День Вторжения. Ему чудом удалось спастись. Он говорит, а я думаю о том, помнит ли он маму? Папу? Почему я забыла лицо Рустама? Родителей своих я не знаю. В воспоминаниях – лишь цыганский табор, с которым я пришла в северный город. Мне тогда было года четыре, наверное. Меня воспитывала большая, тучная цыганка. Я её звала маманькой, как и остальные цыганята. Она говорила, что подобрала меня в разбитом селении. Я не понимала её, пока не пережила свою первую бомбёжку. Тогда я была совсем крохой, но помню всё до сих пор. Помню крики до рези в ушах, утробный гул истребителей и пожар. Всепоглощающий, неумолимый огонь. Помню резкий запах топлива и тошнотворный – горящей плоти. Помню смертоносные белые лучи, которые, кажется, испепеляли людей. Мы с маманькой чудом спаслись, спрятавшись в овраге. Затем примкнули к другому табору, который шёл в город. Я после этого год не разговаривала. Из-за своей немоты я и потерялась в городе. Отстала от табора, забилась в угол, беззвучно уливалась слезами. Меня нашёл чернокожий старик с голубыми глазами. Он всё пытался узнать, откуда я, только я не говорила. Мне казалось, что если я издам хоть звук, то они мой голос непременно услышат и нападут на город. Дедушка назвался Каримом и забрал меня. Меня он нарёк Кирой. Он привёл меня на кухоньку с занавеской в ромашку. Через семь лет его не стало, я плакала – я успела полюбить этого доброго спокойного человека, который молвил мне о звёздах. Когда дедушка ушёл к звёздам, я вновь осталась одна. Но к тому времени я уже сама могла прокормить себя. А через пять лет в моей жизни появился Рустам. Почему я не помню его лица?

Президент завершает свою речь, и мы встаём. Аплодируем, садимся. Президент переходит к диалогу с присутствующими. В Вавилоне собралось много руководителей всех постов: от генералов до резидентов ковчегов. Начинается обсуждение дальнейших действий, проектов, предложений. Президент любезно со всеми говорит, даже иногда улыбается. У него великая сила духа.

Когда прозвучал ответ на последний вопрос, Президент благодарит всех, желает всем быть сильными, бороться за свой дом до победы. Да, мы обязательно победим. Мы построим лучший мир во Вселенной. А пока мы встаём и аплодируем. Президент покидает трибуну, изображение на голографе меркнет. Включается свет, и система объявляет перерыв в пятнадцать минут. Мы остаёмся в зале, ведь мы обещали Алии посмотреть вместе с её семьёй кино. Джек и Ли покидают свои места, прощаются. Фарух говорит, что очень гордится своими детьми. Он говорит, что я – пример настоящего солдата: летаю больше десяти лет. Но я понимаю, что он имеет ввиду на самом деле. Пилоты истребителей обычно долго не живут, как и пилоты боевых роботов.

Начинается кино. Порой, я удивляюсь тому, как людям удалось сохранить столько осколков прошлой жизни: фильмы, фотографии, книги. Единая Библиотека – невозможное чудо. Думаю о тех, кто жертвовал своими жизнями ради памяти. А такие, не сомневаюсь, были. Тем временем на голографе и экранах – безбрежные горы. Их вершины белые, а основание утопает в зелени; мне кажется, что я чувствую их свежее дыхание. И пронзительный запах реликтовых сосен. Он даже немного щекочет. Удивительно. Откуда я всё это знаю? Словно отголоски того, разбитого мира, которые я иногда встречаю, мне до боли знакомы. До пронзительной, неистовой боли. Наверное, я всё принимаю слишком близко к сердцу, как говорит Виктор.

Кино заканчивается, и мы прощаемся. Прощаемся так, как будто всё нормально. Порой, если хорошо притворяться, то так оно и получается.

Виктор приглашает меня к себе. Запрещено, конечно, это грубое нарушение устава. Но мы уже столько раз его нарушали – летаем-то больше десяти лет. Нам можно. Ведь скоро у нас будет общая каюта. Я соглашаюсь, и мы идём, взявшись за руки. Не хватает только звёзд.

2

Так будут последние первыми, и первые последними, ибо много званых, а мало избранных.

    Гл. 20:16.
    Библия. Новый Завет.

Конец XIX века.

Ветер – дыхание Господне. Ветер всегда нисходит сверху, нисходит по-разному. Он может быть ледяным. Зимний ветер, лютый, который клянут в народе, на деле есть ветер очищающий. Если дух закалён, для плоти таков ветер не страшен. Летний ветер – мягок и покладист. Бывают и летом бури, но они поют иначе зимних. Зимние бури длительны и грустны. Они молвят о тоске и увядании. Их глас протяжен и печален. Летние же гремят так, что отзываются в груди. В такие дни я припадаю к земле от благоговения перед мощью Его, но земля, как и я, дрожит.

Сейчас ветер мягко касается моего чела, поднимает волосы. Более всего люблю такой ветер. Я называю его Шёпот Господень. Он благоухает свободой и чистотой небесной, на земле неведомой. Он приносит многие звуки, и я слушаю его. И он рассказывает мне о мире Божьем. Говорит со мной с Его позволения. Великий дар. Спасибо, Господи.

Мои ноги, обёрнутые в шершавые ходоки, ступают по тёплой земле, а я внимаю ветру. И с дуновением я слышу лёгкий шёпот, шёпот такой явственный, как будто тишина, только немногим слышнее. Останавливаюсь и сильнее обхватываю руками тёплое дерево ходовой палки. Левой рукой встречаюсь с правой. Пальцами провожу по тыльной стороне ладони: она сделалась совсем сухая. Будто старое, но ещё живое древо. Улыбаюсь. Спасибо, Господи, за долгую жизнь мою. Перевожу руку выше, к самому навершию. Оно тоже сухое и жёсткое, карябает. Если руку опустить ниже, тогда древко сделается мягким и гладким. Но я оставляю одну руку на навершии, опираюсь на локоть и слушаю ветер. Его глас вмещает в себя все голоса мира. Весь мир поёт мне, и зрячим не услышать сию Господню песню. Спасибо, Господи, за дар Твой.

Ветер нынче прохладный, но не такой, как в начале летней поры. В начале, перед тем как воздух сделается душным и наполнится нескончаемым звоном, порой весенней, воздух пропитан свежестью. В холоде весны – чистота и чувство воскресения. Первые ветра осени пронизаны нетяжкой, но грустью. И как только вослышу я грусть среди лета, так знаю: близится зима. И во всякий год Господь по-разному заведует природой. Бывает, долго не начинает пахнуть осенью. В такие года холода внезапны и губительны для урожая. А бывает, уже в сердцевине лета запахнет тоской. Такие времена дождливы, но более благостны. И нынче чую я осень. Шелест травы сделался суше. Весной травы почти не слышно, а дерева легонько совсем говорят. Летом их песнь наполняется, становится громче. Но осеннею порою песнь леса делается как бы выше по звуку. Нынче слышу я, как шёпот дерев стал выше, чем на прошлой седмице. Значит, прав я, осень скоро наступит. Хотя зрячие, у которых я жил последнее время, говорили, что лето – в самом его владении. Как же они слепы, Господи.

Зрячие восклицают, когда видят меня. Им неведомо, как живу я в странствиях. Моё же бытие просто. Я не видел никогда глазами, но сие не значит, что я не вижу Божий Мир. Я чувствую его. Я слышу Его. Я вижу Его не глазами, но сердцем.

Мои ступни чувствуют землю: её тепло, твёрдость. Носом чую аромат её. Эти качества везде различны, как и биение её сердца: земля живёт, её сердце везде чувствовать можно. Но существуют места, где биение особенно слышно. В таких местах я молюсь.

Я слышу дорогу: над плотной землёй всегда просторнее воздуху. И дорога чувствуется мне так же явно, как зрячим видится. Я слышу лес задолго до того, как зрячие начинают его видеть. Много раз, когда я странствовал со зрячими, я говорил им о лесе, а они убеждали меня в том, что впереди – лишь чисто поле. Потом они удивлялись: как я узнал? Я отвечал, Господь ведь со всеми говорит: ветром, теплом, ароматом. Но зрячие смеялись надо мной, не верили. Молвили – юродивый старик.

Я слышу лес, он шепчет. Ветер приносит его чистоту, непривычную смрадным поселениям. Поэтому я странствую. В городах и деревнях столько шума, столько запахов, что за ними не учуять мира Божьего. Я так жить не могу. Всегда удивляюсь, как они так живут?

Останавливался последний раз у крестьян одних, хорошая семья. Богу молятся, работают. Не без грехов, но где это видано, чтобы человек в святости жил? Их дом пах ладаном, вот и постучал к ним. Ко мне вышла девушка: я узнал об этом по лёгкости шагов и шелесту одежды. Мне почудилось, будто я даже увидел её. Только иначе, не как обычно. Иногда бывают у меня видения, посылаемые Господом. И в этих видениях я вижу. Наверное, вижу, ведь я никогда не видел мира. Когда девушка вышла ко мне, я увидел её. Она была окружена жаром, который выходил из-под пальцев её рук. И в этом самом жаре мир воскресал. Я подивился явленному, но смолчал. Девушка пустила меня в дом, она оказалась старшей дочерью в семье. Но через пару седмиц я вновь увидел её. Только теперь она шла по большой дороге, вместе с другими людьми. Они шли, будто среди облаков. Наверное, среди облаков.

Когда я был маленьким, мама рассказывала мне о мире. Более всего меня удивляли рассказы о небе. Тогда я ещё не мог чувствовать так явно, как сейчас, и просил маму больше поведать про облака. Мама отвела меня к мешку с пухом и опустила в него мою руку. Я помню, как мамины огрубевшие от работы пальцы опустили мою ладонь в мягкое ничто. Тогда я подумал, что пух очень похож на воздух, только на воздух сбитый. Тёплая грубая ладонь, мягкий щекочущий пух и запах свежего хлеба. От маминых рук всегда пахло хлебом. Хлебом, уютом и любовью. Искренней, наболевшей любовью. Я слышал, мама часто плакала из-за моего недуга. Ей многие советовали отдать меня: чего с ним возиться, долго всё равно не протянет, ещё пять ртов кормить. Но мама никого не слушала, она просто плакала… Как же я люблю её, Господи. По сей день в душе своей я слышу её нежный, как пух, голос и чувствую её грубые горячие руки.

И сказки. Каждый вечер мама рассказывала мне сказки. Её тёплая рука гладила меня по голове, и мягкий голос молвил о чудесах. Я спрашивал матушку, зажгла ли она лучину, ведь я боялся холода темноты. Мама подносила огонь ближе, я чувствовал его тепло, и мне делалось спокойнее. Со мной была мама, запах хлеба и тепло. Я благодарил Господа и слушал самый родной голос на всем Божьем свете.

Вновь перехватываю ходовую палку, опираюсь на другой локоть. Ветер с грустью гладит меня по голове. Ещё немного постою и продолжу путь. Видение. Да. Я же размышлял о видении, которое посетило меня у крестьян, у которых я гостил. Мне чудилось, что крестьянская дочка шла среди мягкого, едва ощутимого пуха, который стелился по краям широкой дороги. А внизу мир бушевал. Не могу явно сказать, что там было внизу, ибо таких видений ранее не видывал. Зато слыхивал, как зрячие описывают ад. Описывают так, будто сами там бывали. То, что было под дорогой, очень походило на молву видящих. Но те, кто шли по дороге, будто не замечали того, что делалось под ними. Я тогда не удержался и рассказал крестьянской дочке о своём видении. Она долго молчала, а потом поведала о своих снах. По секрету, боялась, что другие её за ведьму примут. По её голосу я понял, что она напугана очень. Она говорила, что во снах часто видит явления странные: города из стекла и картины. Она мне рассказала, что такое картины, и что их пишут художники. Правда, я так и не смог себе этого представить. Она шептала, что во сне видела себя в стеклянном городе, охваченным огнём. «Я в ад попаду, да, дедушка?» – спрашивала она тихо, едва плача. Я гладил её по мягким волосам и говорил, что нет. Говорил, что огонь не всегда означает ад. Истинный смысл огня – очищение.

Очищение, да. Порой задумывался я, что миру очищение очень надобно. С каждым годом запахи становятся всё более смрадными, голоса – более громкими. Придёт век, когда грянет такой шум, что отдельного голоса не различить будет. И в тот век придёт очищение. Очищение огнём, ведь омовение водой Потопа не смогло смыть грязь мирскую. Спасибо Господи за то, что к тому веку меня уже не будет. Буду я в Твоём чертоге. А уж в Аду, или в Раю – решать Тебе. На всё Твоя воля.

Зимовал я как-то в студёной северной деревне, вокруг которой шумели сосны. Я пришёл в деревню ещё летом, но даже тёплую порою воздух того селения был особенно свеж. Эта чистота мне пришлась по нраву, и я остановился там. В той деревне была церква, батюшка которой приютил меня и разрешил мести пол. Прихожане удивлялись, как я могу мести пол при таком недуге? Спрашивали меня, кто работу такую поручил. Да никто не поручал мне работы, я сам её спросил. Я ведь слышу всё: слышу пол, над ним воздуху легче; слышу свечи, как они потрескивают, как они говорят, и в этом голосе – все молитвы людские; слышу прихожан, их поступь и их шёпот, а более – их думы. И слушание моё видением становится.

В то время я ещё ходил босым, дабы чувствовать лучше. Нынче могу я чуять и сквозь подошву своих ходоков, но тогда я моложе намного был и не так чувствителен. Звали меня либо Босым либо Слепым, думали не слышу я. Но я не обижаюсь на них, они ведь не ведали о том, что видеть я могу иначе.

В той деревне я повстречал барина одного, который имел душевную слепоту крайней тяжести. Я его почувствовал, когда к церкви шёл. Почувствовал молодого человека, дух которого умирал от собственного бесчувствия и грехов. Он, как и я, отправил себя в изгнание, грехи замаливать. Воздух вокруг барина холоднее студёной зимы был. Причина его бесчувствия была такой глубокой, что мне стало жаль его, и я захотел помочь ему. Долго, правда, я размышлял, с чего начать беседу нашу, ведь его голова была мутной от горя, знакомого и мне. Барин уезжал, когда я подошёл к его повозке. Тогда я огорчился, подумал, что опоздал. Но барин тот решил, что я за деньгами к нему пожаловал. Я хотел сразу воззвать к его душе, поэтому поинтересовался у него, знает ли он, почему я босым хожу? Молодой барин заверил меня, что не знает причины. Его тон был таким ледяным, что я рассмеялся от отчаянья. Я очень жалел, что не подошёл к нему раньше, посему сказал речь полно и кратко. Я ответил барину, что босыми ногами чую землю, а вот он, барин, хоть и здоров глазами, но слепой. Сказал ему так: «Ты ничего не видишь и не чувствуешь. Потому как если бы ты чувствовал, ты бы понял, почему я обуви не ношу. Ты предписал себе наказание, но даже его отбыть боишься ты. Мне жаль тебя, ибо ты свою жизнь даром проживаешь. Даром жизнь проживать – грех самый великий из самых великих грехов». Но барин не услышал меня, да и я был ещё слишком молод для подобных речей. Барин толкнул меня и уехал. Я ещё долго стоял на той дороге, слушая его удаляющуюся повозку, сострадал его тяжёлой судьбе. Каково ему сейчас, когда столько годов минуло?

Сколько годов скитаюсь я?

Мама, мама…

Мамушка моя родная, прости меня.

Тем летом было мне годов пятнадцать, кажется. Я сидел на скамье у дома, внимал солнечному теплу и слушал птиц да жизнь вокруг. Мои родные были в поле, а я ещё учился видеть мир. Но тогда я чуял совсем плохо и не заметил, как тени подошли ко мне. Они были старше, их голоса молвили об этом. Они сказали, чтобы я отвёл их в дом, пока моё семейство не вернулось с полей. От них так дурно пахло, что я едва мог дышать. Все силы свои собрав, себя я превозмог и им ответил, что не пущу их за порог. И попросил уйти. Ответом мне был дикий смех, дикий смех и смрадный. И тут у меня перехватило дух: удар был очень сильным. Я не ведал, как мне быть, и следующий удар повалил меня на землю. Мне сделалось страшно. Они смеялись и били меня, даже пыль на зубах ощущалась. А я про себя молитвы читал. Когда боль сделалась невыносимой, я стал просить их отпустить меня. Просил именем Господа. Но они смеялись надо мной и говорили, что перестанут бить, если отведу их в дом. Они возьмут совсем немного. О, Господи, не выдержал я урока Твоего, не понял знамения и струсил! Я отвёл их в дом и сел на лавку в сенях. Я плакал, и сквозь слёзы видел я. Тогда я впервые видел то, что Ты хотел освободить меня, но Тебя я не услышал…

Мама, мама… Матушка моя, зачем в тот день вернулась рано? Зачем взяла с собой сестру… Как же больно, Господи, вспоминать о грехах своих. Как же больно…

Вздыхаю, крепко сжимаю ходовую палку правой рукой и делаю шаг. Плачу. Слёзы, Господи, слёзы мои о матушке. И о сестре. Когда хоронили их, отец сказал мне, что я не виноват. Но я-то знаю, и Господь знает. Я покинул батюшку и братьев, я ушёл искупать свои грехи. Спасибо, Господи, за долгую жизнь мою. Спасибо Тебе, Господи, за страдания. Может быть, нынче Ты позволишь мне матушку в Раю увидеть. Ведь мир Твой откровением мне стал. Откровением…

Иду. Старые кости болят – скрипят, как сухие дерева. К вечеру достигну леса. Чует моё сердце – не переживу сегодняшнюю ночь. Устал ли? Право, не знаю. Как не знаю и то, сколько лет уже хожу по земле. Но чую: Господь зовёт меня. Пора мне в путь. Радуется сердце скорому освобождению, но и грустно ему. Щемит, Господи, сердце моё. Спасибо, Господи, Тебе за чувства, спасибо за страдания. Ибо пока чувствую – живу.

Чудится мне, будто ещё совсем юный я, а рядом со мной матушка идёт. Она держит меня за руку и рассказывает о травах, которые растут в поле. Она берёт мою руку и касается ею нежного цветка, на пух похожего. И чувствуется мне, будто от касания моего цветок разлетается, словно мягкие снежинки с земли поднялись. Мамин голос смеётся, по-доброму и тепло. Мама говорит, что у цветка поспели семена, и ветер их моей ладонью одувает. Она говорит, что каждое существо подобно этому цветку: однажды станет пухом и вознесётся в небеса.

Мои ноги ступают по земле, пока я иду к небесам. И пахнет земля так свежо. Медленно иду, вдыхаю её аромат. Не могу надышаться. И солнцем пахнет. И осенью. И лёгкий ветер, шелестящий, гладит меня по волосам и доносит тихую песнь далёкого леса. Так ангелы поют, ангелы. И песня эта похожа на ту, что слышалась мне давно…

То странствие было очень много лет назад. Завершал я его, идя по дороге, большой, утоптанной: ветру по ней легко гулялось. На той дороге встретил крестьянскую телегу. Она громыхала, как буря небесная, пыль на зубах скрежетала. Хрустящими комочками. Я встал на сердцевину дороги, и лошадь остановилась. Мужичок со скрипучим, как и его телега, голосом, долго ругался, но потом, всё же, согласился довезти меня до города. Я бы и сам дошёл, но устал больно, да и подаяние кончилось. Крестьянин вновь выругался, но кусок хлеба отломил. Я поблагодарил его и Бога. Мужик всю дорогу неясное молвил, но я не слушал. Тяжёлая у него жизнь, по голосу понял. Он у него такой, резкий, сухой, да смрадный. Болел крестьянин сильно. Хворой довёз меня до города, в котором был храм. Перед тем, как искать ночлег, я отправился благодарить Бога. Но ещё на улице понял, что нынче праздник. Люди шумели, толпились, шли к церкви. Голоса соединялись в гул, который очень пагубно на душу влияет. Их ноги хлюпали в лужах, одежды шелестели. Пахло потом, яствами и ладаном. Ветра почти не было. Мне сделалось дурно. В такие мгновения, когда мир охватывает меня, я перестаю слышать его. И тогда могут прийти видения. Голова моя кружилась, и чудилось мне, будто иду я по деревне, в толпе, но всё вокруг мертво. Иду, опираюсь не на палку, а на костыль. И заваливаюсь на левую ногу. И казалось мне, что тело моё словно мертво наполовину. Как и бытие, что окружает меня. Я не видывал мира, но сердце подсказало – это его руины. Я бы их сравнил с плачем ветра, когда осень уступает зиме. В такое время ветер веет холодом, сыростью и тоской. И меня такая одолела тоска, такое страдание, что, кажется, я заплакал. Но чья-то рука взяла меня под локоть, и мягкий женский голос спросил про моё здравие. Голос был таким родным, словно я всю жизнь его слушал. Но нет, впервые встретил. Она была моложе. Лет, наверное, на десять, может, больше. Она мягко держала меня под локоть, а мне казалось, что меня спас ангел. Ангел спас меня от падения во тьму.

Она назвалась Еленой. Она сказала, что идёт вместе с мужем в храм. Сегодня же великий праздник. Она многое ещё молвила, но я не слушал, что она говорит. Я внимал музыке её голоса, я был готов слушать её голос вечно. Бархатный, мягкий, спокойный. И сильный. Не как у других женщин, нет. В её голосе – глубина глухих вод и бессчётных бурь. Бурь, которые она носила в себе. А затем в мир ворвался уверенный и резкий голос её мужа. Он взял меня под другой локоть и властно пообещал, что поможет мне дойти до храма. И найдёт мне ночлег. Они помогали мне идти, они говорили со мной, а я слушал только её. Её голос лился сквозь вечную тьму, и чудилось мне, что я вижу. Видел я мёртвый город, серый и печальный, как зимний ветер. Над градом летала тоска, беспросветная, как глубокая зима. И чувство такое охватило меня, будто эта самая тоска всю мою душу истерзала, настолько в том городе было худо. И только песня, щемящая сердце, вела меня сквозь печаль. Песня, которую пела она. А я так хотел её увидеть… В её песнь влились голоса ангелов: мы вошли в храм. Голоса окружили меня, наполнили бытие. Но её голос по-прежнему слышался явнее всех и отзывался болью сердечной, болью невыразимой.

Песнопение разливалось по миру, а её голос продолжал держать меня. Я уже мог стоять, силы ко мне вернулись, но она не отпускала меня. В её мягком тёплом касании было столько полноты, столько чувства, что до сего времени я так и не смог найти объяснения её загадке. А тогда я и вовсе не чувствовал себя, не слышал мира. Но вместе с её голосом я видел. Видел…

Резкая боль пронзает тело: я оступился и подвернул ногу. Ох… Я и запамятовал, что иду. Опираюсь на палку обеими руками и выправляю ступню. Чувствую, как палка медленно проваливается в землю. Аккуратно ставлю стопу, пробую ступить на неё. Больно, но идти можно. Спасибо, Господи. Спасибо…

Ветер мягко касается моего чела, поднимает волосы. Шёпот Господень зовёт меня. Он благоухает свободой и чистотой небесной, на земле неведомой… Он приносит многие звуки. И чудится мне, что я вновь слышу её. Слышу голос моего ангела, что летит ко мне сквозь долгие года. Я слушаю его, и по моей щеке катится слеза.

Тогда, в храме, я плакал. Ведь я видел. С Твоего позволения, Господи, видел. Видел, как свет разгоняет тьму, и в его сиянии спускаются с небес ангелы. Ангелы спускались в храмах с куполами, которые светились, будто солнце. Если бы я мог видеть солнце, оно было бы таким. Ангелы спускались на мёртвую землю, и земля оживала. Бушующее пламя стихало, и земля оживала… Оживала. И мне почудилось тогда, будто Ты, Господи, простил меня. И матушка простила.

Медленно иду. Ступать больно, но терпимо. Трава, чувствую, сделалась меньше. Ветер помогает мне – дует по моему ходу. Спасибо Господи, что заботишься обо мне. Скоро, совсем скоро, приду к тебе. И ответ держать буду. А пока…

А пока вспоминаю. Слава Богу, время ещё есть. Есть время слышать её голос, который будет вечно петь в сердце моём.

Елена и её муж поместили меня в своей усадьбе, в домике для гостей. Заботились. Но то чувство, что всякий раз охватывало меня при её голосе, делало моё бытие невыносимым. Сколько же бессонных ночей я провёл в молитвах Тебе с просьбой разъяснения. Но Ты не ответил мне. Нынче думаю, то чувство было даром Твоим.

Елена и её муж приглашали меня на семейные трапезы. Я, безродный нищий, сидел за одним столом со знатными людьми. Даже крестьяне не удостаивали меня таким вниманием, не окружали такой заботой. Очень добры ко мне были, редко такое нынче встретишь. Удивительные люди. Я поначалу думал, что её муж резок и властен, как его голос, но, оказалось, я ошибался. Он был из той породы людей, которых именуют правильными. Честный человек, надёжный. Право, вот, не помню, как зовут. Может, Рудольф. А может, иначе. Да и как я мог запомнить его имя, если всё время лишь её голос слушал. На каждом завтраке, обеде и ужине. А когда она ко мне приходила поговорить, о странствиях послушать, так мне вообще худо делалось. Она молвила, почему-то почти шептала, что всегда мечтала путешествовать. Но у неё нет такой возможности, как и у всех замужних дам её положения. Сокрушалась очень. А я её успокаивал. Говорил, что нельзя роптать на ниспосланный Господом удел. Тем более на такой удел. Говорил ей, что на её месте каждый мечтал бы оказаться. Даже я. Елену такие речи возмущали до крайности, она сердилась даже. Но так, по-доброму. Однажды призналась, что в церковь только из-за мужа ходит, что все её платья и шелка ей вовсе и не надобны. А надобна свобода. Я тихонько рассмеялся и спросил её, а что это такое? Елена молчала. Свобода, заговорила она, наивысшая ценность. Свобода – это бытие по сердцу, без преврат и ограничений. Свобода – это странствие, это мир. По её голосу понял, что обиделась она. Ведь своё самое сокровенное мне открыла, а я – так, смеюсь. Но я не мог врать. Ей бы радоваться, ведь её бытие легко и свободно на деле. Радоваться да Бога благодарить. Вот я так и ответил. Сказал, что даже я не обладаю свободой. Я полностью во власти Бога и людей. Живу на подаяние, и каждая зима – суровое испытание. Испытание веры и силы духа. Коли никто не приютит меня на зиму, холода, говорил, погубят. Коли не подадут пропитание, дух от голода испущу. Разве я свободен? Долго мы молчали. Потом она робко, так, спрашивала. А кто тогда свободен? Я пожал плечами: никто. Свободных в мире Божьем нет. Она ушла. Вернулась только через несколько дней. Страдал я это время, ох как страдал, Господи. Думал, ранил её наивную душу смертельно, и не простит она меня более. Хотел прийти к ней сам, но как-то неудобно в её покои без позволения являться. Елена пришла сама. Пришла благодарить. Я был поражён до глубины души. Она молвила, что тот наш разговор оказал на неё очень сильное влияние. Она просила прощения за необъяснённое отсутствие: всё это время она размышляла над нашей беседой. С ней никто подобным образом прежде не говорил, даже муж её. В мире, сокрушалась, сие не принято. Вот она и носила все свои томления в себе, на свой удел роптала. А теперь… Елена совсем на шёпот перешла. А теперь, шептала она, кажется, я поняла, что счастлива. И кажется, говорила она совсем откровенно, я даже мужа своего люблю. Без душевного надрыва, не так, как в книгах, но – люблю. Эти слова отозвались в моём сердце какой-то особенной болью. Непроизвольно отозвались. Но я сокрыл это даже от себя самого. Я ответил ей, что такая любовь – самая крепкая и истинная. И этот дар Божий она должна ценить более остальных. Я услышал, что Елена всхлипнула. Я и сам готов был слабость свою явить, но сил хватило сдержаться. От волнения я рассказал Елене о видениях своих. О том, что однажды грянет такой век, когда шум заглушит слово. Век, когда не будет тишины. В тот век погибнет мир, погибнет в огне небесном. Воскреснет мир в безмолвии мёртвом, в то время, когда глубокая тишь укроет землю пламенем своим. Елена слушала меня, и платье её не шелестело. Я подумал, что слова мои напугали её. Но Елена спросила тихо, разве слепые видят сны? Видят, родная, видят, сказал и замер я. Елена тихонько вздохнула и прошептала, что она не против, дабы я её как друга называл. Ведь я ближе всех по духу ей, даже ближе Рудольфа, который слишком сух. Вот, право, лучше бы молчала. Спасибо, Господи, за то, что дал сил сдержаться в чувствах. Спасибо, Господи, спасибо.

Я переждал в их имении зиму, а когда потеплело, решил отправиться в путь. Елена и Рудольф уговаривали меня остаться, а если мне совестно на их попечении жить, работу по хозяйству поручат. Ох, какое великое предложение было. Воистину, милостив Господь. Наверное, Он простил меня. И матушка простила. Но я не мог. Не мог из-за Елены. Совсем моё сердце страдало. Более того, знал я, что она испытывает то же, хотя держалась со мной Елена, не нарушая этикета. Сердце подсказало мне, что, коли останусь я, быть беде. Большой беде, которая разрушит её лёгкое бытие. А её счастье для меня было, да и есть, превыше всего.

Вечером, перед моим уходом, а отправлялся я с рассветом, Елена пришла проститься. Села далеко, в другом краю комнаты. Перед тем, как заговорить, долго гладила парчу своих юбок, волновалась. Ткань мягко так шелестела, а я покорно ждал. Ждал и внимал шелесту её дорогих одежд и тёплому потрескиванию свечей. Прощайте, после долгого молчания прошептала она. Её голос мучал моё сердце, искушал остаться. Спасибо Господи, что дал мне сил выдержать испытание твоё. Прощайте, ответил я. Храни Вас Бог, прекрасная Елена. Далее мы вновь молчали, пока шуршание её платья и скрип двери не возвестили о том, что я её более не услышу. И в этом молчании было столько слов, столько чувства, что, когда она ушла, я не сдержал сердца своего и заплакал. Всю ночь перед уходом я плакал и молился, плакал и молился. А с рассветом я покинул их имение. Покинул навсегда.

Господи, знать бы, что сталось с ней. Обрела ли подлинно счастье, как говорила мне? Надеюсь, что обрела. Наверное, сейчас она сидит у своего камина в окружении прекрасных внуков и рассказывает им сказки. Сказки о странствиях одного калеки, образ которого всю жизнь носит в своём сердце. Наверное, она даже не помнит моего лица. Интересно, помнит ли голос?

Останавливаюсь передохнуть и вытереть слёзы. Там, где они текли, чувствуются холодные дорожки. Руки трясутся. Опираясь на палку, достаю из кармана платок. Лён грубый, шершавый. Ветер сделался сильнее и тоскливее, будто торопит меня. И запах такой холодный у воздуха: день стал убывать. Чувствую ещё солнечные лучи, но они уже не такие явные. Спасибо, Господи, за мой последний день. День, полный воспоминаний и тёплого солнца. Как же хорошо, Господи. Как же хорошо.

Иду медленно. Трава под ногами колючая, скрежещет. Уже сухой сделалась. И запах у неё такой полный, томный, как у сена. Но среди этого запаха можно уловить и сладкий аромат полевых цветов. Цветёт поле ещё, да. Эти цветы редкие, но они есть. Если прислушаться, то можно различить, как они дрожат на ветру. Легонько так, трепещут. И птицы поют, звонко так, но грустно. Провожают меня вместе с солнышком.

Ох… Нога болит, заваливаюсь на ходовую палку. Палка при каждом шаге проваливается в землю, в сухую землю. Давно дождей благодатных не было, ох давно, Господи.

Голос ветра становится полнее, и я прислушиваюсь. Лес шумит совсем уж близко. Песня его – как хор голосов ангелов – слышна отовсюду. Укрывает всё вокруг, словно покрывало. Оно мне, Господи, и надобно, покрывало-то. Покрывало для моей свадьбы с вечностью. Для восхождения в Твой чертог. Во Дворец Нетленный.

Вновь останавливаюсь. Надо попрощаться с миром перед тем, как войти в лес. Ведь уже не выйду обратно. Останавливаюсь и прислушиваюсь к птичьей песне, слушаю солнечный звон. Его свет холодает, я чувствую; но он всё ещё звенит среди голосов птиц и леса. Зрячие сие состояние природы именуют закатом. Закатом… Слушаю стрекотание насекомых. Песнь кузнечиков сливается с песней леса и птиц, и чудится мне, будто я вижу всю эту благодать. Весь мир Божий поёт мне. Поёт песнь прощальную. Чую лёгкое колыхание воздуха: бабочка пролетела. Вот же чудо дивное! Её полет мягок и спокоен. Он волнует воздух легонько, будто щекочет. Настоящее чудо… Зрячие не могут слышать тонкое дрожание воздуха. Они не чувствуют этот лёгкий тюль, которым Господь защитил детей своих. Спасибо Тебе Господи, спасибо…

Я слышу её голос. Её заветное «прощай» провожает меня в последний путь вместе с дрожанием воздуха. Провожает вместе с лесом и полем, провожает молитвой. Провожает меня и матушка. Её тёплая рука держит меня, помогает опуститься на колени.

Припадаю к земле и молюсь. Трава колет руки, пальцы проваливаются в сухую, тёплую, как мамины руки, землю. Мама… Увидимся скоро мы с тобою. Увидимся ли? На всё воля Господня. Если Господь будет милостив ко мне, если простит грехи мои, если в Рай поместит меня, то увижу тебя, родная. Не услышу, а увижу. Спустя столько лет, увижу…

Молюсь. Отпевать меня надобно будет лесу. За сим я путь сюда и держал. Отпоют меня голоса ангелов, отпоют, да помолятся за душу грешную. Дерева чисты и мудры, гуляет среди них Шёпот Господень. Лучшее место для встречи с Тобой и не сыскать. Спасибо, Господи, спасибо.

Ищу на ощупь ходовую палку. Под руками сухая трава и трава мягкая – свежая. Пальцы невольно задерживаются её ощутить. Почувствовать, как по живым ещё стеблям бежит сок благодатный. Совсем нежное диво встречается моей ладони – цветок. Его лепестки тонкие, мягкие, едва ощутимые вокруг круглой сердцевины. Аккуратно касаюсь его, дабы ненароком не повредить. И пахнет цвет удивительно знакомо. Точно. Цветы с запахом таким мама называла ромашками. Матушка говорила мне, что ромашки похожи на солнце. Ромашки, тепло шептала мне мама, это маленькие солнышки. И нынче солнышко такое в руках моих. Чудо. Настоящее чудо. Спасибо, Господи. Опираюсь на ходовую палку и поднимаюсь. Спина болит. Но ничего – совсем чуток осталось. И боль сладка, когда она в последний раз.

Тут налетает ветра порыв: сильный, внезапный, холодный. И гаснет с ним солнца тепло, что ласкало лик мой. Торопит меня Господь, задержался я сильно. Иду я, Господи, иду, матушка моя.

Лес шумит позади, зовёт меня. Оборачиваюсь к нему. Иду, заваливаюсь. Кости, как и дерева от налетевшего ветра, стонут. Да и нога болит. Но сия боль благодатна. Она молвит мне о том, что я живу ещё. И каждый шаг такой – великий дар Господень. Великий Дар.

Чувствую, как воздух сделался выше по запаху да холоднее. Он будто щекочет, наполнен свежестью. И лику моему легко-легко от воздуха лесного. И дышится чу?дно. Давно так полно грудью не дышал. Воздух наполняется хором ангельским, хором шепчущим. Лес. Я дошёл, Господи, дошёл.

Лицо царапают ветви. Но я не ропщу. Я благодарю их за то, что чувствую. Ведь чувствовать – величайшее благо, величайший дар. Дар, что о жизни молвит. Выставляю ходовую палку вперёд, ищу дерево. Через пару шагов она в него упирается с глухим стуком. Вытягиваю во тьму руку, и пальцы касаются шершавого ствола. Подхожу ближе, опускаю палку: она с хрустом падает на сухую траву. Прикладываю к дереву ладони. Древо тёплое, сухое. Как и мои руки. Чувствую, как глубоко бьётся сердце его, и бежит по стволу жизнь. Она бежит, а наружная поверхность дерева – кора его – легонько так дрожит.

Держусь обеими руками за ствол и медленно опускаюсь. Спасибо, Тебе, за опору во тьме. Спасибо. Сажусь на колени перед деревом и снимаю с плеч мешок. Он лёгкий совсем, даже еды, кажется, нет уже. Да и к чему она мне ныне: голод и тот покинул меня. Пора, Господи, пора. Переворачиваюсь так, дабы спиной опереться о дерево. Оно жёсткое, под стать моему древнему челу.

Делаю вдох, глубокий. Воздух сладкий, пряный. Благодатный. Лучшая смерть из возможных. Спасибо Господи.

Я чувствую, как успокаивается моё сердце. Как расслабляется тело. Как умиротворение наполняет душу.

Спасибо, Господи.

Крылья ангелов шелестят высоко-высоко. Их голоса вместе с ветром венчают меня с вечностью молитвою великой. И так тепло. Так спокойно, что сердцу плакать охота. Наивысшая благодать, наивысшая…

Шёпот Господень молится со мной, молится всё тише. Он укрывает меня, и я слышу её песнь. Она не говорит «прощай». Она держит меня за руку. Её волосы пахнут солнцем, а в глазах – вечное море. Она улыбается.

Я вижу! Господь Всемогущий! Вижу!!! Я вижу её бездонные зелёные глаза и золотые волосы. Её мягкую улыбку и гордую осанку. Она сидит подле меня и улыбается. Но видение тает, и меня вновь укрывает тьма. Сквозь тьму льётся ангельский шёпот, и с шёпотом слышу я голос. Он поёт мне, поёт объятый светом, объятый пламенем. И в свете этом я её вижу. Вижу!

Ох!

Я вижу! Господи, помилуй… как произойдёт великая перемена. Крайние ужасы и отмщения. Когда Луна ведома своим ангелом, небо приближается ко времени, когда не будет колебаний.[2 - Мишель Нострадамус. Центурия1, катрен 56.]

Надо мной фигура. Она держит меня за руку. Но это не она: молодой барин, которого встречал я на севере, держит меня за руку, провожая в последний путь. Только теперь граф видит, его сердце свободно и чисто. Говорит со мной барин, только именем не моим называет. Отвечаю я графу, что имя моё другое и Господа благодарю. Хотя, я знал, что так будет. Знал, что спасёт он душу свою. Спасибо, Господи, за дарованное ему спасение! Из последних сил шепчу барину, что он тоже знал, что все мы знали.

Какое дивное диво, Господи, прозреть на одре смертном. Спасибо, Господи, за великий дар Твой. Спасибо, Господи, за великий дар Твой…

Свет разгоняет тьму, и я вижу… Сияющие цветы на бесконечном поле. Ах, вот оно какое, поле! А трава! Чудо, настоящее чудо, Господи! Так чудесно, что не могу более дышать… Кашель разрывает грудь мою…

И вновь тьма. Тьма родная. И ангелы шепчут высоко-высоко. Их шёпот молится за меня. Весь лес провожает меня во Дворец Нетленный.

Ангел держит меня за руку. Он пришёл ко мне с высоты небесной, мне неведомой. Я говорю ангелу, что спустя столько лет я вижу!

Я вижу, вижу… Спустя столько лет я вижу её лицо. Как она прекрасна! Чудо… Настоящее чудо!

Как чудесен свет! Господи…

Я чувствую мягкое, будто дуновение ветерка, касание: ангел закрывает мне веки.

Я вижу Свет!

3

Никто не спасёт нас, кроме нас самих.

    Будда.

XXII век, 60–65 лет после Вторжения.

Он смотрит на меня и улыбается. Здоровый такой детина. Вот думаю, как такие в наше время урождаются? Рука размером с мою ногу. Смотрит так, прищуром, оценивающе. Лысый, как и все с ковчегов. Серая военная форма. Защитный шлем, как и у всех миротворцев. От инфекций. Вновь смотрю на его руки. Наверное, хорошо кормят под землёй. Хорошо, если так. Значит, её там тоже кормят. Я очень на это надеюсь.

– Опять хотел сбежать? – говорит и кладёт руку на шлем, словно думает. Почему-то у меня большие сомнения, что он это умеет. – Сколько у тебя нарушений протокола? – переводит взгляд на свой карманный компьютер. Я знаю, эти их светящиеся штуки называются компьютерами. Интересно, у Киры есть такой же? Когда найду её, то непременно попрошу научить им пользоваться. Сквозь шлем вижу, как улыбка детины становится шире: много, братец, у меня нарушений, много. И будет ещё больше, пока её не найду. А я её найду, чего бы мне это ни стоило.

– Больше десяти попыток сбежать из лагеря, пять попыток проникнуть под землю, – говорит и издаёт сдавленный смешок. Снова переводит взгляд на меня. – Отчаянный малый. Ты хоть понимаешь, что таких, как ты, вниз всё равно не пустят? Твоё место – здесь. Ты будешь строить, как и все, пока не испустишь дух. Или пока тебя не заберут иные, – последнюю фразу он говорит с нескрываемым удовольствием. – А пока мне велели придумать тебе наказание, – он опускается на брезентовый стул. Его скафандр скрипит. Его шлем сопит от его дыхания, словно откачивающий механизм в миниатюре. Такая машина с длинным хоботом рядом с буром откачивает драгоценную воду. – Рустам из барака под номером шесть, ты слишком много доставляешь руководству хлопот, – он вновь сверлит меня своими поросячьими глазками. – Я бы тебя на электрический стул, и дело с концом. Только вот они говорят, что нельзя так расточительно разбрасываться рабочей силой.

Он продолжает говорить, наслаждаясь моим унижением, а я думаю, каково ей. Всегда в такие моменты только о ней и думаю. Что с ней случилось? Стала ли она пилотом? Сколько раз, когда выла сирена, и мы бежали в убежище, я смотрел на небо и видел их – серебряных стальных птиц. Они сверкали, они летели с невероятной скоростью, будто ветер. И я думал, что там, в небе, закованная в железную броню, – она. Под снарядами иных, под их огнём, она, мой небесный ангел. Жива ли ты, родная? Сколько раз моё сердце обрывалось, когда я видел, как в огненном зареве падают самолёты. Сколько раз я сбегал из лагеря на побоище, чтобы среди обломков искать тебя. Искать, замирая от ужаса. Но среди частей обожжённых тел невозможно что-либо разобрать. Это даже хорошо: у меня всё ещё есть надежда, есть цель – найти тебя, мой ангел. Если бы я опознал тебя среди умерших, тогда… Я не знаю, что было бы тогда. Я понимаю, что атаки иных совершаются постоянно и в разных частях света. Я понимаю, что тебя, может, уже и нет в нашем безумном мире. Но пока я не видел твоего тела, я буду верить. Пока есть надежда, я буду продолжать искать.

– Десять плетей, – наконец выдаёт детина. Он, видимо, сообразил, что я не слушаю его. – Месяц исправительных работ в шахте с изгнанниками.

Изгнанники. Те, кого за неповиновение вернули наверх. В наказание у них самая сложная работа: в шахтах строят укрепления нижних ярусов будущих ковчегов. Я слышал от одного из таких, что в Вавилоне есть план о терраформировании планеты, и главный ковчег-терраформер строят где-то под водой. Иные, говорят, воду вообще не переносят. Будет дополнительная защита, а система опреснения и очищения позволит свободно использовать воду. Одни плюсы. Мне же страшно думать о том, сколько людей гибнет на этой стройке. От изгнанников слышал, что под землёй – целые города. Настоящие, почти как раньше. Что там даже играют свадьбы и рожают детей. Мне вот интересно, знают ли обитатели подземелий, какой ценой достаётся их беззаботная жизнь?

Детина зычно зовёт охрану, и два таких же амбала в скафандрах берут меня под руки. Меня выводят из шатра надзирателя и ведут меж белых палаток, ведут на площадь. Небо – белое, как молоко, которое нам иногда дают. И сквозь это молоко светит неистовое солнце. Я слышал, тоже от одного изгнанного, внизу говорят о том, что у нашей планеты истончился какой-то озоновый слой. Что здесь, наверху, уже есть признаки лучевой болезни, и именно поэтому миротворцы одеваются как космонавты. Правда, кто такие космонавты, я так и не понял. Понял лишь то, что на всей земле рано или поздно будет адово пекло. Это ещё одна причина, по которой строят подводный ковчег. Вода – хорошая защита от какого-то ультрафиолета. Если это – правда, я очень надеюсь, что Кира окажется в числе тех, кому посчастливится спастись в новом бункере.

Охранники громко, насколько позволяют им шлемы, кричат, что пора собираться на казнь. Наказания в лагере всегда публичны. В назидание. За нами постепенно собирается толпа измученных. Они идут, потому что так положено. У них – время отдыха, они устали до смерти, как и я. Все – и мужчины, и женщины, которые не прошли отбор вниз. Теперь я знаю, чем же на самом деле является сканирование. Знать бы раньше… Может, мы бы до сих пор жили у парка с колодцем. И у нас была бы занавеска с белыми цветочками. Почему-то я хорошо помню эту истлевшую ткань, которая висела на окне. Наверное, потому что она очень нравилась Кире.

Люди идут, как тени. Когда доходим до площади, зрители выстраиваются вокруг лобного места. До меня им нет никакого дела. Я сам часто бывал одним из них. Очень хочется скорее вернуться в барак и уснуть. Но если не пойдёшь на казнь, сам схлопочешь наказание. Они за этим следят. Они говорят, что если мы перестанем бояться, случится анархия, и тогда весь мир рухнет. Думаю, мир уже рухнул. Еще шестьдесят с лишним лет тому назад. А может, и намного раньше.