banner banner banner
Политическая история русской революции: нормы, институты, формы социальной мобилизации в ХХ веке
Политическая история русской революции: нормы, институты, формы социальной мобилизации в ХХ веке
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Политическая история русской революции: нормы, институты, формы социальной мобилизации в ХХ веке

скачать книгу бесплатно

В историографии ХХ в., начиная с классических трудов Э. Х. Карра[147 - Карр Э. Х. Большевистская революция. 1917–1923. М., 1990. Т. 1–2.], доминирует системный и структурно-функциональный подход, а оценки (как правило, противоположные) в принципе опираются на сходную методологию анализа. Модель, закрепившаяся в западной науке ХХ в. уже к 50-летию революции, выражает состояние исторического сознания послевоенной эпохи – государства всеобщего благоденствия, – воспроизводя теоретические клише линейной концепции истории, европоцентризма и нарративизма. Этот подход, безусловно, много дал для сравнительных исследований. Если всякая революция, справедливо говорил А. Тойнби, историческая «ненормальность», то это не значит, что она не имеет своей внутренней логики. Реконструкция этой логики предполагает выяснение повторяемости революций, их периодичности, среднего времени протекания и, наконец, соотношения фаз революции и реставрации. Русская революция, подобно Французской, также может интерпретироваться по этим параметрам[148 - Toynbee A. Looking Back // The Impact of the Russian Revolution. 1917–1967. The Influence of Bolshevism on the World outside Russia. London, N.Y., 1967. P. 1–7.].

Выражением этих представлений стала известная теория модернизации, исходящая из предположения о том, что все страны имеют в принципе сходную логику развития, но одни проходят соответствующие стадии раньше или быстрее других. Это открывает возможность оценить перспективы любой политической системы в критериях предшествующих, вычислив перспективные тенденции линейного развития и даже реализовав «преимущества отсталости» (т. е. возможность выбора из тех моделей развития, которые представлены опытом стран, ранее столкнувшихся со сходными дилеммами). Направления сравнительных исследований и шкала оценок поэтому целиком определялись заданным идеальным типом – конструкцией европейского общества Нового и Новейшего времени (конструкции, обязанной прежде всего Французской и другими европейскими революциями). Эта модель схематично усматривает в русской революции неудачную копию Французской и, как правило, отказывает ей в исторической оригинальности, точнее, допускает ее в отклонениях от эталона[149 - The Soviet Union. The Fifty Years. Ed. By H. Salisbury. N.Y., 1967; Marxism, Communism and Western Society. A Comparative Encyclopedia. N.Y., 1973. Vol. 7; The Russian Revolution and the Soviet State. 1917–1921. Documents. Selected and Edited by Mc Cauley. L., 1975; Brown D. Doomsday 1917. The Destruction of the Russian Ruling Class. L., 1975.]. Причины срыва русской революции в диктатуру, исходя из этого, коренятся скорее в национальной исторической традиции, чем принятии ошибочных институциональных решений[150 - Пайпс Р. Русская революция. М., 1994. Ч. 1–2.].

В советской историографии на все поставленные вопросы давались вполне определенные и безапелляционные ответы – в пользу революционного выбора и его исторически реализовавшейся модели. Однако за все время существования этой историографии не было предложено ни одного действительно нового концептуального объяснения революции, выходящего за рамки теорий эпохи самой революции или западных концепций[151 - Городецкий Е. Н. Советская историография Великого Октября 1917 – середина 30-х годов. М., 1981.]. Советская историография революции возникла, существовала и рухнула вместе с режимом, который она обслуживала. Характерно подведение итогов деятельности этой историографии к 70-летию революции. Историк П. В. Волобуев, констатировав в условиях перестройки распространение в обществе «неверных представлений о нашей революции», попросил коллег дать ответы на следующие принципиальные вопросы: «Была ли Октябрьская революция закономерной и не совершили ли большевики насилия над историей, повернув преждевременно развитие России с “нормального” буржуазно-демократического пути на путь неведомый – социалистический? Не оказалась ли наша революция неудачным социалистическим экспериментом, затеянным в 1917 г. группой фанатиков? Возможен ли был тогда, в 1917 г., не революционный, а реформистский выход из кризиса российского общества? Почему утвердилась в нашей стране однопартийная система? И, наконец, не послужила ли Октябрьская революция той самой “черной дырой”, через которую наша страна прямиком скатилась к сталинизму?»[152 - Россия 1917 год: выбор исторического пути (Круглый стол историков Октября 22–23 октября 1988 г.) / Отв. ред. член-корр. АН СССР П. В. Волобуева. М., 1989. С. 13.]

На них он получил вполне ожидаемые ответы. Одни решительно отстаивали догму: «Искателям такой альтернативы не приходит в голову, что Октябрь был путем спасения России. Он был неизбежен и необходим. Ему не было альтернативы» (И. И. Минц). Другие, отмечая существование «многочисленных серьезных недостатков», отказывались принять «распространенное мнение, будто бы вся литература по истории Октябрьской революции «ненаучна», «фальсифицирует историю» (Е. Г. Гимпельсон), третьи честно признали банкротство своего цеха: «Мы, историки Октябрьской революции, утратили авторитет у читателей», которые «потеряли интерес к нашим трудам», «а, впрочем, и друг друга-то не очень читали: заранее знали, чего можно ждать» (Г. З. Иоффе). Все обсуждение завершилось призывами «перестать фальсифицировать историю», ибо «только правдой мы сумеем защитить и отстоять Октябрь»[153 - Россия 1917 год: выбор исторического пути (Круглый стол историков Октября 22–23 октября 1988 г.) / Отв. ред. член-корр. АН СССР П. В. Волобуева. М., 1989. С. 31–39.]. Эти призывы оказались малопродуктивными: как показывает состояние умов представителей современной академической науки, не вышедших за рамки традиционных схем, они продолжают рассматривать логику революции с позиций фатализма[154 - К 90-летию Февральской революции в России: Круглый стол // Отечественная история. 2007. № 6.], подчеркивая безальтернативность большевистского переворота и коммунистической диктатуры[155 - Октябрьская революция и разгон Учредительного собрания: Круглый стол // Отечественная история. 2007. № 6.]. Эти люди, столь долго носившие идеологическую «ослиную шкуру», не заметили, как она приросла к ним. Все попытки преодоления этих догматических представлений на современном этапе продолжают встречать удивительно агрессивную реакцию[156 - Медушевский А. Н. Мои бои за историю. Как я был главным редактором журнала «Российская история» // Вестник Европы. 2012. Т. 33. С. 147–159.].

Отказ от этих идей в эпоху крушения коммунизма и распада СССР привел к механическому воспроизводству теоретических представлений контрреволюционного движения и русской эмиграции, усматривавших в русской революции начала ХХ в. новую Смуту, процесс распада государственности, аналогичный тому, который имел место в истории страны начала XVII в. и связывался прежде всего с моральной деградацией общества – отказом от системообразующих религиозных и социальных устоев[157 - Солженицын А. Размышления над Февральской революцией. М., 2007.]. Интерпретация революции как Смуты получила распространение в литературе периода крушения СССР, которое само представало ее новой разновидностью и воплощением[158 - Булдаков В. Красная Смута. Природа и последствия революционного насилия. М., 2010.]. Это направление, многим обязанное теориям евразийской школы в эмигрантской историографии, позволяло аккумулировать некоторые особенности системных кризисов в русской истории, отразить их отличия от западных моделей (Французской революции), связанные с деструктивными насильственными формами протеста архаичных масс против организационных основ современной цивилизации, но также страдало своеобразным европоцентризмом «наоборот». Принятие тезиса об уникальности русской революции и ее несходстве с западными сопровождалось игнорированием сходных процессов в традиционных обществах за пределами Европы, а главное – не предлагало четкого понятийного аппарата и инструментария для доказательных сравнительных исследований.

Суммируем результаты осмысления русской революции в историографии ХХ в. Это, во-первых, признание общего переломного значения революции для судеб мира в ХХ в. независимо от идеологических пристрастий исследователей; во-вторых, констатация фактического влияния революции и созданного ею государства на социальные процессы, раскол мира на два общества, основанных на взаимно антагонистических принципах; в-третьих, принятие факта влияния мифа русской революции на последующие революционные перемены в разных частях мира; в-четвертых, общее понимание особенностей той модели политической системы, которая была создана в результате большевистского переворота; в-пятых, осознание общего деструктивного характера данного социального эксперимента.

Все рассмотренные теории, во-первых, не являются взаимоисключающими; во-вторых, не объясняют логики революционного процесса на доказательном уровне; в-третьих, не дают ответа на вопрос о том, почему революция произошла именно в 1917 г. и могла ли развиваться иначе; в-четвертых, не раскрывают механизмов взаимосвязи и меняющегося соотношения формальных правовых институтов и процессов социальной мобилизации на разных этапах революционного эксперимента; в-пятых, не предлагают убедительной системы универсальных социологических понятий, необходимых для доказательного сравнительного анализа революционных процессов. Если социологические схемы науки ХХ в. о «закономерности» русской революции хоть в чем-то справедливы, то оправдан целый ряд «неудобных» вопросов: почему большевистская революция не только состоялась, но смогла создать идеологию и политическую систему, принципиально отличавшуюся от известных западных моделей как способами поддержания контроля, так и результатами эксперимента? Почему столь неэффективная и социально деструктивная система оказалась способна заложить идеологические принципы, господствовавшие едва ли не над половиной человечества в течение почти столетия? Почему она не была сметена ранее под воздействием более справедливых и эффективных моделей общественного устройства? Наконец, почему советский режим рухнул не в результате внешних кризисов и войн (как большинство слабых режимов в истории), но едва ли не на пике своего политического и военного могущества? Объяснялось ли его падение имманентно присущими системе противоречиями или случайными факторами?

6. Русская революция в контексте концепции переходных процессов

Теория переходов от авторитаризма к демократии стала одной из центральных в сравнительном конституционном праве и политической науке в конце ХХ и начале XXI в. Ее появление связано с необходимостью обобщить значительный эмпирический материал, вызванный к жизни процессами демократизации, последовательно охватившими в 1970–1980-е годы Южную Европу, затем в 1990-е годы Восточную Европу, Азию и Латинскую Америку, отчасти страны Африки, сопоставить эти процессы с предшествующими волнами демократизации. Было создано особое направление исследований (так называемая «транзитология»), стремившихся моделировать переходные ситуации от диктатуры к демократии и найти четкие формулы управления этими процессами[159 - Linz J., Stepan A. Problems of Democratic Transition and Consolidation. Southern Europe, South America, and Post-Communist Europe. Baltimore: The Johns Hopkins University Press, 1996; Democratic Transition and Consolidation in Southern Europe, Latin America and Southeast Asia. Ed. by D. Ethier. London: Macmillan Press, 1999; Transiciones y Dise?os Institucionales. Maria del Refugio Gonzalez, Sergio Lopez Ayllon (Ed.) Mexico: Universidad Nacional Autonoma de Mexico, 2000.]. Февральская революция 1917 г. естественно выступает как их основа и исходный пункт данных процессов в европейской и всемирной истории ХХ в.

Три волны демократических (конституционных) преобразований в странах Центральной и Восточной Европы были связаны с мировыми войнами и геополитическими сдвигами. Первая из них возникла с распадом крупных империй – Германской, Австро-Венгерской, Российской и Османской, с созданием национальных государств и принятием демократических конституций, вводивших, как правило, парламентский режим в форме парламентской республики или конституционной монархии[160 - Европейские монархии в прошлом и настоящем. XVIII–XX века. СПб., 2001; Судьба двух империй: Российская и Австро-Венгерская монархии в историческом развитии от расцвета до крушения. М., 2006.]. Это достижение, однако, оказалось непрочным. В межвоенный период практически все страны Восточной и Южной Европы от Балкан до Балтики имели авторитарные режимы в виде президентских или монархических диктатур[161 - Autorit?re Regime in Ostmittel – und S?dosteuropa 1919-1944 / Hrsg. von E. Oberl?nder in Zsarb. mit R. Ahmann et al. – Paderborn etc.: Sch?ning, 2001; Тоталитаризм в Европе ХХ века. Из истории идеологий, движений, режимов и их преодоления. М, 1996.]. Вторая волна была связана с попыткой вернуться к парламентской форме правления после Второй мировой войны. Однако уже вскоре на все эти страны была распространена советская модель номинального конституционализма (представленная сталинской конституцией 1936 г.)[162 - Из истории европейского парламентаризма: Испания и Португалия. М., 1996; Из истории европейского парламентаризма: Италия. М., 1997; 1917 год и российский парламентаризм. СПб., 1998; Британские политические традиции и реформа власти в России. М., 2005; Парламентаризм // Общественная мысль России XVIII – начала XX века. М., 2005. С. 383–385.]. Третья волна приходится на 1970-е годы (крушение диктаторских режимов в Южной Европе), получает новый импульс в странах Восточной Европы в конце ХХ в., связанный с началом перестройки в СССР[163 - Хантингтон С. Третья волна. Демократизация в конце ХХ века. М., 2003.]. Содержание переходного периода во всех этих странах также имело сходные параметры – представляло собой движение от номинального советского конституционализма к реальному. На практике, однако, оказалось, что трудности перехода были более значительными, чем предполагалось до его начала, что вызвало критику транзитологических моделей.

Недостатки представленных теоретических схем транзитарного подхода состоят в следующем: во-первых, они слишком абстрактны: выделение различных фаз революционного процесса подчинено однофакторным (экономическим, классовым, психологическим) интерпретациям и не коррелируется с изменениями правовых форм, имевших место в ходе революции; во-вторых, они имеют линейный характер и плохо объясняют срывы в этом процессе; в-третьих, они телеологичны и не раскрывают вариативные механизмы перехода от одной фазы к другой. В связи с этим оказалось важным преодолеть ограниченные рамки «транзитологических» подходов по следующим направлениям: во-первых, отказаться от упрощенной линейной модели переходности, с заранее заданным кругом проблем и предопределенным результатом (заменив ее концепцией циклической смены конституционных форм); во-вторых, расширить информационную основу дискуссии, отказавшись от узких европоцентристских моделей, точнее, механического перенесения полученных формул на другие регионы мира; в-третьих, поставить вопрос о повторяемости моделей, институтов и существовании аналогичных процессов в прошлом[164 - Медушевский А. Н. Теория конституционных циклов. М., 2005.], в частности, при переходе от абсолютизма к конституционной монархии и демократической республике в период Февральской революции и от них к однопартийной диктатуре большевистского типа.

Методологические трудности позволяет компенсировать когнитивный метод, выдвигающий на первый план информационные параметры социального и правового конструирования. С этих позиций возможно обсуждение специфики революционных процессов в пространственной перспективе – влияния в географическом масштабе (Восточная Европа, Запад, другие регионы), темпоральной перспективе (непосредственное и опосредованное влияние революции и ее мифа на конструирование современного общества), когнитивной перспективе – реконструкции смысла революционной утопии и ее трансформации в нормы, институты и социальные практики. Всякий революционный (и контрреволюционный) переворот предстает как исторически неустойчивое соотношение сил (проектов социального переустройства), которое может получить вариативное разрешение в зависимости от доминирующей картины мира: революция поэтому способна заложить основы программы позитивных устойчивых изменений, либо, напротив, определить вектор крайне неудачного социального («социалистического») эксперимента, цена реализации которого оказывается очень высока. Реформистский выход из когнитивного тупика возможен как проведение модернизации авторитарного режима без разрушения несущих основ общества (доказательства представлены в мировой истории). Это, далее, позволяет доказательно изучать логику революционного цикла, понимаемого как смена фаз когнитивного доминирования находящихся у власти групп по мере реализации доминирующего проекта социальных преобразований. Возникает возможность конструирования моделей и определения технологий такого доминирования.

Важен неоинституциональный подход, позволяющий перевести доктринальные дискуссии на уровень правовых актов, институтов, процессов и технологий, показав, в частности, где была допущена ошибка. Возможности неоинституционального подхода таковы: выяснение соотношения формальных и неформальных институтов и практик, их взаимодействия, причин замены одних другими или их конвергенции в новых институтах; раскрытие самостоятельной роли идеологических принципов, правовых актов, институтов и процессов (технологий) на ключевых фазах революции с целью понимания механизмов и, в частности, институциональных ловушек – ошибочных решений, приведших к крушению демократии в России. Становятся понятны возможности и границы конструирования правовой и политической реальности на конкретных этапах революционного процесса[165 - Медушевский А. Н. Сравнительное конституционное право и политические институты. М., 2002.]. Отметим, что данное направление исследований широко представлено в историографии других революций, в частности – Французской. Его представителями в прошлом могут считаться такие классические авторы как А. де Токвиль[166 - Токвиль А. Старый порядок и революция. М., 1905.] или А. Олар[167 - Олар А. Политическая история Французской революции. Происхождение и развитие демократии и республики (1789–1804). СПб., 1902.], а в современной историографии – школа Ф. Фюре[168 - Furet F. La Rеvolution Fran?aise. Paris, 1988. Vo l. 1–2.]. Очевидна актуальность переосмысления в этом направлении русской революции.

7. Логика революционного процесса

Вопреки известной мудрости об истории, «не знающей сослагательного наклонения», современная наука стремится к пониманию прошлого, моделируя ситуации, выясняя причины их повторяемости и вариативность функционирования. Парадигма Токвиля в ее интерпретации с позиций теории и методологии когнитивной истории представляет убедительное объяснение логики русской революции как единого социального явления. Сформулированные в ней гипотезы, верифицированные на значительном сравнительном материале, находят разрешение при анализе документации российских политических партий как целостного комплекса источников, несмотря на различие представленных идеологических программ. С этих позиций становится возможна реконструкция причин русской революции как социально-психологического явления в условиях незавершенной модернизации – конфликта традиционных установок и завышенных ожиданий на фоне относительной депривации и общей социальной нестабильности. Логика деструктивного процесса – когнитивный срыв общества в результате отказа от рационального социального выбора и принятия иллюзорной картины мира (революционного мифа) с последующим запуском спонтанного революционного цикла. Эта логика является универсальной для радикальных революций, прошедших все основные фазы когнитивного доминирования, а следовательно – оправдана гипотеза о возможности отыскания сопоставимых форм фиксации стадий процесса и выражающих их документов (безотносительно к культурной, религиозной и национальной специфике соответствующих режимов).

Основные теоретические схемы революции нуждаются в корректировке. Системные теории интерпретировали революцию как смену организационных форм социума, структурные (классовые) теории видели в ней (по аналогии с моделью западных революций Нового времени) смену фаз меняющегося соотношения классовых сил; бихевиористская теория усматривала в революции спонтанную психологическую реакцию масс на подавление базовых инстинктов. Комбинированная теория предлагала сочетание предшествующих трех моделей с упором на последнюю. Развитие этих подходов в историографии ХХ в. в рамках теории модернизации позволило поставить русскую революцию в сравнительный контекст, но ограничивалось нарративистской, линейной и европоцентристской парадигмой исторического познания. Эти теории, являясь несомненным вкладом в объяснение революции, содержат, как было показано, один общий фундаментальный недостаток: они отрицают возможность управлять революционными процессами и регулировать их деструктивное содержание.

Отсутствие прямой детерминированности в превращении угрозы революции в реальность выражается в неспособности основных политических сил предвидеть время и последствия ее наступления. Механизм смены фаз когнитивного доминирования в рамках революционного цикла определяется такими факторами, как утопизм воззрений основной массы населения (крестьянства); исторически обусловленная негибкость Старого режима в разрешении конфликта права и справедливости в расколотом обществе; отсутствие демократических (парламентских) форм достижения консенсуса; низкая способность умеренных партий к достижению компромиссов; неспособность (в силу отсутствия исторического опыта) сконструировать защитные механизмы против радикального популизма и экстремизма. Неверный социальный диагноз происходящих процессов основными политическими партиями связан с абсолютизацией французской модели и ложными когнитивными установками в отношении смены фаз революционного цикла, неадекватной оценкой феномена большевизма и перспектив Реставрации в краткосрочной перспективе.

Ретроспективная интерпретация российского революционного процесса с позиций теории и методологии когнитивной истории приводит к выводу об отсутствии фатальности революции и смены трех этапов ее разворачивания – крушения самодержавия, Февральской революции и Октябрьского переворота с последующим установлением большевистской диктатуры. На каждом из этапов сохранялась определенная вариативность исторического выбора, подчинявшаяся когнитивным установкам правящих групп. Возможность революционного срыва в России превратилась в действительность в результате комбинации отсталости масс, авторитаризма политической власти и экстремизма радикальной интеллигенции. Кумулятивное воздействие этих факторов определялось отсутствием адекватного проекта переходного периода, когнитивными установками элит и ошибками политической власти.

Результатом анализа русской революции с этих позиций стало выяснение следующих вопросов: проблема преемственности власти в ходе и после Февральской революции; конституирующая и конституционная власть в условиях переходного периода; каким образом был упущен шанс достичь согласия политических партий и принять демократическую конституцию; как можно было решить проблему легитимации новой власти; что представляло собой двоевластие и альтернативные способы его преодоления; технологии государственных переворотов как решающий фактор определения вектора политической системы (в контексте общего кризиса европейского парламентаризма). Рассмотрение этих параметров позволяет дать ответ на вопрос, почему первая демократическая республика в России потерпела крушение и каковы его уроки для постсоветской социальной трансформации рубежа ХХ – начала XXI в.

Глава II. Причины крушения демократической республики в 1917 году

История ХХ в. знает немало примеров конституционных революций, оказавшихся перед сложной дилеммой быстрого осуществления либерально-демократических реформ в неподготовленной стране[169 - Медушевский А. Н. Демократия и авторитаризм: российский конституционализм в сравнительной перспективе. М., 1998.]. Крушение парламентаризма в России есть частный случай и первое проявление кризиса классической модели европейского парламентаризма с наступлением массового общества после Первой мировой войны. В разных странах он имел неодинаковые проявления и исход, однако повсеместно выражался в отказе от привычных форм и столкновении с ними авторитарных движений.

Февральская революция в этом смысле есть первая прерванная демократическая революция Новейшего времени (поскольку она закончилась в результате государственного переворота). Основной причиной крушения первой республики являлось господство в сознании ее лидеров установок классического парламентаризма, сформировавшихся в условиях сословного общества, цензовых избирательных систем и отсутствия стабильных массовых партий. Теоретические представления русского либерализма нашли глубокое и последовательное выражение в его социологических учениях, политической философии и конституционных проектах, сохранивших принципиальное значение для реформ настоящего времени[170 - Медушевский А. Н. История русской социологии. М., 1994; Он же. Диалог со временем: российские конституционалисты конца XIX – начала XX в. М., 2010.]. Однако их практическая реализация была трудноосуществима в условиях традиционалистского общества, спонтанного крушения самодержавия, подъема радикального популизма и национализма в период Первой мировой войны. Принципиальное значение имела неразработанность продуманной концепции переходного периода, в идеале включающей четкое представление об этапах, институтах и технологиях демократического транзита. Рассматривая парламентские дебаты как средоточие политики, либеральные конституционалисты не увидели новой опасности, сформировавшейся в условиях массового общества. Лидеры Февраля исходили в своей программе из необходимости длительного противостояния самодержавию (постепенного перехода к парламентской монархии британского типа), не учитывая в своей тактике того факта, что монархия в России была не только символом, но и реальным носителем власти (как и коммунистическая партия до 1991 г.). Свержение этой власти означало одновременно кризис легитимности режима и кризис системы государственного управления.

Совершенно оправданно моральное противопоставление двух революций. Политическая идеология и приемы управления февральского и октябрьского периода русской революции, подчеркивал М. Вишняк, качественно различны с точки зрения методов отстаивания власти: «В прямую противоположность Октябрю Февраль предпочитал быть гильотинированным, – лишь бы не гильотинировать. Это можно считать непростительной ошибкой, но это так. В этом Февраль как бы следовал завету Дантона»[171 - Вишняк М. Два пути (Февраль и Октябрь). Париж, 1931. С. 195.]. Этот взгляд опирался на сравнение русской и французской революций, общим результатом которых стало крушение демократии и установление царства террора[172 - Алданов М. А. Deux rеvolutions. P., 1921.]. В сравнительном контексте Февральская революция ретроспективно признавалась критиками не более как «историческим выкидышем» и «прелюдией к большевистской революции» (П. Б. Струве), а основная ошибка русской демократии усматривалась (А. Керенским) в том, что она психологически не учла, что контрреволюция может прийти в форме не правого, а левого экстремизма[173 - Струве П. Б. Дневник политика (1925-1935). М., 2004. С. 242; Керенский А. Февраль и Октябрь // Современные записки. 1922. Т. IX. С. 269–293.]. Но для современного аналитика недостаточно дать исключительно моральную и психологическую оценку прошлого, важно выяснить, почему произошел срыв демократии в России и как избегать подобных ошибок в дальнейшем.

1. Конфликт легитимности и законности: проблема преемственности власти в ходе и после Февральской революции

Когнитивный диссонанс как отправная точка революции наиболее четко выражен в противоречии действующего государственного права и его восприятии оппонентами режима. Конфликт легитимности и законности – характерная черта радикальных революций с позиций политической социологии. Отказ от старой правовой системы означает конституционную революцию или переворот. Политическое содержание Февральской революции состояло в переходе от дуалистической монархической системы (которая к моменту революции представляла собой монархическую диктатуру) к демократической политической системе, провозглашенными целями которой стали правовое государство, парламентаризм, многопартийность и идея принятия новой конституции на всенародно избранном Учредительном собрании. Важнейшими этапами этого процесса следует признать отречение монарха, создание Временного правительства, начало разработки конституции (Юридическим совещанием при Временном правительстве). В этом смысле политическая революция была вполне легитимна. Однако с формально-юридической точки зрения произошел радикальный разрыв правовой преемственности, ставший одной из причин нестабильности новой власти.

Во-первых, существовала общая юридическая неопределенность в отношениях Государственной думы и монарха, которая вытекала из Основных законов в редакции 1906 г.[174 - Свод Основных государственных законов в новой редакции от 23 апреля 1906 г. // Свод законов Российской империи. 1906. Т. 1.] Это была система монархического конституционализма германского типа, которая сочетала элементы дуализма в организации власти с положениями, дающими реальное преобладание монархической власти. Установление данной системы Манифестом 17 октября 1905 г. представляло собой вынужденный компромисс между монархической диктатурой и конституционной системой – решение, фактически навязанное царю СЮ. Витте и принятое под влиянием великого князя Николая Николаевича. Николай II считал, что попытки ограничить монархию в России есть «истинная чепуха», а принятие Манифеста определял как «день крушения»[175 - Дневник Императора Николая II. 1890-1906. М., 1991. С. 88, 249.]. Царь придерживался идеи патриархальной монархии – необходимости соответствия управления «самобытным русским началам», воплощенным в единении между царем и земскими людьми. В либеральной политической культуре, напротив, доминирующее значение приобрела идея монистического парламентаризма в виде парламентской монархии британского типа или даже парламентской республики по образцу Франции того же периода. Эйфорическая вера кадетов в парламентаризм как святыню не была поколеблена первой русской революцией, но, напротив, вызывала неприятие думской монархии, разочарование в которой возникало из-за бюрократизации режима и подмены самой идеи народного представительства[176 - Революция 1905–1907 гг. глазами кадетов (Из дневников Е. Я. Кизеветтер) // Российский архив. М., 1994. Т. V. С. 374.]. Столыпинская модель политической системы предлагала прагматический синтез этих двух крайних позиций (патриархальной и конституционной монархии), отстаивая курс авторитарной модернизации[177 - Столыпин П. А. Программа реформ. Документы и материалы. М., 2003. Т. 1–2; Столыпин П. А. Переписка. М., 2004.]. Однако она встречала жесткую оппозицию как либеральной общественности, так и представителей правящей бюрократии. Столыпину не удалось создать правительство общественного доверия или его эрзац: попытки привлечь либеральную оппозицию не увенчалась успехом. В условиях, когда либеральное общественное мнение отстаивало конституцию и парламентаризм, царь, как показывают записи его дневника, поддерживал все инициативы по их сворачиванию – роспуску Думы и введению мнимого конституционализма.

Данная система получила в литературе того времени выразительное определение «мнимого конституционализма», характер которого еще более обострился в условиях войны и связанного с ней широкого использования института чрезвычайного законодательства[178 - Конституционное государство. СПб., 1905; Чичерин Б. Н. Конституционный вопрос в России. СПб., 1906; Ковалевский М.М. Общее конституционное право. СПб., 1908; Лазаревский Н. И. Лекции по русскому государственному праву. СПб., 1908; Кистяковский Б. А. Государственное право (Общее и русское). Лекции. М., 1909; Кокошкин Ф. Ф. Лекции по общему государственному праву. М., 1912; Котляревский С. А. Конституционное государство: опыт политико-морфологического обзора. СПб., 1907; Он же. Юридические предпосылки русских Основных законов. М., 1912; Гессен В.М. Основы конституционного права. Пг., 1917. Подробнее: Медушевский А. Н. Демократия и авторитаризм: российский конституционализм в сравнительной перспективе. М., 1998.]. По мнению кадетов, от русской конституции осталась лишь ст. 87, которую власть использует для сохранения власти[179 - Протоколы Центрального комитета Конституционно-демократической партии. М., 1998. Т. 3. С. 328.]. Этот момент стал определяющим в условиях революционного коллапса российского Старого порядка. В результате распада системы политических институтов империи «государственная машина сошла с рельс»[180 - Родзянко М. В. Крушение империи. М., 1990. С. 215.]. Государственная дума 26 февраля указом Императора Николая II была распущена, а деятельность ее прервана на неопределенный срок одновременно с Государственным Советом. Следовательно, по действующему основному законодательству Государственная Дума собраться не могла, но когда Временному комитету Государственной думы пришлось возглавить начавшееся революционное движение и взять всю полноту власти в свои руки, встал вопрос о легитимации ее собственной власти.

Во-вторых, неоднократно констатировалась юридическая некорректность акта об отречении: царь мог отречься только за себя, но не за сына; престол по действовавшему законодательству не мог быть передан великому князю Михаилу Александровичу – брату царя, тем более что формальные основания для отстранения прямого наследника престола отсутствовали[181 - Манифест отречения Николая II // Отречение Николая II. Воспоминания очевидцев. Документы. Л., 1927. С. 223; The Russian Provisional Government. 1917. Documents. Selected and edited by R.P. Browder and A. F. Kerensky. Stanford, California, 1961. Vol. I–III; Февральская революция 1917 года. Сб. документов и материалов. М., 1996; Подробнее: Катков Г. Февральская революция. М., 2006.].

В-третьих, передача власти великому князю Михаилу была незаконна в силу того, что нарушала установленные процедуры наследования. Основное противоречие акта 3 марта виделось экспертам в том, что великий князь отказывался от верховной власти, которой он юридически не располагал. К этому, по мнению В. Д. Набокова, и должно было свестись «юридически ценное содержание акта»[182 - Набоков В. Д. Временное правительство (воспоминания). М., 1991; Набоков В. Временное правительство // Архив русской революции, издаваемый Г. В. Гессеном. Берлин, 1920. Т. 1. С. 9–96.].

В-четвертых, отмечалась некорректность акта отказа самого Михаила Александровича. Набоков констатировал, что отказ великого князя (даже если исходить из презумпции его законности) мог быть сделан лишь в пользу верховной власти, т. е. Учредительного собрания, а не в пользу Государственной думы и тем более Временного правительства. Избранное решение проблемы, отмечал Набоков, имело целью торжественно подкрепить полноту власти Временного правительства и преемственную связь его с Государственной думой. В. А. Маклаков вообще считал, что в феврале 1917 г. революции могло не быть, если бы отречение не сопровождалось разрывом правовой преемственности. Великий князь не имел права подписывать манифест 3 марта даже в том случае, если бы он был монархом, поскольку манифест, вопреки существующей конституции, без согласия Думы объявлял трон вакантным до созыва Учредительного собрания, устанавливал систему выборов этого Учредительного собрания и передавал до его созыва Временному правительству абсолютную власть, которой не имел сам подписавший акт. Получалось, что акт, подписанный великим князем Михаилом в нарушение Основных законов, становился, в сущности, единственным юридическим основанием власти революционного Временного правительства и наделял его в полном объеме также законодательными полномочиями. «Конституция, – заключал Маклаков, – этим была полностью упразднена; всякая связь между новой властью и старым порядком была разорвана. Это и было уже подлинной революцией, сдачей власти “революционным Советам”, что прямой дорогой привело к Октябрю»[183 - Маклаков В. Воспоминания. Лидер московских кадетов о русской политике. 1980–1917. М., 2006. С. 324.]. «Преступным актом 3-го марта, – соглашался С. П. Мельгунов, – все было скомпрометировано – манифест явился сигналом восстания во всей России»[184 - Мельгунов С. П. Мартовские дни 1917 года. Париж, 1961. С. 357.]. Сходна позиция П. Н. Милюкова, считавшего, что ошибки революции происходят из «дефектности в самом источнике, созданном актом 3 марта»[185 - Милюков П. Н. История Второй русской революции. М., 2001. С. 51. См. также: Вишняк М. Политика и история в «Истории русской революции» П. Н. Милюкова // Современные записки. 1927. Т. XXXII. С. 434–452.].

В-пятых, отметим юридическую противоречивость деклараций Временного правительства: одна давалась от Временного комитета Государственной думы (к которому перешла власть в ходе революции 27 февраля), другая – от Временного правительства (сформированного 2 марта), причем упоминался и Исполнительный комитет. В первой декларации Временного правительства, отмечал Набоков, «оно говорило о себе, как о кабинете», и образование этого кабинета рассматривалось как «более прочное устройство исполнительной власти», во втором – этот мотив «ответственного правительства» был затушеван[186 - Сравните два документа: «Декларация Временного правительства и Совета рабочих и солдатских депутатов // Речь № 55 (3797) от 5 (18) марта 1917 г. С. 2 и «От Временного правительства» (Обращение к гражданам Российского государства от 6 марта 1917 г.) // Речь № 56 (3798) (Вторник, 7 (20) марта 1917 г.). С. 2.]


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
(всего 1 форматов)