banner banner banner
По скорбному пути. Воспоминания. 1914–1918
По скорбному пути. Воспоминания. 1914–1918
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

По скорбному пути. Воспоминания. 1914–1918

скачать книгу бесплатно


– A-а, ко мне! Отлично, отлично! – и при этих словах он приветливо улыбнулся. – Ну что же, идите теперь отдохните, пока есть возможность. У вас больше вещей нет? Мы сейчас возьмем какого-нибудь молодца, и он поможет вам их донести до станции. Послушай! Эй, земляк, тащи, брат, вещи его благородия! – обратился мой ротный командир к проходившему мимо солдатику и затем, подав мне руку, проговорил: – Ну, пока до свидания! Наш батальон стоит в деревне Сычи, в двух верстах отсюда.

Около станции я нанял бричку и, расположившись в ней поудобнее, весело крикнул вознице:

– Погоняй! В Сычи!

Низенькие, но хорошо откормленные, добродушные лошадки резво побежали, пофыркивая и позванивая мелодичным колокольчиком, выговаривавшим «динь-линь, ди-линь, ди-линь». Мы ехали по широкой лесной дороге, по сторонам которой стояли тесной толпой высокие стройные ели. Солнце только что зашло. Сумерки торопливо сбегали на землю, сгущаясь в лесу и наполняя его таинственной темнотой. В воздухе, еще не успевшем остыть от дневной теплоты, пахло смолой. Изредка тишину прерывали раздававшиеся со стороны станции пыхтения и сопения паровозов и свистки, откликавшиеся продолжительным эхом.

Ах, в этот момент так хорошо, так легко и так вольно дышалось! Казалось, я забыл, куда и зачем еду… Война?! Но так тихо, так мирно и прекрасно было все вокруг! Нет, тогда я еще не понимал, не сознавал всего ужаса, который выражался одним только словом «война», либо она пока не вылилась для меня ни во что реальное…

Уже совсем стемнело, когда я подъехал к огромному барскому дому с усадьбой. В нем поместились офицеры нашего батальона. Так как все комнаты оказались занятыми, то я решил переночевать на чердаке, не уступавшем, впрочем, по чистоте любой комнате, и приказал стоявшему вблизи и отдавшему мне честь солдатику снести туда мои вещи. Спать еще не хотелось, поэтому я вышел в сад немного погулять и отдаться на время самому себе. Был уже поздний час вечера, и потому никто не нарушал моего уединения. Дом, погруженный в глубокое молчание, казался еще более мрачным благодаря закрытым ставням, сквозь щели которых в некоторых окнах пробивались узенькие полоски света. Едва я отворил калитку сада, как мне в лицо пахнуло сильным до приторности ароматом цветов. Передо мной раскинулся пышный цветник, состоявший преимущественно из белых флоксов. Вокруг стояла та напряженная, полная таинственности тишина, когда слышишь шелест упавшего листа, случайный треск ветки, чей-нибудь шорох, биение собственного сердца и далекий-далекий лай собак. Опьяненный чудным запахом цветов и возбужденный теплой волшебной ночью, я ходил медленными шагами взад и вперед между клумбами и старался думать… но мыслей не было, было только чувство. Я чувствовал, что мне хорошо, я не понимал, что именно хорошо, все хорошо: и эта прекрасная, царственная ночь, и этот напоенный ароматами воздух, и эти белые благоухающие цветы, вытянувшие свои головки, словно для поцелуя, к беспредельному, усыпанному, как блестками, яркими звездами небу, и этот молчаливый темный дом… Все! И война?.. Но я не нашел ответа в своей душе. В задумчивости я иногда останавливался перед какой-нибудь клумбой и любовно глядел на красивые, неподвижные цветы. Я смотрел на окружавший меня мир, но странно, смотрел на него уже не так беззаботно и радостно, как раньше. В этом уединении с природой я молча и почти бессознательно посылал ей как бы прощальный привет; ведь впереди был непроницаемый мрак неизвестности…

На следующий день рано утром наш полк начал собираться в поход. Впервые я увидел свою роту и свой третий взвод, куда я был назначен. С шуточками и веселым смехом, покуривая махорку и пристраивая на себе неуклюжие вещевые мешки, солдаты выходили из-за деревьев сада, где они ночевали, и строились во дворе помещичьего дома. Мне было приятно смотреть на мужественные уютные лица солдат и сознавать, что с этими простодушными и добрыми людьми я пойду в смертный бой. Они, в свою очередь, дружелюбно на меня поглядывали, готовые, казалось, исполнить каждое мое слово. Когда рота построилась, из дома вышел ротный командир. Я скомандовал:

– Смирно!

– Здорово, братцы, вторая рота! – весело воскликнул он.

В ответ послышалось радостное:

– Здравия желаем, ваше благородие!

– У вас, кажется, еще нет денщика? – обратился ко мне поручик Пенько. – Ага, ну, сейчас… Тумаков! (Это был мой взводный унтер-офицер.) Дай-ка вот их благородию хорошего и надежного человека.

– Франц Романовский! Выходи! – вызвал тот.

Ко мне подошел совсем еще молодой на вид, безусый, с длинным носом солдатик действительной службы, как я узнал потом, литовец. По лицу и по манерам сразу можно было заключить, что он был тихий и скромный человек, поэтому я охотно согласился взять его к себе в денщики и приказал ему идти к моим вещам. В это время вынесли знамя. Поручик Пенько скомандовал:

– Смирно! Под знамя слушай, накраул!

Оркестр заиграл встречный марш. Радостно забилось мое сердце и гордостью наполнилась душа при виде этой полковой святыни, завернутой в чехол защитного цвета и украшенной наверху Георгиевским крестом, символом былой славы и доблести нашего старого полка. Вскоре под звуки музыки полк потянулся по пыльной дороге вдоль деревни, провожаемый любопытными взглядами и пожеланиями жителей, высыпавших из своих хат. Ребятишки пестрой гурьбой бежали за оркестром, мужики и парни с достоинством поглядывали на проходивших солдат, и только бабы, подперев подбородок рукою, с грустью и со слезами на глазах смотрели на эти серые, однообразные ряды людей. Их материнские сердца обливались кровью при мысли, что вот и их сыновей возьмут в солдаты, а может быть, уже и взяли, и они будут также идти неведомо куда и вернутся ли назад… Но слезы баб вызывали у солдат только смех и веселые шуточки.

– Ну чего, родимая, плачешь? Аль глаза на мокром месте?! – кто-то задорно крикнул из нашей роты.

Послышался легкий смешок.

– Да что ж ей окромя и делать-то, как не плакать, в аккурат дело бабье! – отозвался другой.

Утро было прекрасное. Солнце только что вставало, купая в своих золотых лучах влажные от росы поля, на которых желтела уже созревшая рожь? Я шел с большим удовольствием. После тяжелого училищного мешка, скатки и винтовки идти теперь при одной только шашке было легко и свободно. В тот же день я промок до ниточки, так как оставил свой дождевой плащ у Франца. Но это обстоятельство нисколько меня не смутило. «Ничего, – утешал я самого себя, бодро шагая под проливным дождем, – лишний раз выкупался; на то и война: тут и помокнешь, и поголодаешь… Все надо испытать».

Поход был очень трудный. Иногда в день делали 30–35 верст. К концу дня солдаты обыкновенно еле волочили ноги, и немудрено, ведь им приходилось тащить на себе амуницию и снаряжение, которые, вероятно, весили пуда два, если не больше. Однажды переход выдался особенно тяжелый. Выступили в пять часов утра, шли целый день. Уже начало смеркаться, а оставалось пройти несколько верст. Полк остановился на короткий привал. Я в изнеможении опустился на землю. Я чувствовал страшную усталость и, кажется, полжизни отдал бы за то только, чтобы отдохнуть и не идти дальше. Во всем моем теле разлилась сладкая истома. Но едва я полузакрыл глаза, как послышались голоса:

– Пошли! Вперед!

Я тотчас же вскочил на ноги, стряхнул с себя минутную слабость и принялся подбадривать и подгонять солдат. Измученные, потные, нагруженные как вьючные животные, люди с трудом поднимались с земли и, шатаясь, плелись вперед.

– А что, ваше благородие, далече нам еще осталось идти? – спросил меня шедший рядом со мной запасный с широкой окладистой русой бородой, с длинными обвисшими усами, серыми узенькими глазками и вздернутым немного кверху мясистым носом.

При этом вопросе в мою сторону с любопытством обернули головы все находившиеся поблизости солдаты. Когда я сказал, что до деревни, где мы должны были расположиться на ночевку, осталось еще верст шесть, многие даже вздохнули.

– Очень тяжело, ваше благородие, – продолжал тот же солдатик. – Так-то оно ничего, можно и зайти, только вот не обедамши того… трудно.

Я промолчал. Действительно, люди целый день ничего не ели, так как командир полка приказал приготовить им горячую пишу по приходе на место ночлега. Мне сделалось стыдно за наше нерадивое начальство и бесконечно жаль этих простых, терпеливых тружеников – русских солдат, привыкших молча и безропотно переносить все, что бы ни выпало на их тяжелую долю. Я искоса поглядел на колыхавшуюся около меня зеленоватую живую массу солдат, среди которых, несмотря на голод и усталость, раздавались иногда веселые восклицания и смех, и подумалось мне, как велика, как могуча должна быть сила, сколотившая в одно нераздельное целое множество самых разнообразных и чуждых друг другу людей и двигавшая их туда, где широкими потоками будет литься человеческая кровь и где смерть соберет богатую жатву… Но вспыхнувшая как далекая зарница мысль быстро погасла. В то время подобные вопросы меня не волновали, я весь отдался настоящему, а настоящее было именно такое, о каком я мечтал со школьной скамьи. Все, что раньше я мог только себе вообразить путем прочитанных книг и собственной фантазии, я начинал испытывать в действительности. Осуществлялась моя сокровенная и заветная мечта – война. Самый поход хотя пока и ничем почти не отличался от обыкновенных мирных маневров, но сознание того, что это военный поход и что скоро издали донесется настоящая орудийная канонада, придавало ему совсем другой характер.

2 августа под вечер мы пришли в деревню Ракитовку. Усталый и запыленный, я опустился на скамейку около чистенькой хаты с белыми стенами, которую квартирьеры отвели для офицеров нашей роты. Я сидел и с наслаждением созерцал скромную, но милую сельскую картину. Вокруг меня раскинулся маленький фруктовый садик, огороженный плетнем; под низкими окошечками хаты пестрели красные цветы; по широкой улице, покрытой местами зеленой травкой, разгуливали полуобщипанные гуси; где-то кудахтала испуганная курица; вот из соседнего дома быстрой легкой походкой вышла по воду баба с коромыслом и двумя болтавшимися на нем пустыми деревянными ведрами; солдаты с довольными, серыми от пыли лицами сновали в разные стороны. И над всей этой мирной картиной сияло всегда прекрасное заходящее солнце, рассыпая повсюду свои тончайшие нити…

Василий развязал мои вещи и дал мне умыться. После этого я с необыкновенным аппетитом принялся за кислое молоко, которое баба-хозяйка дала, принесла прямо из погреба. «Совсем как на даче», – подумал я. За это время я успел ближе познакомиться с офицерами нашей роты. Часто после обеда мы забирались на свои походные постели и начинали беседовать и нередко даже спорить. Мой ротный командир поручик Пенько оказался человеком довольно заурядным. Правда, как офицер он был прекрасный, но в то же время на нем лежала та печать пошлости, которая присуща подавляющему большинству людей. Весь его идеал, казалось, можно было выразить тремя словами: обладание хорошенькой женщиной. К религии он относился равнодушно и даже пренебрежительно. Все, что касалось нравственности, вызывало в нем насмешку и иронию. Он не был женат и на семью смотрел с отрицательной точки зрения, видя в семейном очаге стеснение своей свободы. Пить не особенно любил, но в карты грешным делом поигрывал. Характер имел он вспыльчивый и неровный. Но при всех этих недостатках было что-то в его личности симпатичное, какая-то подкупающая простота и честность, за которую офицеры в полку его любили и уважали. Другой сослуживец нашей роты был прапорщик запаса Ракитин с подстриженными усами и довольно тонкими правильными чертами лица. Говорил он, немного шепелявя. Как офицер он производил неважное впечатление, и впоследствии его не очень хвалили. Судя по разговорам, он казался весьма неглупым человеком. Был женат и имел двоих детей. Ничего особенно дурного я в нем не замечал, но вообще он мне не нравился. Однажды он нам откровенно признался, что любил посещать вместе с женой петроградские кафе-шантаны. Я с удивлением заметил ему, как можно с женой бывать в таких местах, где фигурирует тот же разврат, только в иной, более утонченной и красивой форме? Но прапорщик Ракитин столь горячо и столь убежденно доказывал мне, что он находит это вполне естественным и нормальным, что я и не пытался его разубеждать.

С первого же дня выступления в поход мне пришлось сожалеть о том, что я не захватил с собой из дома ни конфет, ни варенья и ничего съедобного. Уезжая на войну, я почему-то воображал, что придется питаться в большинстве случаев сухарями или солдатской пищей и вообще чем попало. Каково же было мое удивление, когда во время остановки в одной деревне поручик Пенько угостил нас хорошим шоколадом, печеньем, вином и т. п. Тогда еще я был любитель всяких сладостей, поэтому при первом же удобном случае решил накупить их побольше. Так как в деревне Ракитовке мы предполагали простоять еще несколько дней, то я, испросив разрешение у командира полка, поехал на крестьянской телеге в местечко Янполь. Ехали проселочной дорогой. Вокруг желтели сжатые поля, на которых щедрой рукой природы были раскиданы копны хлеба. На мгновение я почувствовал себя не офицером великой русской армии, раскрывшей свои могучие крылья навстречу дерзкому врагу, а тем спокойным, любящим природу человеком, каким я был еще так недавно, живя в деревне. Но оклик: «Стой! Кто едет?» – сразу вернул меня к действительности. У дороги в нескольких десятках шагов впереди стоял солдат, едва различимый среди зеленых кустов благодаря своей защитной одежде. Вся его фигура и лицо выражали сознание собственного достоинства и силы. Убедившись в том, что я офицер, он молча указал рукой на дорогу и стал смирно. По приезде в местечко Янполь я начал делать различные закупки, кстати сказать, денег в то время у меня было порядочно. Когда я вошел в аптекарский магазин, ко мне приблизился, звеня шпорами, с весьма объемистой фигурой кавалерийский офицер.

– Здравствуйте, здравствуйте! Вы ведь семнадцатого полка? – начал он, крепко пожимая мою руку и улыбаясь во весь рот. – Ну что ж, скоро пехота придет к нам на помощь? Ведь наши драгуны о-го-го как далеко отсюда! И здорово работают! На голову разбили австрийскую дивизию, честное слово! Д-да, слава богу, прогнали швабов далеко. Нет, батеньки мои, куда там австрийской коннице тягаться с нашей!..

При этих словах мое сердце радостно забилось от счастья, гордости и упоения первой победой.

В течение почти двухнедельного стояния в Ракитовке я успел приглядеться также к офицерам нашего полка. Всех их можно было, собственно говоря, разделить на три группы. К первой относились старые кадровые офицеры, ко второй – молодые, вновь выпущенные подпоручики, «фендрики», как нас называли в полку, и, наконец, последнюю составляли прапорщики запаса. Из старых офицеров мне нравился командир нашего батальона подполковник Бубнов. Он отличался большой строгостью, немилосердно бил солдат, но, несмотря на это, последние его любили. Мы, «фендрики», дали ему весьма удачное прозвище «волк». Действительно, все: и лицо, и волосы, и глаза, были у него серые. Когда он смеялся, большие белые зубы оскаливались, как клыки рычащего волка. В его холодном проницательном взгляде и в спокойных самоуверенных движениях была видна железная воля, перед которой, казалось, нет преград.

Как человек очень религиозный я, естественно, интересовался личностью нашего полкового священника. При беглом взгляде на него он производил приятное впечатление. Высокого роста, худощавый, с длинной седой бородой, с толстой палкой в руках наподобие посоха он напоминал собой какого-нибудь благообразного и благочестивого старца. Так и казалось, что у этого человека, одной ногой стоящего в гробу, не может быть иных мыслей, кроме мысли о Боге, о вечной жизни, и что земные интересы для него не существуют. «Вот истинный духовный отец, – всякий раз думал я, когда видел его сухощавую, высокую фигуру. – Вот неподкупный врачеватель христианских душ, и, вероятно, немало умирающих на поле брани героев нашего полка найдут свое последнее успокоение на его старческой груди…»

Однажды, незадолго до выступления из деревни Ракитовки, к нам в хату с взволнованным лицом пришел поручик Пенько и начал ругаться:

– Вот, черт возьми, отбирают роту, и главное кто! Офицер, который давным-давно был командирован из нашего полка в Главный штаб, некто Василевич. Ну, ни черта! После первого же боя, если не убьют, приму какую-нибудь другую роту, ведь кто-нибудь из ротных командиров непременно убудет…

Мы искренно сочувствовали поручику Пенько. Хотя особенно дружеских чувств мы друг к другу и не питали, но во всяком случае мы сжились вместе, привыкли поручика Пенько считать своим начальником и начальником хорошим, так что появление нового лица нарушало нашу гармонию. На следующий день вечером к нам пришел и сам штабс-капитан Василевич. Это был красивый брюнет с черными хитрыми глазами. В его лице и улыбке проглядывало что-то демоническое. От всей его личности веяло холодом и неприветливостью. Можно было безошибочно определить лозунг этого человека: сделать себе блестящую карьеру во что бы то ни стало. По-видимому, он никому из нас не понравился, так как разговор не клеился, а поручик Пенько довольно прозрачно ему намекнул, что неудобно, мол, отбирать роту у того, кому она по праву принадлежит. На это штабс-капитан Василевич только иронически улыбнулся. Заметив нерасположение к себе, наш новый ротный командир с напускной вежливостью пожелал нам спокойной ночи и удалился. В течение всей стоянки в деревне Ракитовке мы каждый день ходили за четыре версты рыть окопы, несколько раз производили боевую стрельбу, занимались тактическими учениями, одним словом, как будто никакой войны и не было. Но несмотря на это, всем нам надоело мирное сидение, кроме того, в то время в нас кипел такой стремительный и неудержимый порыв вперед, такая жажда изведать то страшное непостижимое, которое заключалось в слове «война», что мы тосковали, думая лишь о том, как бы скорее встретиться с врагом.

Наконец, давно желанный день наступил. В 5 часов утра нас разбудил вестовой с приказанием собираться в поход. Я оделся и вышел на двор. Было холодно и неприглядно вокруг. Серые тучи беспросветной пеленой заволокли небо; моросил мелкий дождик. Благодаря отсутствию ветра листья на деревьях, трава и растения на огородах словно застыли в унылой неподвижности, отливая влажной, свежей зеленью. Хотя картина была далеко не из таких, которые могли бы вызвать какое-либо радостное чувство, а все же даже полторы недели пребывания в этой серой деревеньке сроднили меня с ней, и мне сделалось ее жаль. Я сознавал, что здесь, в таком невзрачном месте, я оставлял кусочек своей жизни, а ведь все то, с чем так или иначе связана наша жизнь, уже дорого, близко для нас, особенно же это заметно на войне. Между тем солдаты приготовлялись к походу. Всюду мелькали их фигуры с заспанными, землистого цвета лицами. Кто винтовку протирал, кто шинель раскатывал, кто бежал в одной сорочке с котелком в руке за водой, кто старательно раздувал в костре огонь, чтобы попить перед выступлением чайку. В 6 часов наша рота построилась и вслед за другими потянулась по размякшей от дождя дороге к сборному пункту. Когда весь полк выстроился, командир полка скомандовал «Смирно!» и прочел следующий приказ: «Сего числа, уповая на милость Божию, приказываю вверенной мне армии перейти в спокойное, но решительное наступление. Генерал от инфантерии Рузский». Командир полка поздравил полк с переходом в наступление и пожелал успеха в предстоящих боях с врагом. Затем был отслужен молебен о даровании русскому оружию победы, и полк, ощетинившись тысячами штыков, под звуки бодрого марша двинулся в ту сторону, где ожидали его страдания, подвиги и слава…

Мы шли, но нам не говорили куда; мы знали только одно, что идем к австрийской границе. Дождь перестал. Временами из-за туч ласково выглядывало солнце, бросая на сырые поля сноп ярких лучей. То там, то сям виднелись пестрые группы работавших мужиков и баб. Я шел, не чувствуя ни малейшей усталости, и полной грудью вдыхал в себя свежий воздух полей. О войне я не думал, мои мысли перенеслись в далекое прошлое, столь тесно связанное с теми местами, которые мы проходили.

На второй день после выступления из деревни Ракитовки часов в 5 вечера мы приближались к местечку Вишневец. Еще издали мы увидели какие-то большие здания вроде замков, высившиеся наподобие островов среди моря зелени садов. Особенно резко выделялся своей белизной старинный замок князей Вишневецких. Наш полк расположился по квартирам в деревне, находившейся в двух верстах от местечка Вишневец. Мы, то есть офицеры 2-й роты, остановились в чистенькой и уютной хате. Хозяйка, бойкая, уже немолодая баба зажарила нам цыплят, и мы, на славу поужинав, завалились спать и тотчас заснули крепким здоровым сном. Утром следующего дня было приказано побеседовать с нижними чинами о причинах, вызвавших войну, и о наших противниках. В этот день ожидалось солнечное затмение, солдаты моего взвода собрались под деревом во дворе дома, где я помещался. У многих в руках были закоптелые стекла. Я начал довольно подробно им объяснять, из-за чего вспыхнула война с Германией и Австрией, указал в доступной форме на то влияние, каким пользовались немцы у нас в России, на стремление немецкой нации подчинить себе мелкие народы и т. п. Слова мои были исполнены жара и негодования молодого возмущенного сердца. Солдаты уставили на меня свои широкие, усатые и грубые лица и слушали с доверчивым вниманием, затаив дыхание. А между тем на голубом лазурном небе, как бы подтверждая нарисованную мною картину чудовищной войны, совершалось замечательное и редкое явление природы – полное затмение солнца.

– Смотрите, братцы, вот знамение небесное! – вырвалось у меня.

Я перестал говорить, и все с каким-то тревожным любопытством начали смотреть вверх. Медленно, но вполне отчетливо яркий солнечный диск закрывался каким-то другим, совершенно темным телом. Первое время казалось, что кусочек солнца оторван, потом оно приняло форму месячного рога, который с каждой минутой делался все уже и уже. Дневной свет как-то потускнел. Наконец, когда от солнца осталась только узенькая блестящая полоска, на землю словно спустились вечерние сумерки. На потемневшем, сделавшемся зеленоватым небе замерцали бледные звезды. Животные явно начали волноваться; куры закудахтали и стали забираться на жерди, на которых они обыкновенно проводили ночь; какая-то глупая собака завыла…

Мне кажется, что не только животные инстинктивно чувствовали страх перед этим могущественным явлением природы, но и люди не могли вполне равнодушно отнестись к нему. Конечно, всякий, даже простой мужик, знает причину затмения, но все-таки когда светлый радостный день вдруг быстро сменяется какими-то неестественными сумерками, когда вместо ослепительно-яркого солнца вы видите лишь одно темное пятно, вашу душу наполняет жуткое чувство, какой-то суеверный страх. Вы наблюдаете один из бесчисленнейших законов Вселенной, тех законов, которые постигнуть вполне вы не можете, которые управляются чьей-то могущественной, высшей волей и которые тем самым указывают на всю вашу ничтожность… Народная мудрость, отражающая в себе, как в зеркале, истинные мысли и чувства большинства людей, недаром приписывает таким явлениям особое значение; она, эта мудрость, называет их знамением небесным, которое предвещает роду человеческому грядущие бедствия, как то: войны, голод, болезни и т. п. Эти знамения есть видимые проявления совершающейся воли Того, Кто управляет Вселенной… А разве светлый лучезарный и радостный лик солнца, закрывающийся темной массой, погружающей землю во мрак, разве он не подобен человеческому лицу, облеченному в траур по случаю какого-нибудь большого горя? И разве в этом мы не можем видеть также выражение величайшей скорби Творца, скорби о зле, царящем с самого сотворения мира на нашей грешной планете?.. Кажется, нет ни одного бедствия в истории хотя бы России, как, например, кампания 1812 года, Русско-японская война, моровая язва и много других, которые не сопровождались бы каким-нибудь небесным знамением. У меня на памяти такой замечательный случай. В ночь под Новый 1914 год моя мама, некоторые родственники и знакомые возвращались из церкви. Вдруг мама громко воскликнула:

– Господа! Смотрите, на небе крест!

Действительно, на западной стороне совершенно чистого звездного неба стоял огромный, правильной формы крест бледно-желтого цвета, каким обыкновенно окрашено зарево пожара. Все ясно видели крест, который потом постепенно растаял, и один наш знакомый офицер еще при этом сказал:

– Ну, помяните мое слово, будет война…

И точно, он не ошибся.

Когда кончилось затмение и яркое солнце, будто вырвавшись на свободу из пасти страшного, темного чудовища, снова засияло в лазурном небе, я отправился верхом на осмотр замка князя Вишневецкого. Расположенный на высоком, крутом берегу довольно широкой реки, этот замок красовался своим белым корпусом с многочисленными окнами среди зелени парка и прилегающих по сторонам серых и невзрачных домишек местечка. Я въехал через узорчатые железные ворота в просторный двор с красивым цветником посредине. Множество лошадей и повозок свидетельствовало о том, что в замке расположен какой-то штаб. Замок имел форму полумесяца и отнюдь не походил на те старинные сооружения с башнями, зубчатыми стенами и глубокими рвами, о которых у нас сложилось определенное представление, а напротив, по своему виду он, скорее, напоминал собой какое-нибудь казенное современное учреждение вроде института или гимназии. Но таким казался замок с внешней стороны. Совсем другое впечатление он на меня произвел, когда я вошел через красивый подъезд с массивными дубовыми дверьми, украшенными тонкой резьбой, вовнутрь его. Передо мной была большая и высокая комната – передняя. Уже здесь на меня пахнуло глубокой стариной. Прямо на стене висел огромный золоченый герб князей Вишневецких. По сторонам стояли грозные, неподвижные железные фигуры древних польских рыцарей в полных доспехах, готовые, казалось, броситься на всякого по первому знаку своего властелина. Наверх вела покрытая дорогим ковром широкая лестница с чугунными узорчатыми перилами. Хотя самого князя и его семьи не было в замке, но камердинеры в золоченых ливреях сновали взад и вперед. Я попросил одного из них показать мне покои замка. Мы начали с нижнего этажа. Первая комната была оружейная. Здесь по стенам в большом количестве висело старинное оружие самых разнообразных видов: пистолеты с длинными дулами и дорогими рукоятками, различные ружья, гетманские булавы, огромные щиты и мечи. Я смотрел на эти примитивные средства войны и думал, как мы далеко ушли от наших предков, но в то же время мне приходила в голову мысль, какими здоровыми и сильными людьми они, вероятно, были, если могли сражаться при помощи таких тяжелых мечей и щитов, которые не всякий из нас теперь легко поднимет.

Ряд следующих комнат представлял собой нечто вроде картинной галереи. Здесь кроме портретов членов княжеской фамилии были также прекрасные картины известных старинных мастеров. Затем мы прошли в гостиные, которые поразили меня своей царской роскошью. Несмотря на то что большинство дорогих вещей было увезено из замка, все-таки даже и оставшееся говорило о большом богатстве князей Вишневецких. Главное украшение этих комнат составляла старинная мебель из резного дерева, обитая тонким шелком. Изящные обои гармонировали с тоном мебели, и в зависимости от ее цвета комната носила название голубой гостиной или розовой гостиной. Между прочим, камердинер указал мне на одно особенно красивое кресло с золоченой спинкой и ручками, обтянутое светло-голубым бархатом. По словам камердинера, на этом кресле любила отдыхать Марина Мнишек. Я с любопытством посмотрел на кресло, и мне в голову пришла ребяческая шутливая мысль посидеть на этом историческом кресле, чтобы впоследствии я мог бы кому-нибудь с гордостью сказать, что вот, мол, я сидел не где-нибудь, а на кресле, на котором сиживала сама Марина Мнишек. Обойдя все комнаты, я отпустил камердинера, щедро его наградив, и вышел на просторный балкон. Последний был сделан из белого камня, потемневшего от времени. По углам и посредине перил стояли высеченные из того же камня вазы с покоившимися на них шарами. Впереди открывался один из тех чудных видов, которые невольно приковывают к себе ваш взор. Внизу, у подошвы горы, покрытой густыми зелеными деревьями, на которой высился замок, искрилась голубая лента реки. Узкой темной полоской перехватывал ее берег мост, и по нему взад и вперед ползли как муравьи черные точки – люди. Дальше живописно раскинулось местечко с ближайшими селениями, а еще дальше, купаясь в лучах предвечернего солнца, желтели поля, окаймленные синеватыми, сливающимися с горизонтом лесами.

Я облокотился о перила балкона и задумчиво смотрел неподвижным взглядом вперед, на эту прекрасную картину, и мысли мои невольно перенеслись в седую старину Быть может, думал я, когда-нибудь давно-давно стояли вот здесь, на этом самом месте, в тихую лунную ночь Лжедмитрий и Марина Мнишек и, прижавшись друг к другу, упоенные счастьем любви, смотрели в молчаливую, бледную даль и на спокойную, отражавшую в себе блеск луны реку, над которой стлался легкой белой вуалью туман… Вероятно, в тот миг жизнь для них казалась столь прекрасной, столь заманчивой! Не было прошедшего, не было будущего, было только настоящее, томительное и сладостное… Но что теперь? Тот же замок и балкон, та же река, та же даль… Все то же, как и было несколько веков тому назад, но нет уже тех лиц, которые здесь жили, страдали, наслаждались… Их нет давно, они потонули в бездне времени и лишь бессмертная, неувядаемая красота природы осталась такой же, как и прежде.

Я вышел в парк, в тот парк, где Лжедмитрий клялся в любви Марине Мнишек. Парк оказался немного запущенным, кое-где еще сохранились старинные статуи. Мои мысли, перенесшиеся было к далекому прошлому, сразу вернулись к действительности, когда я увидел расположившийся в парке обоз. Мне сделалось неприятно, и я, отыскав свою лошадь, хотел отправиться на почту, чтобы сдать деньги, но в это время мое внимание привлекла группа людей, толпившихся около повозки. За людскими головами я не мог разобрать, что находилось в повозке, но, вероятно, что-нибудь очень интересное, так как каждый старался протиснуться ближе и раздавались какие-то одобрительные возгласы. Я подошел к ближайшему мужику и спросил, в чем дело.

– Пленные австрияки, – проговорил он, почтительно снимая шапку.

При этих словах у меня что-то дрогнуло внутри. До сих пор я только знал, что вспыхнула война, что через несколько дней начнутся бои, но пока все это ничем не выражалось реальным и потому почти не волновало меня. Но вот неоспоримый предвестник войны – пленные, настоящие пленные! Мне казалось, что они были подобны первым каплям дождя перед грозой, когда ветер нагоняет передние клочки туч, а там дальше небо заволакивается свинцовым покрывалом, и слышатся уже недалекие удары грома… Едва я выразил желание посмотреть пленных, как толпа тотчас расступилась, я подошел к повозке и увидел их. Как ни странно, но должен признаться, что я испытал какое-то особенное, непонятное чувство, нечто вроде разочарования, смешанного с брезгливостью, подобной той, которая возникает в нас, когда мы видим человека, раздавленного поездом. На телеге сидели два австрийца в красных штанах и в нижних белых, но грязных рубахах с расстегнутыми воротниками. Один из них был без шапки, с перевязанной платком головой, который почти весь промок в крови; на растрепанных усах и на бледном усталом лице тоже виднелась запекшаяся кровь. Маленькие, ввалившиеся глаза горели лихорадочным огнем и говорили о сильных физических страданиях. У другого была ранена левая рука, подвязанная какой-то белой тряпкой, сквозь которую просачивалась свежая кровь. Правой рукой он изредка подносил ко рту кусок черного хлеба. Окружавшие смотрели на австрийцев как на каких-нибудь редких зверей, с любопытством, однако и с сочувствием к их страданиям. Но, вероятно, чувство некоторого разочарования в тот момент испытывали все присутствовавшие, потому что один мужик даже не выдержал и крикнул:

– О-то такие пленные?!

– A-то як же ты думал? Може, будут с двума головамы, чи с хвостами?! – кто-то иронически ответил из толпы.

Послышался легкий смешок. А я, конечно, не представлял себе пленных какими-то особенными существами, как правильно выразился мужик, с двумя головами и хвостами, но когда я увидел перед собой таких же точно людей, как и я сам, но только несчастных, слабых и истекающих кровью, признаюсь, меня в тот момент покоробило, и не злобу, а, скорее, сострадание я почувствовал к этим людям, пленным, которые считались моими врагами. И я думаю, что если бы вместо них я увидел настоящее чудовище о двенадцати головах с изрубленным телом, трепещущим в предсмертных судорогах, то я, да, пожалуй, и все окружающие были бы больше удовлетворены. Впервые перед моими глазами предстала человеческая кровь, пролитая на войне, и на мгновение мой ум озарило смутное сознание всего ужаса войны, который создали сами себе люди…

Я разговорился с пленными. Оказалось, что они поляки и умеют немного говорить по-русски. Тот, у которого была ранена голова, рассказывал, что его ударил шашкой немецкий офицер, предполагавший, будто он намеревался сдаться русским казакам, налетевшим в это время как вихрь на австрийский разъезд. Другой раненый на мой вопрос, почему он, славянин, воюет с русскими, не лучше ли было бы сдаться в плен, ответил с достоинством, что, как я присягал своему королю, так и он клялся на верность Францу Иосифу, поэтому, мол, и сдаваться добровольно в плен нехорошо. Я похлопал его по плечу в знак одобрения и отправился к лошади.

Из замка я поехал на почту, чтобы послать домой деньги. К моменту моего приезда настроение у чиновников было тревожное. По секрету они мне передали, будто в 30 верстах от Вишневца австрийцы. Я с некоторой важностью успокоил их, говоря, что здесь много наших войск, следовательно, опасаться нечего. Выйдя из почтово-телеграфной конторы, я заметил на дворе группу казаков, которые о чем-то оживленно беседовали. Из нескольких отрывистых, долетевших до меня слов я понял, что разговор идет о какой-то удачной стычке с австрийцами. В то время всякая мелочь, касавшаяся военных действий наших войск, была для меня интересна, поэтому я подошел к разговаривавшим и с приятным волнением выслушал рассказ о том, как шесть обозных (значит, нестроевых) казаков, завидев 15 австрийских всадников, вскочили на неоседланных лошадей и с гиканьем бросились на врага, несколько человек изрубили, а остальные ускакали. При этих словах я пришел в такой восторг, что невольно воскликнул:

– Вот молодцы, казаки!

Возвращаясь домой, я мысленно восхищался ими. Хотя война еще только началась, но слава о них разнеслась уже по всей России. На маленьких хвостатых лошадках, в черных папахах даже и летом, с длинными пиками в руках, с мужественными, открытыми лицами они, эти казаки, в то время казались мне незаменимыми войсками. В их бесхитростных глазах я словно читал дикий, вольный дух их предков, девиз которых был война. И вот с первых же ее дней я убедился, что казачество осталось таким же воинственным, каким оно считалось и несколько веков тому назад. Чего ж вы хотите! Шесть смельчаков, знавших только свои повозки, завидев вдвое сильнейшего врага, ни на секунду не задумываясь, бросились вперед и разбили его. Разве этот факт не говорит сам за себя!

На следующий день в 8 часов утра полк выступил из местечка Вишневец, двигаясь к границе. Идти было хорошо. Грязь немного подсохла, солнышко ласково грело. Солдаты шли бодро, покуривая махорку и весело болтая.

– Глядите, ребята, австрияка ведут! – крикнул кто-то из роты.

Послышались хихиканья и замечания вроде «Ишь разукрашенный какой, будто петух!» или «Одначе они – эти самые австрияки – махонькие, наш брат куды крупнее»…

Действительно, мимо нас проходил низкого роста австрийский солдат-кавалерист в красных штанах и синего цвета куртке. Голову он сконфуженно опустил вниз и беспрестанно чего-то улыбался. Сзади ехал верхом сопровождавший его казак.

– Мне кажется, Николай Петрович, – обратился я к поручику Пенько, указав рукой на австрийца, – что их кавалерия много проигрывает благодаря такой пестрой форме.

– Да, пожалуй… – проговорил он. – Хотя, знаете, в кавалерии все равно, какая форма, яркая или защитного цвета, так как им приходится большей частью действовать открыто, не применяясь к местности, как мы – пехота, и где там примениться с лошадьми! Да и вообще-то коннице сравнительно мало приходится воевать…

В тот момент я не обратил внимания на последние слова поручика Пенько, но впоследствии я узнал их глубокий смысл.

Пройдя еще несколько верст, мы заметили в отдалении, вправо от нас, что-то золотисто-блестящее, будто какое-то другое солнце грело и сияло с противоположного горизонта. При виде этой сверкавшей точки сердце мое радостно забилось, словно я увидел что-то бесконечно дорогое мне и близкое… Я снял шапку и набожно перекрестился. Это была Почаевская лавра – величайшая святыня не только Волыни, но и всей России. Здесь хранилась чудотворная икона Почаевской Божьей Матери.

Почаевская лавра! Сколько отрадных воспоминаний далекого детства связано у меня с этим святым местом. Сколько человеческих слез, горьких и радостных, оросили каменные плиты Почаева! Сколько молитв горячих, трепещущих слышали его темные, старинные своды, сколько страдальцев и мучеников жизни нашей земной нашли здесь свое утешение.

Все явственнее и явственнее вырисовывались на фоне светло-голубого неба золотые маковки лавры, которая вскоре стала видна как на ладони. Это было поистине прекрасное зрелище. Среди почти равнинной и обнаженной местности природа капризной рукой бросила несколько холмов, и вот на этих-то холмах, покрытых лесом и садами, приютилась Почаевская лавра. Со своими белыми как снег церквями и горящими огнем куполами, со своей уходящей чуть не в облака колокольней святая обитель так, казалось, и манила к себе под тихий священный кров, словно говоря своим мирным лучезарным видом о тех духовных радостях, о счастье, которые вас в ней ожидали…

А там дальше, левее Почаевской лавры, где небо сливалось с землей, темнело какое-то неясное большое сооружение, казавшееся почти точкой. Это – австрийский монастырь Подкамёнт. И странным казалось, и не верилось как-то, что близится конец русской земли и что все вокруг наше, а это темное далекое пятнышко уже не наше, что над ним работали и его создали какие-то другие, чуждые нам люди и что там, где оно темнеет, пролегает таинственная черта, по ту сторону которой лежит земля нашего врага – Австрийской империи.

Почаев оставался все время правее нас.

Понемногу мы начали от него удаляться, но долго еще, обернувшись несколько назад, можно было видеть его золотые, сверкавшие солнцами главы, пока, наконец, наш полк не втянулся в большую деревню Плинки, расположенную от границы всего в нескольких верстах, где мы стали на отдых. Устроив солдат по квартирам и закусив, я попросил разрешения у ротного командира и отправился по случаю субботы в сельскую церковь. После многих трудных дней похода, в ожидании великих и страшных грядущих событий моя душа рвалась к Богу: она искала общения, она хотела слиться с ним воедино. Я шел. Был один из тех дивных деревенских вечеров, которые так отрадно, так безмятежно действуют на душу человека. Солнышко близилось к закату. Нежные, пурпурные, прозрачные облачка повисли в ясном небе. В тихом теплом воздухе звучной волной разливался монотонный благовест; к нему изредка примешивался громкий смех деревенских детишек, игравших на лужайке около маленькой журчащей речонки с высокими зелеными берегами, протекавшей посреди деревни. По дороге, поднимая высоко вверх пыль, с мычанием двигалось стадо коров, которое гнала с выкрикиванием и по-детски ругаясь маленькая босая девочка с хворостиной в руке и с розовым платком на голове. Мужики и бабы, кончив работы на полях, приоделись по-праздничному и вышли из своих хат. Кто в церковь направлялся, кто сел на скамеечку перед домом и, бессмысленно глядя на окружавшее, лузгал семечки. Около некоторых хат стояли небольшие кучки солдат и деревенских девок в пестрых платочках. Слышались веселый смех и говор. Да, так хорошо, так мирно было вокруг!..

Я подходил к церкви. Церковь была каменная и для деревни большая. Она стояла на высоком месте и, озаряемая лучами заходившего солнца, придавала всей этой чудной деревенской идиллии какую-то особенную прелесть, какую-то особенную, своеобразную русскую красоту. Церковь оказалась битком набита не столько сельским людом, сколько солдатами. Я прошел на левый клирос, где встретил нескольких офицеров своего полка. С того момента как я уехал на войну, мне ни разу не представлялся случай побывать в церкви. Хотя в своей жизни я очень любил посещать храм Божий, но, признаюсь, никогда еще я не испытывал в такой степени религиозного подъема, как именно в ту минуту. Горящие свечи, старик-священник в своей сверкающей золотом ризе, святые образа, волны кадильного дыма – все это мне показалось тогда таким прекрасным, чистым и умиротворяющим; каждое слово священника было исполнено для меня сокровенного смысла… Знакомые напевы святых песен звучали в моих ушах сладкой симфонией, глубоко западали в душу, волновали ее и потрясали, вызывая могучий молитвенный порыв. И я молился в тот момент, молился как никогда горячо, убежденно, с искренней несокрушимой верой. Я забыл все окружавшее меня, я видел перед собой только желтые язычки горящих свечей и сквозь кадильный дым различал лик Пресвятой Девы… Моя душа высоко воспарила к небу. Никогда еще я не понимал в такой степени, как ничтожны мы в сравнении с Тем, Кто управляет мирами. Никогда, о, никогда еще я не взывал к небесам с таким глубоким сознательным чувством: «Господи, Господи! Да будет Твоя святая воля!» Впервые я испытывал то счастливое состояние, когда вдруг меркнет образ смерти, когда не только ее не боишься, но даже желаешь ее, но желаешь для того, чтобы поскорее перейти в другую, светлую, вечную жизнь…

И в то время как я возносил к Творцу свои горячие, вдохновенные молитвы, в которых было больше чувства, чем слов, хор запел «Спаси Господи…» Сотни солдатских грудей подхватили, и стены храма были потрясены этой святой песней, где каждая строка говорила вам о наступавших великих страдных днях… Я заразился всеобщим подъемом и тоже запел, и слезы, искренние слезы восторга, потекли у меня из глаз. И в этих слезах была победа над смертью…

Кончилась служба. Солдаты, истово крестясь, стали выходить из церкви; вслед за ними вышел и я. Солнце уже давно зашло. Вечерние сумерки густой пеленой окутали деревню. После духоты в церкви я с особенным наслаждением вдохнул в себя полной грудью свежий воздух. На душе было легко и отрадно, как будто я сбросил с себя какую-то тяжесть, которая меня раньше давила, а на будущее, кровавое и ужасное, я смотрел спокойно, с упованием на милосердие Божие…

Придя домой, я с аппетитом выпил свежего холодного молока, закусывая его ржаным, очень вкусным хлебом, лег, не раздеваясь, на душистое сухое сено, наваленное в сарае, и вскоре заснул крепким, спокойным сном. На следующее утро, едва только занималась заря, Франц уже будил меня. Я вскочил и начал быстро умываться почти ледяной водой. Ротный командир штабс-капитан Василевич уже был одет и наскоро допивал кружку чая.

– Вам, Владимир Степанович, идти за знаменем; поторапливайтесь!.. – проговорил он.

Я нацепил шашку и вышел, пробираясь вдоль забора через грязную улицу, к роте, которая невдалеке стояла серой массой. Утро было холодное. Солнце еще не выходило. Белый туман как пар окутывал деревню, сады, поля и как тяжелое облако лежал в долине речки. В тишине раздавались голоса собиравшихся в поход солдат. Из разных концов деревни доносилось протяжное пение петухов. Где-то близко слышался зудящий скрип колодезного журавля.

Поздоровавшись с людьми, я взял вторую полуроту, отправился с ней к квартире командира полка и, приняв знамя, пошел к сборному пункту полка. Полк уже стоял, готовый к выступлению, и при проносе знамени взял на караул. После этого начальник дивизии, который почему-то все время нервничал и теребил свою красивую вороную лошадь, приказал начать движение. В головную заставу назначили полуроту 3-й роты под начальством подпоручика Новикова, моего товарища по училищу. Это был красивый и высокий офицер, веселый, но в то же время серьезный и развитой. Когда он проходил мимо меня со своей полуротой, мне бросился в глаза его понурый и печальный вид. Голова была опущена, на лице лежало выражение грусти. Он шел медленно, с трудом вытаскивая ноги из липкой грязи. Не знаю, что на него повлияло, усталость ли, холодное и сырое утро или, быть может, смутное предчувствие чего-то недоброго, неизбежного, как тень пало на его молодую, полных благородных порывов, душу…

– Скорее вперед! Офицер, вперед! – послышался грубый окрик начальника дивизии, и я заметил, как сердито, почти злобно он посмотрел на подпоручика Новикова. Мне сделалось жалко товарища, и я содрогнулся при мысли о той страшной, неведомой силе, которая толкает нас на кровавое дело и которая дает право жизни и смерти одних людей над другими…

Вскоре полк вытянулся длинной серой кишкой. Позади двигался обоз. Пройдя лощину, где живописно раскинулась деревушка, приютившая нас на одну только ночь, мы вышли на бугор и нашему взору открылись необъятные, залитые радостным утренним солнцем, желтеющие поля. У всех нас было прекрасное, бодрое настроение.

– Эй, землячок! Скажи, далече тут будет до границы? – спросил кто-то из солдат нашей роты, обращаясь к мужику в белой грубой рубахе, сидевшему на скрипучей телеге и погонявшему пару маленьких, но сытых лошадок.

– Нэдалэко! Билыпэ нэ будэ, як одна верства! – выкрикнул каким-то визгливым голоском мужик и дернул веревочными вожжами. Лошаденки вскинули мордами и побежали рысью.

Наконец, в некотором отдалении мы увидели широкую, малоезженную и окопанную с обеих сторон канавами дорогу, которая в виде темной ленты тянулась влево и вправо и терялась вдали. Это была граница. Сердце мое радостно забилось. Так вот она – эта таинственная черта, разделявшая долгое время два великих государства! Как еще недавно она служила могущественной преградой, перешагнуть которую можно было нередко с опасностью для собственной жизни. Австрийские и русские солдаты днем и ночью ходили и зорко следили за тем, чтобы никто не смел вторгнуться незаконно в пределы чужой земли. Но теперь, когда кровавый ураган войны разорвал оковы закона и втоптал в грязь священные права человечества, когда восторжествовало право сильного, тогда перестала существовать и граница – эмблема условности, и Австрийская империя открыла свои широкие объятия, нахлынувшим, как волны, русским армиям…

Все ближе и ближе к границе подходила наша колонна, впереди которой ехал верхом командир 1-го батальона подполковник Бубнов. Вот уже его лошадь, словно чуя что-то необычайное, зарыла копытами землю и, красиво перегнув шею, вступила на вражескую землю. Подполковник Бубнов снял фуражку и неторопливо осенил себя широким крестным знамением. В этот момент музыканты, став в стороне от дороги, заиграли церемониальный марш. В ту историческую минуту меня охватило необыкновенное, торжественное чувство, в котором было все: и гордость, и какое-то величественное сознание силы и мощи России, и предвидение грядущих побед. Радостная дрожь пробежала по телу, и необычайная энергия наполнила мое существо. Мне бросились в глаза два столба: один – русский в виде колонки и окрашенный в такие цвета, в какие обыкновенно красятся у нас в России верстовые столбы, и другой – австрийский железный, верхняя часть которого с австрийским гербом была сбита и валялась тут же, на земле. Перейдя границу, я перекрестился. Многие солдаты тоже крестились. На их суровых, серьезных лицах была написана молчаливая угроза врагу, дерзнувшему поднять свой меч на святую Русь.

После перехода границы не только мне одному, но, вероятно, и всем казалось немного странным, что австрийская земля почти ничем не отличалась от нашей; такие же поля, такие же деревья, огороды, как будто все должно было быть каким-то другим, особенным.

– Вот она какая Австрия-то! И не подумал бы никогда, коли б границы не прошли, словно Расея! – ни к кому не обращаясь, проговорил какой-то солдат. – А что, брат Ванюха, – продолжал он, обращаясь к своему соседу, – даст бог, по замирении вернемся домой, скажем, что, мол, как есть, в загранице с тобой побывали!

В ответ послышался дружный смех.

– Да, жди… Ишь, про замирение заговорил, не видамши еще войны. Эх, ты!.. – наставительно заявил отделенный, действительной службы солдат с большими красивыми светлыми усами и при этом затянулся крученой папироской.

Но вот мы вошли в австрийскую деревню, и я сразу почувствовал, именно почувствовал, что нахожусь не в России. Хаты с соломенными крышами были без труб. Крестьяне все в чистых белых полотняных одеждах, высоких смазных сапогах и с круглыми соломенными шляпами на голове. Выражение лиц, характерные черты которых составляли длинный, довольно крупный нос и большие, опущенные книзу усы, было не такое добродушное и простое, как у нашего мужика. Мужчины старые и молодые стояли небольшими кучками около халуп (хат) и с любопытством, но без всякого страха смотрели на проходившие мимо них русские войска, и только при виде офицера почтительно снимали шапки. Женщин и детей почти не было, так как они попрятались по домам и робко выглядывали из-за углов и окон. Около колодца некоторые крестьяне стояли и давали воду подходившим солдатам, причем в знак того, что вода не отравлена, предварительно отпивали немного сами. Все крестьяне оказались поляками, многие из них побывали в России и умели говорить по-русски. Судя по радушному приему, оказанному нам, можно было заключить, что они отнеслись к русским благосклонно.

К концу дня мы пришли на отдых в большую, утопавшую в садах деревню. Солнце только что зашло, и приятная вечерняя прохлада сменила дневной жар. В недвижном воздухе пахло дымом. На зеленоватом ясном небе зажглась первая звездочка. Умывшись холодной, чистой водой, я пошел в сад. Как и всегда, меня тянуло к природе, в уединение… Высокие с побеленными стволами деревья, усыпанные многочисленными дозревавшими плодами, приняли меня под свою молчаливую сень. Несколько солдат со смехом и подбадривающей руганью сбивали палками сочные, румяные яблоки, но при моем появлении смутились и с виноватыми лицами разошлись, так как под страхом розог им было запрещено что-либо трогать в неприятельской стране. Я отправился на противоположный конец сада. За садом пролегала бархатисто-зеленая, без единого кустика и пятнышка лощина, а за нею раскинулись, куда только мог хватить глаз, поля. Я прилег на траву под большим грушевым деревом и задумался. На душе было так же хорошо, так же тихо, как и в окружавшей меня природе. Все это: и деревья, и чистое небо с мерцающей звездочкой, и зеленая лужайка, и беспредельная манящая даль, и два деревенских мальчика со звонкими голосами, сбивавшие неподалеку от меня яблоки, – все это так мало, почти даже совсем не походило на войну. Мгновениями мне казалось, что я нахожусь в родной деревушке, где я любил проводить лето. Но вот по дороге, левее лужайки, из-за бугра вышло несколько солдат с ружьями на плечах, вероятно дозор, и я вернулся к действительности. И вдруг с гордостью я вспомнил, что нахожусь во вражьей земле, что здесь я сижу не как мирный гость, но как великодушный победитель и что потому над всем меня окружавшим, даже над жизнью этих милых, невинных ребятишек как будто я имел какое-то неоспоримое право…

Уже совсем стемнело, и на небе мерцали мириады звезд, когда я вернулся в халупу. Чистенькая и аккуратненькая снаружи, халупа оказалась еще лучше внутри. Комната, освещаемая небольшой керосиновой лампой, просторная, но в то же время уютная. Пол деревянный и тщательно вымытый. На стенах, покрашенных голубой известью, висели часы, лубочные картины, а левый угол был весь завешан иконами в красивых рамках. На маленьком круглом, покрытом белой скатертью столике стояло деревянное вырезанное распятие и лежал польский молитвенник. Около стены с двумя окнами, уставленными вазонами с цветами, находился длинный выскобленный стол со скамьей. Немолодая на вид баба с медным крестом на груди, висевшим на красных мелких четках, сидела на широкой деревянной кровати с огромными подушками и высокими спинками, и молча, но вполне дружелюбно смотрела на непрошеных гостей. Денщики устраивали нам постели на соломе в углу под иконами. В это время открылась дверь, и вошел с ружьем в руках солдат, который, обратившись к штабс-капитану Василевичу, проговорил:

– Так что, ваше благородие, нету этого хлопца, должно, убёг.

– Эх, жалко, черт возьми, – пробормотал ротный командир. – Ты, брат, передай подпрапорщику, чтобы дневальные не зевали, а то ведь черт его знает, что за народ, не у себя в России… Ну, ступай!

Солдат неуклюже повернулся и вышел. Я заинтересовался и спросил у штабс-капитана Василевича, в чем было дело. Оказалось, что в халупе, где мы остановились, находился какой-то молодой паренек. Своим подозрительным поведением он обратил на себя внимание всех. К офицерам он не обращался с расспросами, а все больше заговаривал с солдатами. Ротный командир, предполагая, что это какой-нибудь шпион, приказал учредить за ним надзор, но едва только стемнело, как он куда-то скрылся, и нигде не могли его найти.

Никто из офицеров нашей роты не придал этому факту большого значения, но, быть может, впервые за весь поход каждый из нас, ложась спать на мягкую солому, смыкал усталые веки с легкой тревогой на душе.

– А что вы думаете, господа, разве не осмелится эдакий молодец прийти к нам ночью в гости и перерезать всем глотки и, таким образом, сразу, без всякого боя лишить наш полк четырех доблестных офицеров? – проговорил полушутя-полусерьезно штабс-капитан Василевич. И с этими словами положил под подушку заряженный револьвер.

Мы засмеялись каким-то неестественным, деланым смешком и ничего не сказали. Денщики потушили лампу, кое-как примостились в противоположном углу, и через некоторое время в тишине темной комнаты раздавалось только мерное тиканье часов и легкое всхрапывание заснувших усталых людей. Я помолился Богу и лег под шинель, стараясь отогнать от себя черные мысли, навеянные последними словами ротного командира.

Однако вскоре физическое утомление и сильные впечатления дня взяли свое, и я заснул крепким, свинцовым сном. Ночь прошла спокойно. Наутро, едва заблестели первые лучи восходящего солнца, которое как будто улыбалось влажной, ожившей после ночной дремоты земле, наш полк уже вытягивался в походную колонну по узкой дороге, выходившей из деревни. Солдаты отдохнули за ночь, а свежее радостное утро возбуждало в этих молодых, здоровых людях жизненную энергию и создавало бодрое и веселое настроение. Повесив ружья на ремень через плечо, с тяжелыми мешками за спиной и лопатами сбоку, они шли по шесть человек в ряд, смеясь и отпуская всякие шуточки и прибаутки.