banner banner banner
Астра
Астра
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Астра

скачать книгу бесплатно

– Мою.

– Не моешь. Грязная вечно посуда.

– Да как не мою, вон все руки кипятком обожгла.

– А ты, Маринушка, что думаешь о решении брата? – спросил Чашников у вошедшей на кухню дочери.

– Думаю, что после театра военных действий театр ему уже не поможет от отчаяния.

– Но он не участвовал в военных действиях. А ты полагаешь, доченька, что война обеспечивает человеку отчаяние?

– Конечно. Откуда же тогда радость победы? Настоящий праздник всегда обеспечен отчаянием. Только вот праздник проходит, а отчаяние остается.

– Откуда же ты знаешь, доченька? Разве ты уже пережила свой праздник? Как же так случилось? Ты ведь сама и есть праздник.

– А я уже знаю, что после меня остается.

– Что?

– Как что? Отчаяние. – Марина шаловливо и одиноко опустила глаза.

– Как после войны? – усмехнулся в костяшку указательного пальца Рома.

– Как после победы, – смиренно и чуть снисходительно объяснила брату Марина.

Глава третья

I

Степан в подражание отцу слетал в космос.

И мало ему не показалось. Рома рассчитывал сыграть космонавта, надеясь, что в отечественном кинематографе случится эпопея, подобная американским «Звездным войнам». Тогда на судорожные полеты отца и старшего брата он ответит межгалактическими романами с чарующими синекожими инопланетянками и виртуозными поединками с кошмарными космическими чудовищами в окоеме киноэкрана.

Роман жадно пил широкими красивыми ноздрями предветрие перемен. Он жадно и рьяно подражал. Подражал Никите Михалкову, Михаилу Козакову, Евгению Киндинову, больше всего – Владимиру Высоцкому. В Челноках его и прозвали местные приятели – Высоцкий. Но отличала его от кумиров мечта о космосе. Он говорил вкрадчиво и гнетуще, как Михалков, напускал томного апломба, как Козаков и Киндинов, жилы у него на шее набухали, как у Высоцкого. Но втайне он всегда играл космонавта. Выходил на сцену, как в открытый космос, с детским восторгом и животным ужасом.

Режиссер Андрей Гоцун его за то ценил. Вот только режиссеру захотелось выходить в открытый космос вместе с Романом. Гоцуну возмечталось властно, чтобы Роман взял его в открытый космос с собой. Ему захотелось быть вместе с Романом в космосе, как созвездие Близнецов, как звездные братья Поллукс и Кастор, один бессмертный, другой смертный, а кто который – пусть решит жребий.

На гастролях в Ленинграде ночью в гостинице Гоцун пришел в номер к Роме. Сел молча в лунном свете у окна и попросил страстно:

– Возьми меня с собой в открытый космос.

– Да, но как? – затруднился встрепенувшийся под одеялом Рома. – Я сам не космонавт.

– Нет, ты космонавт. Мне виднее, – перебил капризно Гоцун. – Космонавт космонавта видит сразу. Не бойся, не сдерживай себя, ты космонавт. Как и я – космонавт! Мне одному одиноко в космосе. Давай же туда ступим вместе. Станем свободны от земного притяжения. Я – звезда, меня знают в обеих столицах. И тебя я сделаю звездой. Мы будем как созвездие, на которое даже философы смотрят с восторгом.

Профиль режиссера в свете луны истончился. Медленно Гоцун повернулся в фас.

И тут ужас тряхнул Рому. Тот ужас, с которым он падал, теряя оперение, в детских снах. Не думая о пожитках в чемодане (это он-то!), Рома выскочил из гостиничного номера и побежал по ночному Ленинграду. Казалось, не луна, а лицо Гоцуна настигает его в пролетах стройных проспектов. В привокзальном ресторане Рома спешно напился. И, не помня как, отбыл утром в Москву.

* * *

Снежного человека Астра в зловещем предгорье не нашла. Но нашла его в Степе, как он и предлагал. Хотя опять на короткое время. Когда она пряталась от своих мучительных мечтаний о благополучном быте и от тяги к мимолетным впечатлениям в Горбылях, Степа возвращался к ней, влюбленный заново, такой же, как в пору ее бронзового слабоумия. Слабоумие возвращалось – возвращался и Степан. Настигала житейская мудрость, расчет и оглядка – Степа задумчиво исчезал. К сожалению, Астра без Степы впадала в благословенное слабоумие, но, когда он восторженно возвращался, становилась или мещанкой, с которой ему неотступно хотелось завыть, или вещуньей, рядом с которой Степан сам себя ощущал недоразвитым и недостойным Астры человеком.

– Кто же из нас слабоумный? – спрашивал он сестру.

– Оба, – убежденно отвечала Марина. – Двум юродивым вместе жить тяжело, так же тяжело, как обычным людям. Слабоумие тогда теряет смысл, потому что оно не для того дается.

– Для чего оно дается?

– Для величия.

– Кого тогда ждет величие? Слабоумного или его спутника жизни?

– Это как пойдет, – подмечала с небрежным азартом Марина. – Бывает, что слабоумный становится звездой рядом с ушедшим в тень вменяемым человеком. А случается наоборот. Вменяемый становится знаменитостью под чуткого дегенеративного друга.

– Это точно! – ошалело кивал Степан.

II

Марина Чашникова не была так простодушна, как старший брат, и так романтична, как младший. Она пошла на философский факультет. Лучше остальных детей в семье она усвоила мысль, что космос везде. Она сама чувствовала это с младенчества. Она помнила себя на пеленальном столике. Ей было грустно и холодно, она была тогда в космосе. Осталась фотография, свидетельствующая осмысленный взор распеленатого младенца. Космос – везде, в том были убеждены древние. И Марина примкнула к досократикам. Парменид, Гераклит, Эмпидокл, Анаксагор стали для нее родными людьми, братьями ее отца, которого она тоже с детства считала древним греком. Ее не так вдохновляли его фотографии в космическом скафандре, как та, где он в плавках стоит на берегу Волги на руках, стоит так легко и прямо, словно не чувствует земного притяжения.

Так ринулась Марина Чашникова на философский. Но местные философы вызвали скорое отторжение. Она небрежно властвовала над ними, и над студентами, и отчасти над некоторыми профессорами, как не просто красивая девушка, но как недюжинный философ, на личном примере выдвигающий собственную философию бесстрашия. С большим интересом Марина обратилась к другим философам – в античном смысле. Нашла такого кудрявого античного парня спящим на могиле Владимира Соловьева.

Он так невинно тут заснул, так естественно смотрелся среди могильных цветов, что работники музея Новодевичьего монастыря не заметили его. Заснул он днем, Марина нашла его ближе к вечеру. Поначалу она решила, что пьяный кощунственно упал на могилу, растолкала юношу. Тот оказался вовсе не пьяным, а под щекой у него обнаружился библиотечный соловьевский же томик.

– Как вы могли тут заснуть? – спросила Марина.

– Иные заслушиваются по весне соловьями. Я же заслушиваюсь Соловьевым. Я припал к могиле, чтобы лучше его слышать, – вежливо объяснил юноша. – К тому же у меня к нему появились кое-какие вопросы.

– Он ответил вам на них? – опасливо спросила Марина.

– Разумеется, – ответил юноша. – Вам разве он не отвечает?

– Конечно отвечает, – возмутилась Марина. – Но я не ложусь для этого на его могилу.

– У вас, видимо, тоньше, чем у меня, слух, и вы лучше меня образованы, – объяснил юноша.

– А вы что?

– А я так и не закончил девятый класс. Приходится теперь припадать к могилам и к иконам, чтобы расслышать их ответ.

– Не думайте, я в школе тоже училась на двойки, – оправдываясь, уверила Марина. – Или вы приняли меня за отличницу? Плохо же вы разбираетесь в людях! – обличила она по своему обычаю преждевременно.

– В людях… – кратко задумался юноша. – Может быть. Но вас. нет, я не принял за отличницу. Разница между нами в том, что вы получали двойки намеренно, с эдаким дуэльным вызовом. Я же всякий раз удивлялся. Я был уверен, что получу пятерку, а получал двойку. Я так и не понял, за что они там ставят двойки, за что пятерки. Мой школьный друг, наоборот, был совершенно уверен, что получит два балла. Взъерошенный, нелепая улыбка, мешковатая школьная форма. Но он получал пятерки и, даже в таком непривлекательном виде, выигрывал математические олимпиады. В нашей дружбе я был отличником, а он – двоечником. Но на самом деле все обстояло наоборот. Я получал двойку и смотрел на своего друга покровительственно; он же, получив вместо чаемой двойки опять пятерку, не знал, куда деваться, шнырял виноватыми глазами, тискал свою улыбку, как грязный носовой платок… Он отправился в МГУ. А я, отчаявшись разобраться в пятибалльной системе, оставил школу еще в девятом классе.

– Вы – философ. Причем в античном смысле, – поняла Марина.

– Как Платон? – взволнованно поинтересовался юноша.

– Ну что вы! Вы скорее Анаксимен, берете всё из воздуха.

– Я? – изумился юноша.

– Ну не я же!

– А вы что?

– Я Кьеркегор. Но с другим знаком.

– Вот видите. А я в чем-в чем, а в знаках совершенно не разбираюсь. Плюс, минус, а ведь есть еще множество других знаков.

– Есть. Знаки сплошь и рядом, я вам доложу… Только если Кьеркегор провозглашал страх и трепет, то я, наоборот, бесстрашие. В остальном мы с ним практически не отличаемся: тот же мнительный юмор, та же брезгливость.

– А о каком бесстрашии вы толкуете?

– О том самом, – заверила Марина. – Не герой совершает подвиг, а подвиг совершает героя.

– Выходит, я герой?

– Отчего же?

– Я не намеревался засыпать на могиле. Я не намеревался совершать этот скромный подвиг, но он совершил меня.

– Вы опять, как в школе, перепутали знаки. Но не бойтесь, я не поставлю вам двойку.

– А что же тогда поставите, пятерку? – посмотрел моляще юноша.

– Нет… Ох уж эти тщетные надежды на банальное чудо. Четверку с плюсом.

– Опять знак.

– Как тебя зовут, брат-философ?

– Василий.

III

Юля гуляла во дворе со своей четырехлетней дочерью Аллочкой. Муж сидел дома. Девочка мирно копошилась в песочнице. Юлина плоть напевала странный будоражный мотивчик, мотивчик предвкушения. Но сейчас азарт этот Юля сводила к материнскому догляду. Она нежно и радостно наблюдала за дочкой. Аллочка увлеченно копалась вроде бы, но глаза ее, которые она поднимала к матери, оставались пустынными, как дальний угол двора. Мать посматривала то в дальний лиственный, словно подвешенный, угол, то на дочку, словно сноравливая чье-то появление оттуда. И не замедлил этот кто-то явиться из подвешенного кленового угла. Белый воротник поверх рыжего пиджака, червонная хвойная борода, между плотных игл накипает белая смола плоти. Юля сама преступно потупилась, ее глаза занялись огоньком.

– Здравствуй, мой князь! – поприветствовала она навстречу.

– Как ты узнала, что я князь? – замер Степа.

– Как же? Ты ведь сам несчетно рассказывал.

– Неужели я мог доверить тебе эту тайну?

– Мог.

– Как я был до космоса доверчив.

– Да, до космоса ты был доверчив. Но появляется другой вопрос: был ли ты вообще в космосе? Тебе ведь нельзя верить. Вон американцы еще вопрос: побывали по правде-то на Луне. Так и ты.

– Я отказался лететь на Луну, – строго посмотрел Степа.

– Тебе предлагали?

– Да. Американцы и звали. Сказали нашему правительству: не верите, что мы дважды летали, так давайте вашего астронавта, мы в подтверждение возьмем его с собой в третий полет. Выбрали меня.

– Почему тебя? Ты ведь беспартийный.

– Я похож на охотника за головами с Дикого Запада. Рекламный трюк, шоу-бизнес. Прилетаю в Нью-Йорк, чтобы оттуда уже лететь на космодром во Флориде. Но кинозвезды меня прямо из аэропорта сразу к себе – демократия, утечка информации. Я, понятно, не устоял. Жил с одной, потом с другой. Ты их всех знаешь по именам лучше, чем я. Элизабет, Барбара. Совместный полет на Луну сорвался, напряжение международных отношений. Я еле ноги унес от этого голливудского бабья. Всякой прибыльно засветиться с советским космонавтом, гонорары подскакивают тоже астрономически. Деньги одни в головах.

– А здесь ты какими судьбами?

– Я за тобой.

– Прямо из Голливуда?

– Почти. С ними, со звездами Голливуда, я был по долгу космонавта, все равно как постоянно в скафандре. А сейчас я хочу снять скафандр. А снять скафандр я могу только с тобой. Из меня шута хотели враги сделать, хотели уронить в грязь советскую космонавтику. Но не удалось, я вернулся к тебе. Поехали, такси уже ждет за аркой.

– Да, но надо Алку домой отвести.

– Давай отводи, я жду в такси. Только побыстрее, а то я могу сбежать.

– От страха?

– Да, от страха. Мою трусость извиняет то, что я боюсь только тебя.

Юля повела почти насильно дочку к подъезду. Но вспомнила тут, что дома-то муж, а от него, конечно, будет не вырваться. Он способен и из окна следить. Поэтому Юля и к подъезду не подошла.

Она склонилась к дочке:

– Доча, ты у нас большая уже. Вон наш подъезд. Этаж, квартиру свои ты ведь помнишь. Вот ключ, а не получится открыть. Получится, ты же пробовала. Если не получится вдруг, постучи ключом в дверь, и папа мигом откроет. Ему скажи, у меня срочное дело, очень срочное, потом объясню.

Отец выбежал во двор через полчаса, вусмерть бледный. Заметался по двору и в дальнем невесомом углу нашел свою заплаканную девочку. О похождениях жены он в общем знал. Непростительной стала история с дочерью. Когда муж вскоре выяснил, куда уехала Юля, он позвонил Степану, сказал: «Учти, ты написал последнюю свою картину».

IV

Умерла бабушка, мать Мирры Михаловны, ее однокомнатная квартира рядом с Новодевичьим монастырем отошла Марине. Там же поселился Вася Камедьев. После клиники для душевнобольных, куда он попал тоже ни сном ни духом прямо из военкомата, где заговорил о том же Владимире Соловьеве, в коммуналке с родными ему жить изо дня в день сделалось совестно. Ведь он не оправдал родственных надежд. А Марина воодушевленно приняла его за философа. Вася был человеком утонченным, но из довольно простой среды. Для этой среды, что философ, что идиот, разница невелика. Когда говорилось: «Да ты философ!», звучало это всегда насмешливо и иносказательно. Двоечники в школе все были философами, им не оставалось другого выхода в силу их сообразительных способностей. Как идиот, Вася и увлекся философией с ранних лет. «Да ты философ!» – говорили ему, ставя двойку. И он верил. Эта доверчивость привела его к Владимиру Соловьеву. Когда другие носились по двору, читали фантастику или приключенческие книжки, Вася углублялся в философские книги с ятями. С тем другом, конфузливым отличником, в предписанном под снос доме они нашли брошенную библиотеку. В ее книгах слова были не совсем такие, как в учебниках: с ерями, ерами, ятями, фитой. Мальчики представили, что нашли сокровища. В несколько заходов они в школьных ранцах переправили библиотеку к Васе домой в шкаф. Оставалась еще одна полка, но дом как раз снесли. Мальчики и в руинах отыскали несколько чаемых томов. Это оказался именно Владимир Соловьев. В найденной библиотеке были книги по философии, богословию, собственно молитвословы. И если до обретения библиотеки оставалась какие-то надежды на успеваемость Васи, то после надежды рухнули. Вася читал и читал свою библиотеку, каждую книгу по нескольку раз. В книгах этих он усматривал сходство с недействующими московскими храмами: в каждом он чувствовал ту же терпкую сладость, те же ери, еры, яти, ту же фиту.

Рассказал он об обретении Владимира Соловьева психиатру в военкомате, подумал, может быть, тот его поймет. Тот понял по-своему. Но Камедьев был неизлечим. И после лечебницы ему по-прежнему, даже более отчетливо, мерещились яти, титла и фита. У Марины в однушке Вася со своими завихрениями и скромными потребностями пришелся к месту.

* * *

Вопреки своему отторжению легальной и чопорной диалектики Марина влюбилась в своего институтского профессора уже на первом курсе. Удало пикировалась с ним на лекциях.

Профессор этот, Иннокентий Подволин, всякий раз, когда сталкивался со студентами в туалете, радостно и смущенно цитировал Юрия Олешу: «Он поет по утрам в клозете!» Но девочки таких проявлений кумира не знали и влюблялись в него на лекциях безоглядно. Отправляя писать курсовые, Подволин наставлял: «Только, прошу, не пишите на тему „Я и Платон“». Но сам в репутации у студентов стоял между Платоном и Аристотелем; прогуливался с Кантом; завтракал с Гегелем; разжигал ночные костры возле горной пропасти с Ницше; был секундантом Фридриха Энгельса. В действительности же Подволину, как Блоку, был ближе всё тот же уроженец Остоженки Владимир Соловьев.