Марко Вовчок.

Червонный король



скачать книгу бесплатно

– Отпустите меня, сестрица! – просится барышня.

– Нет, – говорит, – учись!

И не отпускает, учит. Та покоряется, глотаючи слезы, а придет в свою горенку, так рыдает, что сердце надрывается. То бросится на колени молиться, то кинется гадать. Не раскинувши гаданья, опять упадет перед образами; не сказавши молитвы, опять за гаданье. Тосковала она, уповала, боялась, ждала… Сердце сжатое из тесноты своей простору искало.

В четверг ввечеру приехала Сергеевна за нею. Праздничная такая вошла.

– В легкий денек приехала за вами!

А барышня ее трепетно встретила и на все слова молчит.

Пятницу переждали: тяжелый день и нехороший; что в пятницу ни начни, во всем будет неудача. Сергеевна все барышню ободряла.

– Чего бояться? – уговаривала. – Вы не бойтесь. И горю, и радости надо прямо в глаза смотреть.

А та ни словечка в ответ. И не гадали даже в тот день.

С вечера в пятницу мы собрались в дорогу. Анна Михайловна ночь целую напролет не сомкнула глаз и одна в своей комнатке пробыла.

Сергеевна хотела к ней, да, подумавши, не пошла. Только к дверям послушать Подходила: что с нею?

Рано, чуть еще брезжится, Анна Михайловна вышла и прямо к сестрице. Сестрица еще сладким сном почивала.

– Что ты, Анночка, будишь меня, – разве уж едешь?

– Сестрица, поедемте вместе!

– Вместе? С ума ты сходишь, Анночка!

– Сестрица! Поедемте!

Сестрица удивлена, на нее глядит.

– Сестрица! Если вы любите… если вам жалко меня…

– Анночка! Опомнись! Все может дело пропасть, если я с тобою поеду, и он увидит меня… а ты просишь!

– Поедемте вместе, – молит; слезами так и заливается, руки ей целует, постель целует.

– Полно, полно, Анночка! Что это на тебя нашло? Поди, вели запрягать лошадей, поди!

Пошла от нее Анна Михайловна, – чуть на ногах держится.

– О чем убиваетесь, барышня? – тихо ее Сергеевна голубит.

Она, бедняжка, услыхала, как кинется к ней на шею:

– Сестрица со мной ехать не хочет, – не хочет ему показаться… Все за меня боятся… Ах, зачем они боятся?

– Вы лучше спросите: чего бояться-то?. Так-то на людей туман находит. Не по-хорошу ведь мил, а по-милу хорош; сказалось бы сердце сердцу, душа душе. И еще: кто кому судился. Против судьбы все ухищрения не помогут!

Утешает ее, а она приподняла голову: так радостно, так благодарно на нее посмотрела.

Успела успокоить ее Сергеевна. Плакать она перестала: утихла в уповании каком-то.

Подали лошадей.

– Прощай, Анночка! – прощается старшая барышня. – Пожалуйста, будь ты посообразительнее! Я положила с тобою свой платочек розовенький; не забудь, надень его и береги: это мой любимый… не испорть. Прощай!

И мне приказывала:

– Гашка! Смотри ж ты за всем; не потеряй, не забудь ничего!

Сели мы и поехали.

Морозный был день. Дорога проселочная – не торная. Безлюдно и бело кругом. Солнышко играло в небе синем и по широким полям. Барышня тихо себе сидела и думала.

Разрумянилась так, и всему улыбалась она: на небо глянет, от солнца зажмурится, улыбнется; глянет вокруг, глянет на Сергеевну – улыбнется. И Сергеевна ей в ответ тоже улыбнется, а говорить – не говорят. Безмолвно едем все. Только разве Платон вздохнет этак, будто гору поднял.

Уже вечереет; запылала заря вечерняя, и по всему разлилася – по небу и по земле. Морознее еще стало. Догорает и заря; вот и потухла. Засверкали над нами звезды; выкатился месяц золотой. А мы все едем да едем, словно во сне заколдованном.

Вдруг огоньки впереди забегали на горе и чей-то свист послышался. Насвистывали это песню «Не одна во поле дороженька пролегала». Будто очнулись мы все.

– Приехали, – говорит Сергеевна.

И барышня промолвила: «Приехали», – дрожал у нее голосок.

По улице залились лаем собаки вдогонку за нами; на крыльце сама тетенька Федосья Павловна барышню встретила.

– Насилу-то дождалась тебя!

Мельком поцеловала ее, взяла за руку и повела в хоромы.

А тетенька Марья Павловна и не встречает, и не показывается.

– Где тетенька Марья Павловна? Здоровы ли? – спрашивает барышня.

Федосья Павловна порохом вспыхнула.

– Злодейка твоя первая, и ты об ее здоровье сокрушаешься! Я порошок курительный приготовила; думаю, приедет он, войдет, а пахнет приятно. Что же-с? Забудь я, положи этот порошок, исчез со стола! Так вот злоба до чего доводит! Красть даже начала! Дворянка родовая, – ведь сразу-то не вымолвишь, – а крадет: в самые рабские обычаи вошла! А теперь-то лежит от хворости. – Ковы строит! А ты иди ложись сейчас! – барышне приказывает.

– Сергеевна! – кличет. – Отведи Анночку и спать положи. Да умой ее сывороткой и накорми хорошенько! Хоть бы завтра-то она поцветней встала! Чего, матушка, глядишь? Точно с креста снята! – опять к Анне Михайловне. – Засни скорей, Христа ради! А ты, Сергеевна, прикажи ставни у нее не открывать завтра: пусть спит. Иди, иди, Анночка, усни! Спи!

Велела Сергеевна девушкам утром ставней не открывать в барышниной комнате и повела ее туда. Сыворотку я тоже понесла за ними и кушанья разные.

Только барышня не умывалась и до кушаньев не дотронулась. И Сергеевна хоть бы словом одним ее поневолила. И помину у них об этом не было.

– Посидеть с вами? – спрашивает Сергеевна.

– Посидите! – просит барышня.

– Что-то завтра? – сказала Сергеевна.

– Завтра! – промолвила себе барышня.

– Увидим! Что бог даст! Все, барышня, быть может, все… Может, он и по душе не придется, не тот.

– Не тот? – жалко так воскликнула.

– Бывает. Сердце скажет вам. Сердце вмиг почует своего. Что ж вдруг затосковали? Я ведь на всякий случай говорю это; вам все ж нечего крушиться; ждать его будем, а он-таки в свое время явится, а, может, и завтра.

– Может! – повторяет барышня.

– Ну-ка, сядем погадаем.

И сели гадать. Все препятствия: то трефовая неудача, то перекоры бубновые выходят. Сергеевна головою кручинно покачивает.

– Не велика беда, – приговаривает, – мы еще подождем.

Прощаясь, Сергеевна ей в утешение говорит опять:

– Не горюйте: все еще впереди.

– Да, – говорит, – я ждать буду.

А тетеньки тоже за полночь не почивали, перессорились через стену. И комнаты-то у них смежные, и стенки тонкие – все им в удовольствие.

На другой День смятение такое в доме… Чем свет поднялась Федосья Павловна, чем свет и Марья Павловна застонала. Все впопыхах, в приготовлениях; а повар так заплакал даже. Приказание ему за приказанием, и вдруг все отменят, придумают другое, а человек-то основательный, обидно ему стало: сложил этак руки на груди и заплакал.

Барышню разодели, разрядили и вывели в гостиную, посадили. Пылало у нее лицо, и смущена она, тревожна была.

– Слава тебе, господи! – говорит Федосья Павловна. – Румянец в лице есть. Только чего в землю-то глядишь? Ведь может человек и нивесть что о тебе помыслить!

Уж и полдень на дворе. Ждем не дождемся.

Вдруг верховой под крыльцо.

– Откуда? Что такое?

– С письмом к Федосье Павловне от Ластиковой барыни.

Престарелая была эта барыня Ластикова, хворая и одинокая, и до страсти она любила свадьбы улаживать; только этим и душу свою отводила. Даже окружные священники боялись ее: «Наживем мы себе беду с этою Ластиковой: того и гляди перевенчаешь или кумовьев, или родственников». В страсти ничего не соображала она, лишь бы перевенчать, – бедных с богатыми, старых с молодыми, ей все равно было. Давненько это она без дела была, а тут к ней приехал племянник из своей вотчинки. Федосья Павловна аукнула, она откликнулась, да и давай свадьбу ладить.

Схватила письмо вне себя Федосья Павловна, взорвала, прочла, обомлела и стоит… Потом опомнилась, пошла, написала ответ, отдала и отправила верхового.

– Анночка! – говорит барышне. – Разденься; он не может быть сегодня.

А Марья Павловна уж проведала, уж выздоровела.

– А что ваш гость? – посмеивается. – Или не будет?

– Вы ко мне не приставайте, – отвечает Федосья Павловна, – я и так сердита!

– Сердитесь не сердитесь, не приедет!

– А вы это куда расправили крылья хищные?

Видит, собралась куда-то, и лошади поданы.

– А я еду к отцу Петру; попрошу молебен отслужить.

– А! Так вот что!. Так это вы мне намолили радость такую?.

И пошли! Отвели душу. Та уехала, а Федосья Павловна поуспокоилась немножко.

– Анночка! – говорит. – Завтра ты рано домой отъезжай. Он к вам будет; я написала, чтоб он к вам прямо приехал. Не проговорись ты… Ну, глупа-глупа, да все пойми свою пользу… И сестре твоей я через Сергеевну прикажу, чтоб она не выходила к нему. Он дня через четыре приедет, как своего дядю проводит. Тетка его пишет, что дядя к ним теперь приехал, – принесла его нелегкая вовремя! А после дядиной смерти он наследник, надо уважать: ты понимаешь ли это? Пойми ж хоть что-нибудь!. Не огорчайся, однако, посмелей будь. Да не говори ничего и Сергеевне покуда… Все ведь люди предатели!.

Ну, а барышня первое времечко улучила и все Сергеевне пересказала. Пошептались, друг дружке улыбнулись.

На другой день, еще темь, а нас Федосья Павловна выпроводила домой.

Старшей сестрицы мы дома не нашли: уехала в город. Сергеевне был приказ дождаться его приезда, так она и осталась ждать. Гадают с барышней да ждут-дожидают.

На третий день видим, во двор сани катят; в санях барин какой-то молодой.

Я к барышне; вхожу, она, смятенная такая, сидит подле Сергеевны, карты разложены на столике.

– Барышня, – говорю, – пожалуйте в гостиную, чей-то барин приехал.

– Я знаю, – отвечает, – я иду.

Ждали его на завтра. Видеть ей тоже нельзя было, – окна не на двор, а в сад у нее – по картам они знали.

– Одеваться будете? – спрашиваю. – Какое платье прикажете?

Она поглядела на меня, словно не поняла. Лица живого на ней не было. Перекрестилась и пошла к нему в гостиную, как была – в домашнем платьице.

А в гостиной у окна спокойный какой-то красавец стоит.

Спокойно себе обернулся, спокойно барышню оглянул и поклонился ей ловко.

А она, бедняжечка, стала на пороге, дрожит вся.

Он немножко, этак про себя, усмехнулся.

– Анну ли Михайловну счастье имею видеть? – спросил чистым голосом да ровным.

А у Анны Михайловны в ответ ему – слезы в три ручья.

Маленечко его покоробило, – ну, тотчас нашелся.

– Не угодно ли сесть вам? – говорит и стул ей придвинул.

Она переступила к столу и села Он подле нее постоял; видит, что не попросит, – сам сел.

– Жалел я как, – говорит, – что не мог быть у вашей тетеньки в воскресенье! Дядя мой посетил нас; старый человек… почитать его надо.

Она все молчит.

– И тетенька моя как хотела вас видеть! Не могла она приехать сама! Она уж десять лет из дому никуда…

Она все молчит.

– Я сам поспешил к вам, почтение свое засвидетельствовать поскорее, днем раньше… Не впору, может? Вы не ждали…

– Я все ждала, – проговорила.

Он на нее глянул этак: не ослышался ли, мол, я?

– Что изволите сказать?

– Я ждала.

– Кого-с?

Она со слезами на него посмотрела. Он понял, что ждала его, и удивился… Заговорил о святках, спросил, что работает, какое рукоделье. Не знаю, впопад ли отвечала она ему, а он говорил складно и обо всем по порядку.

Обеденная пора пришла. Велела Сергеевна стол им накрыть и позвала их обедать. А обед, какой был, такой и подали. Как полюбится, так и в скудости, и вчерне полюбится, говорила Сергеевна, а барышня и не заметила, что на столе. Он, почитай, один и отобедал, один и разговор вел.

После обеда скоро откланиваться начал, прощаться; этак все: «Буду счастие иметь» – да: «Величайшее удовольствие». А она просто и прямо от души своей: «Когда вас опять увижу?»

Обещался ей скоро быть и уехал.

А барышня, как провела его, все вслед глядит.

Подошла Сергеевна, уж ни о чем не спрашивает. Взяла ее за руку, от дверей отвела.

И чудное с барышней было: как-то она словно переродилась. Лицо стало такое… вот как у очень маленьких детей, у младенцев бывает: ясное да безмятежное, а глаза все слезами наполняются.

И уложила ее спать Сергеевна в тот вечер, как ребенка. И тотчас она глаза сомкнула; спит, кажись, и вдруг очнется: хлынут такие-то веселые у ней слезы, и опять забудется.

Приехала старшая сестрица, узнала: «Слава богу! Если б он на тебе женился, Анночка! Только не гляди так странно… или ты, душа моя, рехнулась с радостей?»

Сергеевна на другой день поехала, тетенек уведомила. Обе прибыли встречать его. Приезжает и он; всем показался.

Федосье Павловне торжество, от его тетки письмо пришло к ней, что племяннику невеста по нраву. А на Марью Павловну хворость сейчас напала.

Вышла познакомиться и сестрица старшая. Смиренницей такой вышла, глазки опустивши; ну, а глянет, будто говорит: «Могу я вас заполонить, могу; только по доброте своей не хочу обижать никого… а могу!»

Вывели и Анну Михайловну. Она и поклониться ему не сумела. Стала, стоит, будто за приказом каким вошла. Да уж как-то Федосья Павловна изловчилась, посадила ее рядышком с ним.

Обедать его опять просили, и ночевать оставили. Вышла и Марья Павловна со стонами, этакою сиротою казанскою; познакомилась.

И все она старшую сестрицу прикликает то за тем, то за другим: желает, чтоб ею полюбовался. Да Федосья Павловна старшей близко не допускает, шлет по хозяйству ее, высылает.

Вот и повадился он ездить к нам. Раз и два в неделю приедет. Ждет-то барышня его, бывало, ждет-то как! Душа ее навстречу ему. А он?. Неторопливый себе человек уродился. Он был барин нраву спокойного. Любил за чаем сидеть-прохлаждаться; любил в гости съездить; соловьев любил послушать; все в свою меру.

Случалось, что и умилится, бывало, немножечко: склонит голову на правую сторону и поглядит барышне в глаза. Она земли под собой не чует: прибежит в свою горенку, на коленах перед образами в слезах, в счастье, целые ночи изливается… А он отойдет, почнет насвистывать «Тройку удалую», и тоже ему приятно.

У нас, в нашем звании, такие в огородники больше идут, а то и в мещане выпишутся; находчивые и спокойные люди: им и привольно, и хорошо, и удача. Всегда он ловко, бывало, на крылечко вспрыгнет, мерно в хоромы войдет. Где ж такому торопиться! Такие резвы – вот если разве припустить за ними собаку с цепи.

Взойдет, бывало, а она уже в дверях.

– Здравствуйте, Анна Михайловна.

И к ее ручке приложится слегка, и отдохнуть сядет; о сестрице спросит, – тоже не забудет. Ну, а она счастлива.

И господи! Иной раз можно себе взлелеять такое счастье необъятное, что сам в нем тонешь, а на деле-то ничего не бывало. Человек – великий бреда!

Так все это длилось до весны. А у тетеньки Марьи Павловны в сердце нож острый. Уж как она ни билась, как ни юлила, чтобы к старшей переманить, ничего не берет.

Кроме того, что Федосья Павловна огораживает и защищает его, что коршун детеныша, он и сам себе рассудил: старшая хорошенькая барышня и сметливая, а эта добрее, уживчивее будет, а приданое одинаково у них. Ну, и видел, что старшая больше красой своей потешаться желает, а эта душу всю свою на него положила.

А старшая-то начинала уж досадовать на него: подстрекала всячески ее тетенька Марья Павловна и мутила.

– Что же это, Любочка, или Анночка-то лучше тебя?. Любочка, а ведь Анночка, скажу не лестно, Анночка хорошеет!

Любовь Михайловна знала свою тетеньку, знала, что к чему говорится. А все ей досадно было. Не то чтоб она хотела у меньшой сестры жениха отбить, но только ей обидно было, что он ни крошечки ею не пленился и не пожалел. Обидно ей это было, и даже хозяйничать она стала не с прежней охотой. И она, и тетеньки за это время исхудали от всяких и тревог, и страхов, и надежд, и досад.

Только меньшая расцветала: право, даже из себя по-лучшала. Робкою была, робкою и осталася, еще робче, да нежность у ней в лице такая разлилася. Ходит, бывало, и смотрит, вот точно у ней дитя дорогое на руках усыплено – что и боится разбудить, и хочет, чтоб про снулося, и чует его при себе.

Приедет Андрей Андреич – жениха Андрей Андреич звали – она прямо идет к нему и приютится около.

Старшая сестрица сколько раз ей выговаривала:

– Что это, Анночка, не отходишь от него шагу, словно пришитая! Он, верно, подумает, что ты уж и без ума от него!

– А что ж? – спросит.

– Ах, боже ты мой! – ахнет сестрица. – Вот уж, кто нового не видал, тот и ветоши рад!

И по хозяйству после всем недовольна.

А Сергеевна утешалась.

– Живи, живи, дитятко! – приговаривала. – Живи, коли живется! Будет чем жизнь помянуть!

Все, думали, слажено. Ждали только, что вот он посватается или в петровки, или после Петрова дня. И уж Федосья Павловна порешила, чтобы свадьбу не откладывать – сыграть поскорей, и все уж к свадьбе готовили. Обе тетеньки уж у нас это время живмя жили.

Вот и петровки пришли. Приехал он к нам, обедал и ночевать остался.

Только ранним утром шум, крик, вопль. Господи! Света преставление!.

Выскочила Федосья Павловна неумойкой, в одной кацавейке, кричит:

– Лошадей, лошадей ему запрягать! Лошадей ему подавать!

А сама прямо к Андрею Андреевичу в комнату стучит. Он приотворил дверь да из двери:

– Несчастие? Пожар? – спрашивает. А она ему в ответ плечом в дверь: так его и откинула…

– Извольте-ка, батюшка, восвояси убираться подобру-поздорову!

Он еще не прибрался совсем: с гребешочком в руках перед нею стоит, удивляется:

– Да что же такое!

– Чтобы вы не были и не показывались в этом доме! Попробуйте-ка наведаться: ног, батюшка, не унесете!

Вспыхнул он маленько… да сейчас рассудил: чего горячиться? Как бы там ни было, пускай беснуются, а я не стану!

Вышел, сел и уехал со двора.

Весь дом внедомеке, все переполошились. На старшую сестрицу Федосья Павловна грозою; Марья Павловна заступается… Кричат-то, кричат обе!. Старшая, кажись, тоже ничего не понимает.

В тревоге, в испуге вбежала Анна Михайловна.

– Благодари родную сестрицу, поддоброхотила она тебе! И тетеньке поклонись! – толкает ее Федосья Павловна. – Обеим поклонись.

Тут и объясняется, что Андрей-то Андреевич за старшую барышню посватался.

Как уверили в том, вразумили Анну Михайловну, она так и грянулась об пол. Без памяти вынесли.

Содом какой у нас поднялся! Не доведи господи никому попасть! Вздохнули мы повольней, как тетеньки уехали, а то уж невмочь приходилося. Даже барышня старшая раз плакала.

А Анна Михайловна лежит в своей горенке. Не больна, да хуже всякой больной: как-то словно разбилась она вся.

Покуда Сергеевна у нас была, то поплачет, бывало, над ней; только уж она и с Сергеевной ни слова об нем, ни слова. Просили мы Сергеевну:

– Утешьте вы Анну Михайловну, успокойте!

– Живое горе бередить не надо, – ответила. Сама старушка крепко затужила.

– От судьбы своей не уйдешь, – приговаривала, – в чистом ли поле, в темном ли лесе – найдет свое. И живи, бедный человек, и терпи, а там и в могилку: и отдохнешь, заснешь. А что кручиною возьмешь? Что слезами поможешь? Плачь и сокрушайся себе в утеху, а судьба судьбой…

Говорила это старушка и плакала сама.

Крепко ей от нас уезжать не хотелось. А отъезжая, наказывала:

– Не тревожьте вы ее ничем: не подходите, не спрашивайте.

Знала она, что тяжело, видно, ей всякое слово.

Через сколько уж время, старшая сестрица, между прочими речами, говорит Анне Михайловне:

– Я и до сих пор ничего тут не понимаю… Он мне самой ничего не сказал.

Так она жалко застонала, что Любовь Михайловна хоть плечиками пожала на нее, а сейчас смолкла.

А Андрей Андреич ни сном ни духом виноват не был. Все обман. Все дело рук Марьи Павловны.

Как женился он, – а женился он той же осенью, – мы настоящее дело-то все тогда и узнали; сама Марья Павловна захотела похвалиться.

– Я, – говорит, – уж совсем не знала, что тогда делать. Хожу по саду ввечеру, отчаянная… Все кончено, всему конец: за Анночку он посватается… И вдруг, будто божеское осенение на меня: «Обману я, скажу-ка, что он за Любочку сватается! Федосья-то Павловна и ярости своей всему поверит…» И точно, все, как нельзя лучше, вышло!

Как услышала это Федосья Павловна, голос от гневу потеряла. Хочет вскрикнуть – голосу нету! Так с той поры и пропал голос, а какой звонкий был. И разные с ней обмороки тут, и всякие обмирания. Сама Марья Павловна оторопела, ускользнула и заперлась в своей комнате.

– Напой, Любочка, напой ее липовым цветом! – говорит Любовь Михайловне.

Любовь Михайловна этою вестью и сама что-то была словно уколота.

А у горькой Анны Михайловны только губки побелели крошечку, как услышала.

Тут нашей старшей барышне замужество. Пришел полк в наш город. Стала она ездить туда чаще да чаще. Там, глядим, к нам полковник пожаловал. Этакий дородный, пучеглазый, лет уж за сорок человек, что, кажись, ему бы только на именинах пировать, да за здоровье пить, а не по летам зазнобчив был. Уж такой зазнобчивый, что боже упаси! И все он барышне признавался: «Я, – говорит, – я для любви рожден!»

Она этак улыбнется ему; дескать, очень хорошо это.

«Я, – признается все, – человек теперь горемычный; сижу иногда в нежных мыслях и что вижу перед собой? Усач какой-нибудь ощетинится, стоит с докладом». Честил это, видно, своих капитанов разных и майоров.

Этак все рассказывал, рассказывал, да раз на колени перед ней со всех ног: «Ваше имя Любовь, как могу я устоять? Осчастливьте! А то, – заверяет, – я погибну! Не хочу ни чинов, ни почестей добиваться; так и умру полковником!»

Ну, она: «Боже мой! Зачем умирать?» Я, мол, вас осчастливлю. И тут же они кольцами обменялись. А приданое у ней уже давно было заготовлено, – так через две недели и свадьбу сыграли.

Обед задали пышный. Весь полк накормили и напоили.

И всех зазнобила молодая хозяйка. Веселая да ловкая – хороша была! Сам полковник-то словно в уме тронулся от счастия своего: вынет это платок из кармана, встряхнет и опять спрячет; или ни с того, ни с сего возьмет полный стакан воды и за окошко выльет. Даже генерал, важный человек, суровый, все будто наказать кого собирается, и тот загляделся на молодую.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3

Поделиться ссылкой на выделенное