Марко Вовчок.

Червонный король



скачать книгу бесплатно

Как померла старая барыня, мы достались молодым господам. У покойницы две дочки были барышни.

Меньшая-то смирная была. Сызмала постилась по понедельникам. Из себя уродилась невзрачная, и неловка, и неречиста, так маменька ей насоветывала и приказывала: «Ты уж, Анночка, – говаривала, – ты уж обрекись, голубчик, да постись хорошенько: авось, бог поможет милосердный, женишка какого себе и выпостишь: ты ведь ничем не взяла, бедняжечка».

Барышня слушалась и совестливо постилась. Ну, только женихов не бывало. Уезд-то наш небогатый, а из прочих редко кто попадает. Еще и вот что: хоть и попадет какой, норовит к старшей сестрице прильнуть.

Старшая красавица была. Любовью Михайловною звали. Глаза какие прекрасные, голубые, и беспечные, и лукавые; а брови черные, личико беленькое, румянец алый, а смеялась смехом звонким, что слушать любо. Да воструха такая, байчивая, бойкая; умела как и поклониться гостю, и попотчевать, и взглянуть! Маменька только, бывало, бога хвалит. «Эта в меня пошла!» – говорит.

А меньшая, войди чужой человек, совсем оробеет, растеряется и онемеет. Сначала маменька ее усовещивала, сердилась, да видит, что все это не от непослушания, видит, как сама она разливается в три ручья, – махнула рукой: «От природы уж такая!» И оставила ее. «Живи себе, как тебе хочется, как уже тебе бог даст!» И еще больше к старшей пристрастилась. «Утешение мое единственное», – так и называла ее.

Барышни и росли себе. Старшая хорошела, расцветала цветом; меньшая все робче становилася. Тут старая-то барыня и померла.

Похоронили, поплакали.

Старшая взялась хозяйничать:

– Ты уж, Анночка, не мешайся, – говорит меньшей сестрице, – что ты смыслишь!

– Хорошо, – та ответила ей покорно.

Была наша Любовь Михайловна хозяйка хотя молодая, да зоркая, распорядительная, расторопная. Она и в зеркало на себя насмотрится, и варенья наварит; знала, как лучше себе косички завить, и умела повара вороватого вывесть на свежую воду. Основательная была барышня. Как маменьку хоронили, ведь как огорчена была, плакала как горько, а ложек серебряных не забыла. В горючих слезах нам говорит: «Смотрите за ложками! Кто их знает, всех этих поминальщиков!» А справляли обед похоронный, и много было чужих.

Как по маменьке прошла печаль, Любовь Михайловне жилось хорошо и привольно; что хотела себе, то и делала. С кем-то в городе познакомилась, в город ездила, веселилась; где ярмарка – на ярмарку; жила, словом сказать, припеваючи.

Меньшая все дома, все в своей комнате. Не то чтоб ее старшая сестра не любила, нельзя сказать; нельзя сказать, чтоб и любила. Видно, что и она ее за дурочку считала, за недалекую. Бывало, лучше по комнатам ходит, да сама себе улыбается, чем сестре сказать слово советливое; не порадуется с нею, не запечалится, вспомнит о ней только за обедом.

Езжали к нам барыни, покойницы сестры двоюродные. Две их было, обе вдовые: Федосья Павловна и Марья Павловна.

Федосья Павловна была барыня сухощавая, только огневая: живые глаза, скорые слова. А Марья Павловна поувалистее, и говорила больше нараспев, и еще любила она временем богорадною прикинуться. Не приведи ж, господи, какие обе они удались вздорные да сварливые; всегда меж собой в ссоре. Там одна только скажи, что: «Вот тучи собираются, дождю быть», – чего, кажись, безобиднее? – другая уж взъерошилася. Станут ли мириться – на миру своем еще хуже перессорятся. Кучер их рассказывал, что не раз богу вздыхал: «Оглуши ты меня, господи! Горы ли, долы ли, ведро ли, гроза-буря ли, все одно, – целую дорогу ссорятся». Добрый это человек был их кучер, Платоном звали, только курил он какой-то дурманный корешок, что свежего человека опьянял. Он, впрочем, и сам признавался, что пристрастился к тому корешку больше от горя своего и несчастья.

Приедут, бывало, тетеньки к нам и сядут по разным горницам. Чуть подойдет барыня к одной, другая уж летит в гневе: «Я тебе, сестрица, нужна ли? Я могу и отъехать домой». Кое-как ублажит ее барыня наша, глядь, другая отъезжать собирается, ту надо улещать. Советы у них семейные бывали все больше об меньшей барышне, об Анне Михайловне. Просит барыня:

– Сестрицы, посоветуйте, что тут делать да как быть; Анночка-то моя богом обойдена!

Так одна говорит:

– Оставь ее, живут же люди и без семьи. Какова семья!

А сама глядь на сестрицу. Та уж вспыхнула.

– Надо замуж Анночку! – кричит. – Можно ей смирного какого выискать. Анночка не уморит мужа, как другие!.

– Кто ж уморил? – подхватит сестрица.

– А вы небось своего не спровадили на тот свет? Прямо в рай попал, мученик!

– А ваш-то с чего на смертной постели твердил: несть зла пуща, яко жена зла?

И пошло, и пошло. Крик такой тонкий да звонкий, – вчуже содрогаешься. Велит, бывало, барыня на весь дом закричать: «Пожар!» – или прикажет Никите-кучеру завыть нечеловеческим голосом; тем только и можно развести было.

Сама барыня покойница под конец попечение отложила об Анне Михайловне, а тетеньки все еще споривали про ее замужество.

Жили мы себе спокойно, день за день. Старшая барышня разъезжала; меньшая все хирела.

За старшую женихи сватались. Один сватался военный, не по нраву пришелся, и, правду сказать, неказист был; другой из суда уездного, и этот не полюбился. «Слова сказать не умеет и перо за ухом носит!» – не пошла.

«Чего спешить мне? Еще не последний!» Ей шел всего-то девятнадцатый год, а меньшой восемнадцатый.

На святой приехала к ним старушка Сергеевна от тетенек с поклоном. Старушка была уж старая-престарая и жила она у тетенек на покое. Как бы это вам растолковать-то хорошенько? Ну, значит, это не имей покою и на миг; за всем в доме смотри, все у нее на руках, все на ее ответе… У нас таких старушек доверенных еще и теперь встретишь. Берут их в горницу маленькими девочками, учат уму-разуму толчками. Вот вырастут, выучатся. Случится, что и полюбится кто, посватается, не отдадут: привыкли, мол. Идет время, стареются господа, стареется девушка, вот и старики. Молодые барышни маменькину девушку не трогают. Умрет маменька, они ей старые платья пожалуют, от работы освободят, чашку чаю ей положат. «Маменька тебя любила, живи на покое, бог с тобой, да гляди за всем. Ты маменьке служила верно, и мы тебе верим». Вот и живет такая старушка, и доживает век, вздыхаючи, как Сергеевна. Я, право слово, заметила, что все они вздыхают; словно что потеряли без возврату, так вздыхают.

Приехала эта Сергеевна к нам, прислали тетеньки племянниц проведать; того году была святая ранняя, в самую распутицу: мосты все снесло, овраги залило, опасно самим пускаться в дорогу. Приехала Сергеевна, и сейчас она увидела, что меньша-то барышня жалка очень. И все она около нее похаживала, все с нею заговаривала. Та, по своему обычаю: «да» да «нет».

– Что это меньшая-то у вас жалкая такая? – спрашивает у нас Сергеевна.

Мы ей рассказываем все, как знаем, и что ее за глупенькую почитают.

– Ох, вы-то разумницы у меня великие! – говорит, на нас головой качаючи.

А нам-то вправду казалося, что и сама Анна Михайловна виною: ведь и вольна, и все есть. Чего ей робеть? Откуда горе?

– Молоды еще, – говорит Сергеевна, – еще не знаете, что горе не всегда по причине бывает. Горю всегда дорога есть, и не в такие палаты горе пробирается.

Это правда. Точно пробирается. А все-таки настоящего-то горя у барышни не бывало.

Вечером, как все спать легли, Сергеевна к меньшой барышне пошла. А барышня богу молится; не видит, не слышит. Заметила – вздрогнула.

Сергеевна ей говорит:

– Что ж испугались, барышня? Это я.

– Чего тебе надо, Сергеевна?

– Да так, пришла к вам. Вот сяду да посижу около вас.

Села себе на скамеечке, а барышня села на своей кроватке.

– Небось скучненько вам деревенское-то житье бывает? Деревня ваша глухая, соседства близкого нету.

– Сестрица в город ездит; там весело, – говорит.

– А вы-то отчего не поедете с нею?

– Зачем же мне ехать?

– Как зачем? Людей, посмотреть. Право бы, съездили, может, и покажется.

– Нет… Мне дома лучше.

– Хозяйничать охочи?

– Нет… Это сестрица.

– А вы что?

– Я… Я шью что-нибудь… погуляю пойду.

– Такое житье молодой голове не приходится. Ну, нечего делать, потерпим, переменится.

– Как переменится? Когда?

– А вот, сядем-ка, погадаем мы с вами: что и скоро ли. Благо, со мной и карты есть; вот мы и погадаем, что нам будет.

Придвинула столик поближе к кроватке, вынула карты и стала гадать барышне.

– Ну, вот и перемена жизни выходит… смотрите-ка, вести радостные; и пиковое вам огорчение вышло, пиковая семерка замешалась, будь ей пусто! Ну, да без этого нельзя. Мы и перетерпим. А вот и отошла она, – туда ей дорога! А вот червонный король присоседился, мысли его около бубновой дамы, – вы ведь бубновая дама, – и лицом к ней обернулся. Все четыре туза вышли: исполнение желания. Желание ваше исполнится, барышня!

– Желание? – промолвила барышня.

– Да, да. Чего вы себе желали, то сбудется!

– Чего ж я желала? – говорит. – Чего мне желать?

– Что ж вы, сердечная моя, неужели и не желали себе ничего?

Она не ответила, а горько заплакала.

– Полно плакать, – говорит Сергеевна, – нам еще надо погадать теперь об червонном короле, что он за птица. Оботрите глазки да поближе придвиньтесь.

Барышня слезы отерла, ближе к столику наклонилась. Слушает, не дохнет. А Сергеевна раскидывает карты да рассказывает:

– Трудно червонному королю. В печальных мыслях наш голубчик! А вот ему и трефовая дорога в трефовый дом: маменька-то ваша покойница трефовая была.

– Он сбирается к нам? – вскрикнет барышня.

– Ах! Карты, было, смешали. И чего пугаетесь? Он еще во двор не въехал. Да и собираться-то как ему, коли еще не знает, есть ли вы на белом свете? А только тянет его куда-то, душа кого-то ищет, вот он и печален. Ему еще две дороги лежат, да помеха будет бубновая. И ехидно советует какой-то вдовец преклонный. Да все его ковы нипочем нашему! Его нам бог сохранит! Вот подвернулась еще смутьянка, пиковая дама! Понапрасну, матушка, бьешься!

Рассказывает Сергеевна по картам, а барышня только все бледнеет да краснеет. Долго гадали они. Уж заря стала заниматься, так вспомнила Сергеевна, что спать пора.

– Ложитесь, барышня, – говорит Сергеевна, – почивайте себе спокойно; будет и на нашей улице праздник.

– Завтра придешь ко мне? – спрашивает барышня, а сама глазами ее молит.

– Приду, приду; а теперь ложитесь. Ишь, сердчишко-то бьется, так и стукает.

Уложила ее Сергеевна, перекрестила и пошла.

Встала на другой день Анна Михайловна да вышла к нам – мы чуть не ахнули: румянец во всю щеку играет. Когда это бывало?

И сестрица старшая за обедом заметила. «Что это ты, Анночка, – говорит, – верно, все по солнцу бегаешь? Посмотри-ка на себя, на цыганку похожа». А сама глянула на себя в зеркальце напротив: беленькая, нежненькая, щечки алеют, – усмехнулась себе ласково.

Вечером опять Сергеевна пришла к Анне Михайловне; опять гадала. И сколько дней пробыла Сергеевна у нас, – а пробыла дня четыре, – то все по вечерам к Анне Михайловне хаживала, и все они гадали; а уходит Сергеевна, барышня просит карты у нее оставить да сама днем гадает запершися.

Раз Сергеевна ее застала, что сидит она, держит червонного короля, глядит на него, вглядывается и задумалась глубоко.

Сергеевна ей и говорит:

– Думаете вы да печалитесь. А ведь знаю о чем.

– Печалюсь-то?. Да я не печалюсь, я думаю…

– Ну, о чем?. Чего ж запинаться? Грех таиться от меня.

– Я думала, – шепчет, – какой он живой будет?

– Да не такой бородач, как тут, и без копья придет… Будет из себя красен! Глаза хорошие, глядит приветливо, голос душевный, говорит ласково, а темные кудри хмелем вьются.

– Да, да! – ей барышня. – Да! Такой! Он, он!

Сама так румянцем и зарделася.

Отъезжая, подарила Сергеевна свои карты барышне. Старые это карты были; стал от времени и бубновый король черномазый такой, что издали его не отличишь от пикового, – а барышня взрадовалася, и благодарна как была! На шею бросилась Сергеевне.

Утром прощается Сергеевна, а барышня слезами заливается, ее провожаючи. А старшая сестрица смотрят из окна, удивляются.

– Анночка! Анночка! – кличут.

Барышня не слышит, стоит в одном платьице, рыдает. У крыльца тележка загрязненная, с бурою загнанною лошадкою; усаживается Сергеевна в тележку, вожжи подбирает и оглядывается на барышню как-то надежливо, дескать: горе пронесется, радость будет! А сама старшей говорит:

– Доеду благополучно: глаза-то у меня еще зорки. Вечером, хоть поздненько, а, бог даст, домой доберусь. Тучки разошлися, день разгулялся, может, и солнышко проглянет, веселей будет ехать… Прощайте, барышни!

– Прощай, Сергеевна, – из окна отвечает старшая, – кланяйся от нас тетенькам. Очень видеться желаем, – скажи это, не позабудь.

Говорит это, понимаете, только для хорошего обычая, по родству; а по правде, досаждали ей всегда крепко тетеньки приездом своим.

Покатилась тележка. Барышня вслед глядит, слезы льет. Сестрица крикнула на нее погромче:

– Иди же сюда, я зову!

Вошла тогда в хоромы.

– Что это такое, Анночка, – спрашивает сестрица, – о чем расплакалась? Неужели об Сергеевне?

– Об Сергеевне.

– Об ней? Ну, признаюсь! Как же можно об Сергеевне плакать?

Барышня опять заплакала.

– Послушай, да ты пойми… Тебя, впрочем, трудно вразумить-то! Ну, подумай… Если бы мы с тобой к какой-нибудь графине, к какой-нибудь губернаторше приехали на три дня, а потом и уехали, стала бы губернаторша об нас плакать, – как полагаешь?

– Не знаю.

– Что тут не знать! Конечно, не заплачет. Что мы ей? Ничего. Мы ей не ровня. А Сергеевна как ниже еще! Понимаешь ли ты, или нет?

– Нет, сестрица.

– Ну, тебе не втолкуешь! Однако же, по-пустому не плачь; ты меня слушаться должна. Я старшая сестра, я тебе теперь вместо матери… Что за слезливость вдруг проявилась такая? С чего? Разве умер у нас кто? Слава богу, все хорошо, все благополучно: нечего плакать, грех даже. Сейчас перестань!

Барышня отерла слезы и пошла в свою горенку, а сестрица ее до дверей проводила. Так во всем правые люди виноватых людей провожают, – с видом таким. А потом воротилась, прошлась мимо зеркалов; напевать стала, что «во всей деревне Катенька красавицей слыла», и хоть пела-то она про Катеньку, да знаю, что себя тут разумела, и весело-превесело пела.

Живем мы себе да поживаем, дни проходящие отсчитываем. А меньшая барышня и шитье, и вышиванье – все побросала. Только гадает, да гадает, и ночей за тем гаданьем недосыпает. Подкрадься и посмотри на ее лицо: и вспыхивает, и туманится, и тревожное, и веселое, словно и вправду она перед собой живых людей, живую радость и горе видит. И какими иногда счастливыми глазами на тебя глянет!

Видишь, бывало, проскользнет в сад: точно она сокровища какие несет прятать! И одна себе ходит, думает, жизнью живет. Случалось, как не пошлет сестрица искать к обеду, то и целый день не придет. Ищешь, ищешь, аукаешь, аукаешь: она и выйдет из какого-нибудь заглушья. Сад у нас старый, заросший: и терновники, и вишенники, и шиповники – все спутано, все перевито хмелем цепким. Проберется туда затропочком, да и блаженствует там.

А сестрице и во сне не снится, с чего Анночка блаженствует, – ну, а по зоркости своей уж заметила, что та учащать стала в сад.

Тогда земляника поспевала. Сейчас она по хозяйскому уму сообразила и говорит:

– Ты, Анночка, смотри, не оборви землянику, – не из чего будет варенья варить.

Та на нее глядит: «Какая земляника?»

– Будто не понимаешь, о чем говорю? Я говорю не шутя, земляники не трогай. И так уродило немного, и у меня все ягодки сочтены и замечены… Слышишь, Анночка?

– Слышу, сестрица; я не трогала и трогать не буду.

– Ну, я тебе верю. Да меня и не обманешь. Без шуток, я каждую ягодку там знаю.

Стала сама сестрица в сад хаживать каждый день; кисеей частою закроется, зонтик распустит от загару и идет в сад туда, где земляника спеет. Посмотрит и воротится.

Хоть знала она Анночку за покорную, да все судила, что лучше не плошать. Всяк, видите, по своей мерочке меряет, – а она еще малолеткою говаривала: «Кто ж себе враг?» Бывало, маменька их покойница от неудачи какой по хозяйству закручинится, тужить станет: «Что, если я умру, вас не пристроивши? Что будет с вами?.» И учить станет: «Так и так делай; не выпускай добра из рук, коли попадается». А она: «Кто ж себе враг?» – ответит. Только, кажись, два слова, а покойница вздохнет и сейчас успокоится, бывало, об ее участи.

Первый снежок запорошил, приказала Любовь Михайловна сани осмотреть, в город собирается; а тут тетеньки во двор. Досаду затаила, отвечает с веселыми глазами, ручки целует. А у тетенек, видно, сердца кипят. И вот что замечаем: бывало, приедут, сейчас по разным горницам разбегутся. «Отдохнуть! Отдохнуть!» – вопят. А теперь, видим, не отстает Марья Павловна от Федосьи Павловны. Куда Федосья Павловна ни ступит, Марья Павловна следом за нею.

– Пойду-ка я с тобою, Любочка, в кладовую: что нахозяйничала ты, погляжу.

– И я, Любочка, пойду, – подхватила Марья Павловна.

И себе идет.

– Анночка! – зовет Федосья Павловна меньшую. – Поведи меня в свою комнату. У тебя тихо – я отдохну.

Пошли, и Марья Павловна за ними. Пропало терпенье у Федосьи Павловны.

– Вы чего привязались ко мне? – кричит. – Чего следите?

– Да вы-то чего раскричались, как на подданную свою? Я к Анночке пришла; кажется, право имею к своей племяннице прийти!

– Что-то с вашими господами творится чудное! – Платону их говорим.

– Федосья-то Павловна, – рассказывает Платон, – тайком ведь хотела укатить от сестрицы, да поймалась. Только я под крыльцо, Федосья Павловна выбежала, а сестра ее за полу: «Вы не смеете одни ездить, половина повозки моя, и на своей паре я вас ездить не допущу…» И пошли, и пошли. Слушал я, слушал да побрел себе в избу погреться. И возблагодарил создателя за свою Авдотью Ивановну: та хоть накажет, да по крайности покой временный да отдых даст!

Авдотьей Ивановной Платонову жену звали. Тоже Змей Горыныч порядочный, сказывали.

Целый день вместе сидели господа. Чуем, гроза собирается. Ну, ввечеру и разразилась.

Стала Федосья Павловна посеред горницы и возговорила.

– Я, – говорит, – с божьей помощью Анночке жениха нашла. На той неделе пришлет его тетка ко мне, а я за Анночкой пришлю.

– А ты, Любочка, приезжай ко мне, – приказывает Марья Павловна старшей.

– Нет, Любочка, ты не смей приезжать и во двор к нам, пока жених будет: ты еще тетенькиного ехидства не знаешь, а я знаю и запрещаю тебе!

– Так вам вольно к себе звать, а я не могу? – закричала Марья Павловна.

– Если бы божеская искра в вас была, не стали бы вы Анночкину счастью мешать! Уж и на сирот, матушка, напускаться стали! Экое зверство ваше какое!

– Вас-то небось сироты озаботили? Вы из того бьетесь, чтобы мне насолить!

– Я еще вам не так насолю! Я на себя руки наложу, да и напишу к губернатору, что от вас жить не могла!

– Эка, думаете, напугали! Всякая дворянка сама себе губернатор!

– Добро-добро! Тогда увидим… Да я вас ни одной ночи в покое не оставлю: я с того света каждую вас полночь проведаю… Полночь – я и тут!

– Попрошу батюшку осиновый вам кол в голову забить: перестанете являться!

Марья Павловна хоть отвечала смело, а задумалась: таки труслива была. А знала, что сестрица ее и смерти не боится, и если уж наперекор пошло, то, пожалуй, что и руки на себя наложит.

А бедная барышня Анна Михайловна и плачет, и дрожит, и крестится в уголку.

Старшая тоже между двух огней: одна тетенька зовет, а другая тетенька – «Не смей!» Так она и притворилась, что испугалась очень, и молчит перед ними, будто со страху.

Ну, уж когда пообещала Федосья Павловна, что руки на себя наложит, – Марья Павловна смирилась.

– Чтоб вас бог покарал! – говорит сестрице. – И то вам, и то, и то…

Всеми бедами черными наделила, заплакала и ушла.

Федосья Павловна видит, что покорила, и тотчас всем распорядилась: и когда пришлет за Анной Михайловной, и не медлить ей приказала, осмотрела ее платьица, выбрала, какие с нею отпустить. И Любовь Михайловне поручила, чтобы свою сестрицу эти дни огуречным рассолом умывать. «И кланяться ее выучи да внуши, чтобы голову не каурила, чтобы букой не смотрела».

– Хорошо-с, тетенька, – Любовь Михайловна отвечает, – я постараюсь, и все исполню, как вы приказываете.

– Ты подумай, Люба, что и тебе будут руки развязаны, – тетенька ей доводит, – если Анночку пристроим. Ведь меньшая сестра у старшей на ответе.

– Как же, тетенька, я знаю.

На другой день тетеньки уехали. Федосья Павловна весела, добра, а Марья Павловна этакая горемычная сидит в повозке. Укуталась вся платками. «Доеду ли живая до дому?» – сомневалась.

Ну, это она только жалобное слово сказала, и никто ей не поверил.

Почала старшая сестра учить Анну Михайловну приемам приманчивым. А Анна Михайловна у ней просится:

– Не надо, сестрица, я не перейму.

– Ты уж не рассуждай, Анночка, а делай, что говорят. Ну, гляди прямо, – отчего не можешь прямо глядеть, как я? И веселее гляди. Ну, сядь. И сесть-то не умеешь! Ну, и облокотись правою рукой, – очень хорошо может это выйти, – смотри, как я.

И точно, облокотится она, – хорошо у нее выйдет, а барышня никак себе не переймет. Что больше учится, то еще, кажись, хуже выходит.

– Ах, Анночка! – крикнет сестрица. – Это наказание божие с тобой… Ведь ты не малолетняя! Сообрази, что для твоей пользы! Как это всегда ты живешь спустя рукава! Так жить нельзя!

– Сестрица! Что ж мне делать, когда понять не могу?

– Помилуй! Как же не понять того, что нам надо! Постарайся. Что хныкаешь-то только?



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3

Поделиться ссылкой на выделенное