banner banner banner
Пилигрим
Пилигрим
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Пилигрим

скачать книгу бесплатно

Пилигрим
Марк Меерович Зайчик

В новую книгу Марка Зайчика вошли произведения, в которых непостижимо отразились хитросплетения разных судеб и эпох. В новелле «Герр Геббельс уже уехал» маститый советский писатель звонит по телефону нацистскому преступнику, чтобы убедиться в том, что тот не умер, а спокойно доживает свой век под прикрытием спецслужб. В повести «Проект «Палестина» в большей степени описываются «странные сближения», семейные и дружественные, выходцев из СССР, а в «Пилигриме» явственно видится след «конторы», представитель которой преследует главного героя спустя десятилетия после эмиграции.

Марк Зайчик

Пилигрим

© М. М. Зайчик, 2023

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2023

* * *

Пилигрим

Роман

Уже вторая половина октября. Зима пришла. Дожди в Сиаме вдруг ослабли, все мгновенно высохло и стало по-прежнему голубым и зеленым. Солнца пока нет. 26 градусов тепла и свинцового цвета море, которое видно в конце грунтовой, обрамленной густыми джунглями дороги. Море на горизонте как бы стоит вертикально, дополняя белесого цвета небо с быстро приближающимися ливневыми облаками. Низко и опасно летающие над головами небольшие пронзительно кричащие птицы подтверждают приближающуюся грозу. Желто-зеленая ящерица выкладывает аккуратным узором на плоском мягком камне у спуска к морю умерщвленных стрекоз. В общем, Сиам во всей его чарующей силе и обманчивом тающем цвете зимы.

Гриша Кафкан мельком увидел идущего по проходу первого пилота в синем застегнутом мундире, отделанном широкими золотыми полосками на манжетах, в белой рубахе с твердым воротничком, узком галстуке с логотипом авиакомпании и непонятным значком на лацкане. Он был в рыжеватой недельной щетине, по моде последнего времени, коротко стриженый, подобранный и с выражением последней наглой уверенности на широком лице, знающий многое про жизнь человека с большими возможностями, нерастраченной силой и некоторой властью. Он отодвинул шторку, громыхнул металлической дверью и скрылся от взглядов пассажиров за нею. Одна деталь среди многих других радовала Гришу Кафкана в торжественном одеянии пилота. Из кармана мундира торчал экран электронного прибора, подключенного к популярной библиотеке. На экране был воспроизведен абзац из книги «По направлению к Свану». Вот что было написано четкими большими буквами на нем: «Ах, что там ни говори, в жизни все-таки много хорошего, мой милый Амедей!».

Но тут он вспомнил, что у него умерла жена, и, очевидно, решив не углубляться в то, как мог он в такую минуту радоваться, ограничился жестом, к которому он прибегал всякий раз, когда перед ним вставал сложный вопрос: провел рукой по лбу, вытер глаза и протер пенсне. Он пережил жену на два года, все это время был безутешен и, тем не менее, признавался дедушке: «Как странно! О моей бедной жене я думаю часто, но не могу думать о ней долго». – «Часто, но недолго, – как бедный старик Сван», – это стало одним из любимых выражений дедушки, которое он употреблял по самым разным поводам. Я склонен был думать, что старик Сван – чудовище, но дедушка, которого я считал самым справедливым судьей на свете и чей приговор был для меня законом, на основании коего я впоследствии прощал предосудительные в моих глазах поступки, мне возражал: «Да что ты! У него же было золотое сердце!».

Вообще, если честно, то этот молодой человек лет тридцати семи с половиной был похож внешне на уличного кота. Только эти животные с самостоятельной внутренней жизнью все-таки, несмотря на мировой прогресс, еще не могут управлять реактивными пассажирскими самолетами межконтинентальных рейсов. Просто не обучены.

Григорий Соломонович к кошкам относился трепетно. Он и летать никуда не хотел, потому что не с кем было оставить кошку Манюню, и ко всему прочему, дома ему было хорошо и уютно. Но близкие родственники сломали его сопротивление, пользуясь известным неопровержимым способом и суровым аргументом «если не мытьем, так катаньем». Манюню пристроили к соседке, добродушной и безотказной даме. «Все равно ей делать нечего, а так есть цель у нее, есть к чему стремиться», – сказала всезнающая жена, которая могла быть циничной и меткой, несмотря на хорошее образование и врожденное доброе сердце. Одно другому не мешает, как с удивлением выяснил для себя уже в Израиле старик Кафкан.

Он много часов должен был лететь вместе с семьей, куда же без них без всех, в чудесный уголок мира на самом краю земли, с голубым неглубоким заливом, с почти непроходимыми джунглями, с внезапными дождями большой силы, называемыми муссонами, и с милыми местными жителями, невысокими, непонятными и непохожими ни на кого из известных Григорию Кафкану людей.

Правда, когда-то давно, на даче под Ленинградом, сдержанный мужчина с внимательными глазами, вернувшийся из командировки во Вьетнам и смежные ему страны, рассказывал шестнадцатилетнему Грише и его отцу про совершенно фантастическую Азию вообще, и более подробно – про отдельные страны в этой части света. «Ни на что не похоже вообще», – утверждал этот молодой лобастый военный мужчина, азартно качая на руках капризничающего мальчика лет трех. Как-то, несмотря на его многомесячное отсутствие, ребенок – а были еще два малолетних крепыша – появился у него и его жены со славянским несовершенным, чувственным и прелестным профилем, с туго зачесанными по-балетному назад льняными волосами. Вероятно, все дело было в его кратких отпусках из служебных командировок в далекие, влажные и туманные точки мира. Конечно же, все дело было в его отпусках, ни о чем другом речи не было, никто и не думал, это невозможно. Профиль его жены был безукоризненно чист, как и, бесспорно, ее помыслы.

Цветной сон Григория Кафкана был крепок, необычен и совершенно неожидан. Откуда он появился, было не совсем ясно. Может быть, это было и хорошо, потому что есть в жизни вещи непостижимые, ведь правда?!

Тот русский военный на даче сказал отцу, качая своего мальчика сильными голыми руками отпускника – дело было после шестьдесят седьмого года, после Шестидневной войны на Ближнем Востоке – сказал Соломону Кафкану и его вечному дачному оппоненту: «Ваши летают хорошо, не хуже наших, иногда даже лучше. Не всегда понятны их мгновенные сокрушительные уколы. Молодцы они, холодные бойцы». Соломон Кафкан заулыбался всем лицом, как у него и только у него получалось. Он взглянул на помрачневшего от этих слов отставника и сходил в дом за вином и бутылкой водки для дорогого соседа по даче, который был честен и прекрасен. Жена военного забрала ребенка у него из рук и с недовольным лицом унесла его, бросив: «Вы тут не увлекайтесь, Сереже много нельзя». – «Мало этому Сереже тоже нельзя», – мельком ответил Сережа сам себе. «Толик, по-моему, покакал», – добавил Сережа. «Знаю без тебя. Я сейчас тебя поменяю», – сказала женщина нежно сыну. Помрачневший оппонент тоже не удержался и принес от себя своего добра, и дело кончилось подробным рассказом Сережи о Египте, Синае, Аль-Арише, Александрии и других географических пунктах. И сияющим прекрасным лицом отца с совершенно не загоревшей кожей. Кожа его, сурового и упрямого человека, никогда не темнела, он был почти праведник, если честно. Это теперь Грише, ворчливому старику, стало очевидно.

Гришу встретил в аэропорту Невельского складный и собранный курносый малый в расстегнутой куртке. Он подошел к Кафкану и сказал: «Здравствуйте, Григорий Соломонович. Я вас встречаю, меня звать Гена, я должен отвезти вас в Биробиджан, давайте чемодан». Гриша отдал парню свой чемодан и пошел рядом с ним к выходу. Толпы не было, люди шли разобщенно. Холод, Сибирь, Амур, Тайшет и непонятный Грише БАМ…

– Сколько нам ехать?

– Часа два с половиной, возможно, три, если с остановкой и не торопясь, – объяснил Гена. – Это километров двести, боковой ветер, машина у меня славная, домчим.

Машина у него была японский джип с левым управлением, затемненными стеклами и мощным двигателем. Остановились у киоска с зарешеченным окном. «Я возьму воды и пирожков в дорогу», – Гена выскочил наружу, не выключив двигатель и отопление, и бросился за покупками. Гриша не успел сказать ничего ему. Вернулся он скоро, нагруженный тяжелыми пакетами, в которых позвякивали бутылки. «Это боржом, еда, рыбка там и немного водки на всякий случай – тайга, Григорий Соломонович, мы в тайге все-таки». Гриша немного разомлел после пережитого в полете и молча кивал шоферу. Сил на разговор у него не было.

В дороге ветер раскачивал машину, как картонную пустую коробку, Гена справлялся с этой проблемой неплохо. С двух сторон шоссе были затянутые льдом водные просторы. Речь идет о ручьях и болотах с черными деревьями и голыми кустами по берегам. Гена сказал, не отрываясь от руля, что «это вот река Бира». Гриша не понял, где эта река, вероятно, повсюду вокруг. Людей Гриша не заметил за все время ни разу – ни вдали, ни возле.

Через три часа пути без остановок по узкому асфальтированному шоссе въехали в так называемый поселок городского типа с домами, сложенными из светлого кирпича, с широкими улицами, по которым сновали женщины в зимних пальто с меховыми воротниками, в платках, с вместительными сумками в руках. «Это и есть Биробиджан, столица автономии», – объяснил Гена. Он был и шофер, и охранник, и гид.

В гастрономе разгружали ящики и большие коробки с рыбой и макаронами. «Пообедаем сначала», – сказал Гена. Гриша промолчал, он был дорогим гостем и помнил об этом. Подъехали к столовой, называвшейся по старинке доступно – «Путь к коммунизму». В Ленинграде и Москве таких названий он уже не замечал. Гена предложил ему полушубок, но уже приехали, и Кафкан сказал, что «спасибо большое, Геннадий, но я оденусь уже после обеда». Гриша не удивлялся ничему, он уже это все видел прежде в других местах. С опаской он последовал боком по широкой лестнице, боясь поскользнуться в своих ботиночках на утоптанном снегу к онтологическому и такому знакомому входу в желанную точку общепита. Гена шел рядом, готовый помочь при первой необходимости заезжему иностранцу, вернуть ему равновесие и оградить от превратностей суровой сибирской жизни.

У входа в столовую стояла на ветру высокая женщина в роскошной меховой шапке. Она была похожа на гранитный памятник самой себе, занесенный снегом. На ней был белый халат, ее лицо выражало любезность и все возможное дамское обаяние, которое можно показать на ветру и на суровом морозе важному приезжему гостю из далекой дружественной страны.

– Мы рады приветствовать вас, товарищ Кафкан, на нашей гостеприимной земле, добро пожаловать, – сказала она Грише, который не знал, куда деваться от стыда.

В вестибюле было тепло, можно было снять верхнюю одежду без вреда для здоровья. «Мы приготовили для вас завтрак в еврейской пищевой традиции, товарищ Кафкан. Руководитель общины уже ждет вас», – сказала дама торжественно. «Боже мой, какой общины?» – Гриша не помнил и не понимал ничего. Он не всегда сразу все схватывал и понимал в жизни. С малых лет это было с ним.

Оказалось, что стоящий в глубине зала бритый дядя с лепными морщинами на лице и шее – и есть руководитель еврейской общины. Что это такое – «еврейская община» – было Грише неясно. Он уехал из СССР навсегда тогда, когда не было никаких общин вообще и еврейских в частности.

Человек с медалью «За доблестный труд» на лацкане пиджака ожидал гостя, стоя у праздничного стола, опираясь на него двумя распухшими пальцами правой кисти. Симметричный человек, еще крепкий, со своим пониманием этого мира.

Посередине стола на крахмальной скатерти находилось блюдо с фаршированной рыбиной, украшенной цветком, искусно вырезанным из моркови. Они славно посидели, хотя Гриша пить уже не мог, это было выше его сил. Только за первый тост, произнесенный руководителем с медалью на лацкане: «За Еврейскую автономию – стоя», – Гриша сумел опрокинуть вместительную рюмку водки. Очень хорошей. Лучше ему не стало. Сколько можно, скажите.

Руководитель общины ел мало, больше рассказывал о нуждах своих людей:

– Нам нужно восстановить синагогу первым делом. Хотя я и атеист, но необходимость в этом первоочередная, Григорий Соломонович. И, во-вторых, общинный дом – это все очень нужно, как воздух нужны средства. Я уверен, что ваша организация поможет нам во всем. Вы меня, конечно, понимаете, я вижу, что все понимаете», – руководитель общины говорил убежденно, Гриша и сам ему поверил.

– Конечно, все нужно, конечно, нужны средства, я понимаю вас…

– Вы, наверное, отвыкли там и от нашего снега, и от непомерных возлияний, так что простите нас, – неожиданно этот человек показал себя другим, смущающимся и одиноким стариком.

– Ну, что вы, конечно, нет, – фальшивым не своим голосом сказал Кафкан, отведя от него глаза. Он понял, что у него пропал интерес и любопытство, которые привели (привезли) его в эту ситуацию и на эту должность, которую мама, проницательная, простая мудрая мама когда-то назвала люфт гешефтн (непереводимо, хотя можно попытаться и перевести как «дела из воздуха», то есть нечто туманное, неоформленное, необъяснимое). Здесь очень сложно обжиться в абсолютно герметичной для посторонних людей территории. Неожиданно Грише мучительно захотелось убраться отсюда, из этой бескрайней и очень разнообразной страны, ни на что не похожей, чудесной и совершенно незнакомой, настойчиво мешающей ему жить. Больше всего ему захотелось вернуться на свою улицу Кашани или на любую другую иерусалимскую горбатую, спускающуюся в низину к парку улицу, скажем, Рамбам, неважно. Главное, немедленно отсюда убраться и приехать домой.

Он пробыл в этом городе еще два дня, много выслушал просьб и требований, старался не обещать больших сумм, да и малых тоже, потому что это было не в его компетенции. Гриша простился со стариком из директората общины, который его настойчиво, трогательно и неназойливо опекал («вы сыты, дорогой Григорий Соломонович?») был на трех праздничных мероприятиях, устроенных в его честь, с обильными обедами, чудесными песнями на идиш («майн штетале Белц, аф дем припечек брент а фаерел, шейн ви ди ливоне»), которые пели три громкоголосые девушки в сарафанах под баян и гитару, с шумными тостами местных активистов, работников культуры и бизнесменов, и обязательным тортом «Наполеон» в качестве сладкого напоследок. Все выступавшие говорили старательно, солидно, пытаясь на Кафкана, гостя из надежной заграницы, произвести наилучшее впечатление. У очень многих это получилось хорошо. Чудно позванивали опустошенные хрустальные фужеры.

Один почти трезвый персонаж достал из кармана пиджака бумагу, надел очки и объявил: «Разрешите, хе-хе, дорогой приезжий из Иерусалима, я скажу стих нашего поэта, кое-что сокращу для краткости»… Обстановка располагала к устному творчеству, признаем.

Снаружи стучали молотками плотники, строившие стропила, и громыхали ящиками грузчики продуктового магазина. И под этот стук и грохот, поправив указательным пальцем очки в роговой оправе, он прочел: «Меж Биджаном и Бирою, тайну вам сейчас открою, город сказочный стоит, средь болот, Амуру щит. Век двадцатый не простой, был проселок здесь пустой, комариный этот край для евреев пусть не рай… простите, ну, здесь пропустим, а вот и конец… душновато сильно летом, выйдете вы в лен одетым, так легко привольно будет, нашу зиму не забудет. Ветрена она, сурова, с нею встретиться готовы? Ицык, Ваня, Роза, Поля, будь счастлива ваша доля».

– А ведь это надо напечатать, там у вас, в Иерусалиме, вот было бы славно, – сказал руководитель литобъединения при библиотеке, задумчиво улыбаясь. «Надо замереть немедленно и не реагировать никак», – подумал Кафкан. Он кивнул в ответ говорившему, глядя на расплывающийся желто-оранжевый свет под потолком, потом повторил, что, «конечно, в Иерусалиме, конечно, славно, конечно, обязательно».

По ночам он засыпал, как говорится, без задних ног, в номере кооперативной гостиницы на втором этаже. Слово «кооператив» уже не удивляло и не резало слух, Гриша привык, приноровился. У него была уютная комнатка три на четыре с фанерным шкафом для баула, плаща и приобретенной за малые деньги меховой шапки, с работавшим не каждый раз плоским телефонным аппаратом на столе и с лампой под зеленым абажуром.

Какой это год? Какая страна? Какое это столетие? Но вообще, ясно какое, тоже мне вопросы. Просто во сне не все становится очевидным, господин Кафкан, спите меньше, единственный совет, просыпайтесь.

В ряду с Кафканом в ночном азиатском рейсе через проход сидел мужчина лет сорока-пятидесяти с компьютером, который он поставил на выдвижной самолетный столик. У него было чуть одутловатое привлекательное лицо много думающего о работе и жизни человека, короткая стрижка с широкими залысинами и прекрасные кисти рук с чувственной формы пальцами. Кафкан часто отмечал форму кистей рук собеседников или просто знакомых. Он считал, что руки отражают некую важную черту в характере человека. Это мнение не всегда было верным, но иногда попадало в точку.

Изредка сосед Кафкана замирал, руки его застывали над клавишами, он закрывал каре-желтые глаза и, как бы обогащенный новой мыслью и идеей, через пару мгновений возвращался к работе с новой энергией. Башмаки он снял и удобно опирался ступнями в носках в черно-желтую клетку о стенку, отделявшую их салон от соседнего помещения. Кафкан подивился этому умному, привыкшему к путешествиям человеку. Надувная подушечка по форме шеи облегчала этому опытному путешественнику долгий путь. Кафкан кивнул своему впечатлению, закрыл глаза и заснул. Устав за весь этот нервный суматошный день, он сразу провалился в сон, который оказался цветным, трогательным и непонятным.

Ему приснилось, что он уезжает из Ленинграда навсегда тем самым майским свежим утром почти полвека назад. Он, двадцатитрехлетний, сильный, легко шагающий по земле и жизни, молодой, с мощной спиной и такими же руками человек, не обремененный ничем, идет по залитому солнцем бетону аэродрома к самолету вместе со своими родными отцом и матерью, неся в руках сетку с бутербродами, которые мать заготовила с вечера впрок. «Кто знает, что там в этих самолетах, чем кормят и кормят ли вообще», – говорила она с ворчливой интонацией жительницы коммунальной квартиры в окраинном районе Ленинграда. Она очень волновалась, хорохорилась, все время что-то говорила, не обращаясь ни к кому, пытаясь скрыть свое волнение и страх. Она завернула свои массивные бутерброды с маслом, сыром, солеными огурцами в салфетку, фольгу, газету и сложила их в авоську. Еще были бутерброды с котлетами, в отдельной фольге, ее фирменное блюдо с незапамятных времен, сколько себя помнил Гриша, то есть лет с четырех-пяти-шести. Тот же батон, те же огурцы и крупные зажаренные котлеты, которые остро пахли луком, фаршем, хлебом и какой-то неизвестной Грише приправой. Он всегда хотел у матери выяснить, что она добавляла в котлеты, но забывал об этом. Были, как он думал, у него дела поважнее. А потом и спрашивать стало не у кого.

Кстати, когда он привел в дом к матери и отцу будущую жену, то мать, конечно, сразу же бросилась их кормить. Была пятница, время после полудня. Они выехали с базы на севере, где служили вместе, так случилось, в двухдневный отпуск конца недели, то есть до воскресенья (здесь, в Израиле, это так), в шесть утра, и пока добрались попутками до Хайфы, дождались автобуса на Иерусалим, время то и ушло. Они сидели за столом, голодные, как молодые волки, которыми они и были на самом деле, и ели эти котлеты, и его женщина, которую звали Майя, шептала ему: «Невероятно, как это вкусно, у меня дома и вокруг никто так не умеет». У нее, кажется, и слезы текли по веснушчатым впалым щекам к подбородку от вкуса этих котлет, которых было целое блюдо с синей каймой от Ломоносовского императорского завода перед ними, и мать все подносила и подносила из кухни новые дымящиеся порции. Как мать цеплялась за это фаянсовое блюдо! «Оно мне очень дорого, память о моей жизни», – повторяла она, упаковывая блюдо в ленинградские газеты, в старую простыню, потом в полотенце и, наконец, в чемодан. «И не смейся надо мной, ты ничего не знаешь и не понимаешь, Гриша», – говорила она сыну. Гриша и не думал смеяться, он только тихо удивлялся, не подавая вида.

Так вот, отлет. Бутерброды им не понадобились. Кормили в самолете отменно, это было время, когда в СССР, который был в своей огромной силе и богатстве, к пассажирам международных линий относились по-царски. Знай, мол, наших. Мать не ела ничего от волнения. Гриша съел свой и отцовский обед, в котором были все доступные и недоступные деликатесы того непостижимого, невероятного и славного времени. Сказать, что все времена, в которых мы живем, славные, нельзя, потому что это не так. Отец съел бутерброд с сыром, запил водой из граненого стакана и с любопытством смотрел вокруг себя своими глазами цвета блеклой синевы. Он был очень хорош собой, этот уже старый человек с небольшой бородкой, с круглыми очками без оправы, с непонятным советским галстуком и в белой рубахе довоенного покроя с острым воротником и неновой шляпе, которую он не снял даже в самолете. Никому ничего не объяснял, а просто не снял. Он шляпу по возможности никогда не снимал, «нельзя потому что». Он мог быть непреклонным, упрямым и ужасным, этот человек – так с восторгом думал о нем, о Соломоне Кафкане, сейчас, почти через пятьдесят лет после того дня, Гриша Кафкан, его сын и наследник. Чего, а?

Григорий Соломонович Кафкан проснулся от легкого прикосновения к плечу. Легкий запах хороших духов вернул его сознание в реальную жизнь, протекавшую на борту авиалайнера. Стюардесса в синем форменном костюмчике, в кокетливой пилотке спросила его осторожно, боясь помешать ему видеть сны: «Вы обедать будете? Есть на любой вкус, все горячее и свежайшее, господин Кафкан». Гриша повел плечами, скосил на нее глаза, она была хороша и доброжелательна, как будто сдавала экзамен по обслуживанию капризных клиентов. Сосед с компьютером поглощал аппетитно пахнувшее поджаренное мясо, по виду стейк. Рядом с мясом расположилось пюре с подливой и овощи. Все это взывало к плотной трапезе. Было три часа утра. Или ночи, это как откуда считать.

Кафкан попытался изобразить улыбку на своем лице, это у него получилось не очень. «Я откажусь, мне слишком рано есть мясо, уважаемая», – сказал он и смежил веки, он очень хотел посмотреть еще сон, неважно какой. Сны он видел редко последнее время и хватался за каждую возможность увидеть их и узнать, чем все закончилось. Чем-чем, тоже мне вопрос. Все знают, чем и как, но все равно все настойчиво пытаются разузнать и как все прошло, и как все будет, и обязательный эпилог.

На этот раз он увидел зал казино со снующими почти раздетыми официантками и крепкотелыми охранниками, затянутыми в галстуки и похожими на скульптурные изображения. Группы людей толпились вокруг столов, за которыми играли в покер, «блэк джек», баккару. Отдельно крутилась рулетка, которую с надменным выражением одутловатого лица запускал человек в цветной жилетке. Он монотонно повторял: «Ставки сделаны, ставок больше нет, господа». – «Восемнадцать», – как завороженная сказала жена Гриши. Нервно и энергично постукивал шарик, определяя чью-то радость или грусть и оттенки некоторых других чувств. Рядом с Гришей стояла его молодая жена в черном платье с разрезом вдоль бедра, с платиновым браслетом на запястье левой руки, тускло и дорого поблескивавшем. Брошка с крупным бриллиантом, доставшаяся ей в наследство от свекрови, хорошо смотрелась на ней. Вообще, она производила большое впечатление своим видом и манерой держаться. Судя по ней, по ее прическе, по давно потерянной брошке, можно было понять, что дело в этом сне происходит лет тридцать семь назад, максимум тридцать восемь. Вот куда нас заводят сны в самолетах межконтинентальных авиалиний.

Григорий Кафкан обожал эти путешествия во времени. Эта другая реальность, недостижимая в жизни, давала ему тот фон, который примирял его с непонятным и пугающим настоящим временем. И не только примирял, но и создавал ту чудесную реальность, в которой он пребывал когда-то так сладко и чудно, так знакомо и ощутимо. И безопасно для жизни. Это было время, которое не нужно было понимать или комментировать, это были просто цветные картины жизни, в которых он принимал важное и посильное участие. И все.

Жена Гриши обожала красный цвет, всю жизнь ее цвет был алым. Она носила только туфли на высоком каблуке алого цвета. «Дай мне сто долларов», – попросила она у Гриши, нетерпеливо глядя на рулетку и людей, наблюдавших и игравших в нее. Грише был хорошо знаком этот тон ее и настроение. Никогда в такие минуты он ей не перечил и не отказывал. Он безропотно достал бумажник из внутреннего кармана пиджака и передал ей двести долларов со словами: «Не очень увлекайся, Майя, я здесь». Слов его она не слушала, забрала деньги и подошла к столу. «На красное сто долларов», – услышал Гриша ее соловьиный, по его устойчивому давнему мнению, голос. Он перебрал в кармане фишки, купленные в кассе при входе, и осторожно пробравшись через спину игравших, поставил по двадцать пять долларов на ближайших к краю игроков. Они покосились на него, на его профиль, на его руку, на зеленые фишки, но никто ничего не сказал. Это был не его день.

Через десять минут после первой ставки Гришины карманы были пусты от каких бы то ни было фишек. И от красных по пять долларов, и от зеленых по двадцать пять долларов, и от черных по сто долларов. Он неудачно выбрал место, встав позади игравших. Сидячих мест не было. Мужчины, сидевшие на конце стола, проигрывали раз за разом. Один посмеивался и вел себя хоть и нервозно, но прилично. Усмехался, мотал головой и изредка вздыхал. У него получилось при раздаче король и два, у крупье восемь. Он попросил еще карту, вышло три. Подумав, он героически попросил еще карту и получил четыре. Итого девятнадцать. С некоторой надеждой он выдохнул, «возможно, сейчас нет». Гриша поставил три зеленых фишки (семьдесят пять, между прочим, долларов) на этот квадрат (на эту, как выражаются, «руку»), последние. Игравший скосил взгляд, но промолчал. Крупье, который щегольски щелкал картами о суконную поверхность стола, открылся, там было семь, он добавил еще карту, прилетела, шелестя о настоянный на азарте воздух, пять, итого, двадцать. Игравший, у него была круглая лысина на крепком темени, глубоко вздохнул, так вздыхают при сердечных приступах. «Все, я пустой», – признался тихо сам себе. Гриша тоже остался ни с чем, не переживал, но, конечно, расстраивался. Да и что там с Майей, та в азарте могла выкинуть коленце, заложить, скажем, брошку… С нее станется.

Второй ругался матом, хватался за голову и один раз даже сказал Грише через плечо звонким голосом: «А вы могли бы, сэр, здесь не играть?». Нашел причину в Грише. Справедливости ради, он проигрывал и до Гришиного прихода. Он гулко простонал, очень похоже на выкрик ночной птицы в хвойном лесу, проиграв на своих двадцати, у крупье вышло двадцать одно. Ничего не помогало никому. Крупье с точеными пальцами пианиста или художника, или карманника, невозмутимый молодой джентльмен, был непобедим. Он ведь играл не своими деньгами, а фишками казино, у него не было ощущения крушения основ даже при самом значительном проигрыше.

Гриша, конечно, мог пойти и прикупить еще фишек, но это было против его правил, и он остался стоять за спинами игравших, упираясь указательным пальцем левой руки в борт стола. Горечь поражения влияла на увеличение вкуса горечи во рту. Он постоял в оцепенении пару минут, крупье сгонял еще три круга с тем же успехом для игравших. У крупье было порочное мятое лицо и мягкие, почти женские движения смуглых рук, за которыми можно было смотреть бесконечно, если бы не проигрыши.

Гриша собрался уходить, восстановив дыхание. Тут неслышно подошла Майя, взяла его за рукав пиджака, «смотри что у меня есть». В ее руках была большая пригоршня черных стодолларовых фишек. Одна из фишек упала на пол и покатилась по полу. Охранник быстро нагнулся и ловко, несмотря на бочкообразную грудную клетку, прихватил фишку рукой, в которой невозможно было увидеть не только какую-то фишку, но и предмет позначительнее и потяжелее, например, две фишки или три. Охранник протянул фишку Майе со словами «не теряйте денег, мадам, они не с неба падают». Он был серьезен, и несмотря на свои резкие действия, не задыхался, не тот возраст и подготовка, все подогнано. Все у него впереди. «Дай ему денег, Гришенька, он заслужил», – попросила его Майя с царственной интонацией. А денег у него не было.

«Откуда, что такое, девочка, ты обокрала казино?» – спросил Гриша удивленно, он с трудом понимал происходящее. Майя высыпала фишки ему в руки, взяла бокал со светлым вином у проходившей мимо официантки в корсете и натянутых на бедрах кружевных трусах, и отпила большой глоток с таинственным видом. «Я выиграла эти деньги, дорогой. Мне подсчитали, там три тысячи двести пятьдесят долларов, вот», – сказала женщина с гордостью. «Могу зарабатывать рулеткой на жизнь». – «Ты, кстати, не знаешь, из чего делают эти фишки, милый? Они тяжеленькие, славные», – сказала Майя вполне вовремя. Автоматически Гриша ответил, что фишки делают, кажется, из специального сорта глины, надо проверить. «Всего лишь глина, а какая красивая. Я больше не хочу играть, мой заряд на эту игру кончился. Денег нам не надо больше. Зачем столько?» – Майя была весела и уверена.

Гриша не мог поверить ее словам, но разноцветные фишки в ее руках свидетельствовали о том, что женщина говорит правду и только правду. «Я ставила только на красный цвет, это мой цвет, цвет крови и любви, тридцать два красное, ха-ха, милый, я тебя обожаю, давай выпьем шампанского, а… Хочу шампанского».

Гриша, возбужденный до румянца происходящим, крепко держа рукой за талию, увлек ее, с удовольствием потерявшую границы дозволенного молодым честным дамам, к кассе с широким окном. Никакой решетки, без охраны, только любовь, алкоголь, азарт и полное, почти неприличное доверие. Сидевшая за окном девушка, красавица и чаровница, добрая неулыбчивая душа, поправив декольте, с серьезным видом пересчитала фишки и выдала им три тысячи двести пятьдесят долларов. «Подари ей деньги, она заслужила, видишь, как выглядит», – влажно попросила Гришу жена. Она как бы подтянулась и явно пыталась вернуться в свой обычный облик доброй, несколько рассеянной семейной моложавой дамы с деловой походкой. Пока безуспешно.

«Где все это происходило?» – подумал Гриша во сне. Ничего не приходило ему на ум. Язык всех этих местных людей необычного вида казался ему знакомым. Никак он не мог вспомнить, что за язык, к какой группе принадлежит и из какой семьи. «Точно не индоевропейский», – подумал Гриша вдруг, что-то вспомнив из прошлого.

Здесь, под широкими темными коврами, были паркетные полы, которые чудно поскрипывали под выходными английскими башмаками Григория Кафкана, надетыми им по случаю выхода в свет, в казино. Такой у него был быт, выход в казино на центральной пешеходной улице города. Они приехали сюда как туристы. Что за город, Майя? Но ей было не до его вопросов. Майя долго надевала свой кокетливый беретик, стараясь придать ему необходимый наклон к правому виску. А что еще нужно для счастья? Женщина, прислонившаяся к твоему плечу, ее горячее дыхание, доллары в кармане и застывший от минусовой сухой погоды тротуар большого незнакомого города. Чьей-то столицы, вероятно. Дверь на тугой пружине тяжко захлопнулась за ними, швейцар в каком-то имперском кителе с золотыми погонами, похожий на состарившегося и все еще бравого улана, степенно поклонился им вслед. Майя сказала Грише, чтобы он дал швейцару денег, но у него не оказалось мелочи, все до копейки оставил в казино. У Майи, нашей миллионерши, были только крупные купюры, только крупные, жирно будет, нет?! «Простите меня, сэр», – сказал Гриша, но в последний момент что-то вспомнил и достал из кармана брюк двадцать шекелей, которые нашел утром, одеваясь. «Берите, это наши деньги, они принимаются повсюду», – швейцар не глядя, с поклоном взял купюру, такой вот человек, абсолютно не брезгливый.

На ночной, заиндевевшей от холода, совершенно незнакомой Грише улице, на другой стороне в витрине танцевала под неслышную музыку полуголая девушка с платиновыми волосами. Она была неутомима. Гриша остановился и поглядел на нее, оценив пластику и совершенство молодого женского тела. Над девушкой на стене дома было написано неоновыми крупными буквами название магазина (ресторана?) Farkash. «Ну, конечно, «Фаркаш», конечно, Будапешт, это было в Будапеште. Как я мог забыть! Гуляш, Пушкаш, Салаши, что еще? Имре Надь, профессор Еврейского университета Омри Ронен, копченая паприка, Ракоши, советский посол Андропов Ю.Вэ., Бела Кун, расстрелян в Коммунарке, все помню, – обрадовался Кафкан. – Как я мог позабыть про такое путешествие, и Матьяш Ракоши обязательно, тот еще персонаж. А «фаркаш» по-русски волк». Его память хранила о Венгрии массу сведений, от которых он не умел и не хотел избавляться. «Зачем избавляться? Мне все нужно самому».

Студенту из Будапешта Имре Сереньи в октябре пятьдесят шестого года было восемнадцать лет. Он с автоматом в руках дрался против вторгшихся в венгерскую столицу советских агрессоров. Выжил в боях, сумел уйти от коммунистов всех мастей и наций, и перейти границу с Югославией. Он добрался до Израиля в 1957 году и в Иерусалиме окончил Еврейский университет. Филолог-славист. Работал в Гарвардском и Йельском университетах. В Иерусалиме он сменил свое имя на Омри Ронен.

Кафкан открыл глаза. В полутьме самолетного салона он не сразу сориентировался, но соседа в своем ряду разглядел сразу. Тот дремал, откинувшись на спинку кресла. Играла таинственная музыка, очень негромко, назидательно. Между окошками салона была полоса серо-голубой отделки. Можно было увидеть клубы рыхлых облаков и черное огромное пространство неба, в котором мелькали красные бортовые огни летящего невероятного, с мерным гудением чудовищных моторов, переполненного пассажирами самолета, как будто застывшего в воздухе. Эта недвижная картина успокаивала Кафкана и вселяла в него доверие.

Компьютер с черным потухшим экраном оставался открытым перед трудолюбивым соседом Кафкана. Рядом с компьютером лежала ученическая простая тетрадка в клеточку, заложенная авторучкой с рядами цифр и ровными абзацами слов, написанных аккуратным быстрым почерком справа налево. «Укатали сивку самолетные ночи, укатали», – удовлетворенно почему-то подумал Кафкан и тут же опять заснул. Паззл, складывавшийся из его нынешних неожиданных снов, постепенно обретал совершенную форму и яркий необъяснимый смысл.

Опять ему приснился майский давешний город Ленинград, улица Правды возле стеклянного почему-то входа в баню, где он ждал снаружи товарища, чтобы идти куда-то. Сейчас он не мог вспомнить куда.

Тогда, почти пятьдесят лет назад, Гриша Кафкан был скромным юношей с белой кожей, с семитским по всем внешним показателям профилем, с худыми мускулистыми руками и высокой шеей, которую одна способная ученица третьего курса художественного училища называла «античной и почти безупречной». Кажется, он ей нравился своим внешним видом и поведением, но Гриша не понимал этого. У него был роман с другой женщиной. Окончательного ничего между ними не произошло, о чем она, глядя в упор в глаза, с сожалением ему сказала в аэропорту Пулково на прощании. Но вот она говорила, эта собранная целеустремленная девушка, что «у Кафкана Гриши чарующие(?) глаза и роскошная манера улыбаться подвижным и худым лицом, непонятно как это тебе удается», эта фраза запомнилась ему почему-то, он, как и все, любил похвалы, даже самые далекие от действительности.

Потом эта девушка волшебным образом оказалась в Иерусалиме, и ничего у них не получилось опять, хотя ее планы были большие и обширные на него, видно, звезды не сошлись. «Помнишь, как мы с тобой, милый Гриша, встретились в первый раз? В метро «Технологическая» у эскалатора?». Конечно, он помнил. Прошло всего-то двадцать пять лет или двадцать шесть. Она обронила у эскалатора дешевый кошелек из кожзаменителя, пустой, с двадцатью копейками, как потом выяснилось. «Девушка, это ваш кошелек?». Народ торопился к движущемуся наверх эскалатору и недовольно ворчал на этих двух беседовавших на корточках молодых людей. «Спасибо, там, кажется, были деньги, а сейчас их в нем нет», – вопросительный взгляд. «Есть такое свойство у денег, исчезать», – неудачная шутка. Она скользнула по нему быстрым взглядом продолговатых глаз и отвернулась. У нее было ласковое лицо с круглыми скулами, непонятный цвет глаз, морской, что ли, набирающей силу синевы, рост под метр восемьдесят и непривычное, по тогдашним меркам на моду, куцее пальто темного цвета с туго завязанным кушаком, но без воротника. Он с трудом поднялся на ноги, колени его уже тогда давали о себе знать. Она чему-то улыбнулась и даже засмеялась. Смех ее звучал птичьим заливистым колокольчиком, сходившим на нижние ноты. Гриша, при всей его деланной, показной мужественности тут же пропал, что называется, «проглотил язык», и замолк, слова остались в нем непроизнесенные.

Лишь потом он справился с речью и смог пригласить ее в мороженицу в угловом доме с тяжелой входной дверью, с четырьмя столами из мрамора с пестрой поверхностью и с влажным полом. Деньги у него, работавшего грузчиком в три смены на хлебозаводе, теперь были. Он взял ей у лихой дамы за стойкой смородинового мороженого, а себе стакан портвейна «777» и две конфетки в зеленых фантиках. Стакан был граненый, наполненный доверху буро-красным сильным напитком, напоенным оптимизмом и надеждой. Играла музыка в кафетерии. Певица исполняла нежную песню композитора Эшпая и популярнейшего тогда поэта Евтушенко «А снег идет, а снег идет, и все вокруг чего-то ждет». За соседним столиком выпившие молодые люди с крепкими скулами в пятнах на лицах, один был с лысиной в полголовы, пили шампанское с коньяком и смеялись шуточкам: «А грузин говорит: «А вы у Абрама из Бухенвальда спросите, его фамилия Майданек, – ха-ха, – он все знает»». Анна морщилась и отворачивалась от этих парней, как от зараженных чем-то неприличным.

Почему-то сейчас, спустя годы с того дня, Гриша вспоминал ее совершенно не в Иерусалиме, зрелой, дрожащей от желания и страсти женщиной, а вот той девушкой в широкой черно-синей кофте с дешевой брошкой у левой ключицы, которая поднимала на него горящие глаза от металлической плошки со знаменитым смородиновым мороженым и пыталась завести разговор. «Вот мне уже двадцать четыре года, а талантов никаких у меня особых нет, и что мне с этим делать, я не знаю», – так она грустным голосом ему жаловалась. Ласточка, конечно.

Вот, еще она очень легко шла. Как говорят старики на девушек в соку, сладко жмурясь на солнышке в чахлом парке, «красивая поступь, ах»…

Потом она пригляделась к нему, прищурив близорукие глаза, и сказала негромко и без улыбки: «Нехороший, но красивый, это кто глядит на нас»…

Гриша не понял этих слов, кому они предназначены. Он не знал, что сказать в свою очередь, промолчал и верно сделал, кажется. Если бы он понял, что к чему, то сделал бы правильные выводы из сказанного девушкой, которую звали Аней. Но он был растерян и смущен ее красотой и явной заинтересованностью в знакомстве с ним. Гриша, уж на что крепкий и похожий на настоящего мачо парень двадцати двух лет, был не очень уверен в себе по молодости лет, и внимание взрослой дамы, какой она ему показалась, давило на него излишне. Неожиданно для себя он взял в руки ее ладонь, оказавшуюся горячей и легкой, и поцеловал, глядя снизу в ее смутившееся и покрасневшее от удовольствия лицо.

После того как они подали документы на выезд в ближневосточную, вражескую для СССР страну, Гриша был уволен отовсюду. Его старики родители, пенсионеры со стажем, очень переживали, особенно выслушивая прогнозы и сплетни от знакомых и друзей о возможной судьбе их мальчика. «Обязательно устраивайся на работу, неважно куда, только чтобы было, что им сказать», – торопливо, взволнованно говорила ему негромким голосом мать. Надо было слышать этот тон, с которым она, бедная женщина, произносила это «ИМ».

Но никто Гришу на работу не брал. Разнорабочим в гастроном на углу его сначала приняли, но на другой день директор, энергичная женщина с перекрашенными помадой крупными губами, отведя желудевого цвета глаза куда-то в угол кабинетика с банками и смятыми картонными коробками, сказала: «Ну, мы вас взять, товарищ Кафкан, на эту ставку не можем, денег нет, ставка ликвидирована». Гриша после этой содержательной беседы, возвращаясь домой, повторял «ставка, профессорская ставка, конечно, нам профессора ни к чему, товарищ глупый Кафкан».

Так продолжалось две или три недели, тучи над ним сгущались. Гришу предупреждали все кому не лень: «Устраивайся, пацан, устраивайся, не играй с огнем». Даже участковый дядя Коля Ногин, словив его у табачного ларька, сказал глядя в сторону, он косил: «Смотри, парень, иди работать, иди на любую работу, нечего выбирать». Забот у него хватало, но Гриша относился к ним с некоторым легкомысленным и несерьезным вниманием, как будто чувствовал, что все обойдется и его ждет другая жизнь за зданием поликлиники и вне этого привычного двора с семью парадными в пятиэтажном кировском доме с черной лужей у входа в ЖЭК, которую подметала дворничиха проволочной метлой с характерным жестким и разбойничьим посвистом, от которого поеживались прохожие.

Интересно, что так все и было, все обошлось. Гришу взяли на хлебозавод грузчиком после звонка матери своей подруге по эвакуации в Свердловскую область, когда они жили с детьми в разгороженной занавеской большой комнате избы и ладили, как родные сестры. Подруга сделала карьеру по возвращении и стала заведовать кадрами на этом хлебозаводе и отказать матери не могла, да и не хотела. «Очень тебя, Лида, прошу, по краю мальчик мой ходит, по самому краю. Возьми его на работу». Лида не могла ничего забыть и мать просто любила и ценила. «О чем ты говоришь, Соня, ты что, чтобы я этого мальчика не взяла на работу, ты что? Ты в своем уме, пусть завтра приходит, он не пьет, конечно, у тебя?». После паузы мать ей ответила: «Какой пьет, какой пьет? Изредка бокал сухого, может быть, два. Спасибо тебе Лида, большое, не забуду никогда». А вы говорите, коммунисты.

Мать подозревала Гришу в пристрастии к алкогольному опьянению, «у нас в семье никто не пил и пьет, а ты что же», глядя на никакого, то есть совершенно в лоскуты сына, лежащего навзничь на диване, но она, конечно, не подозревала серьезности ситуации. Гриша обиженным тоном дал родителям слово, что ни пить, ни ссориться ни с кем на новой работе (престижной? спасительной?!) не будет, «что я, маленький, не понимаю, что ли». Отец добавил ему озабоченно, что «ты не знаешь, с кем играешь в игры, они серьезные очень люди, рихтике газлоним, понимаешь! они тебя упекут, ты и не заметишь».

Гриша за два года и четыре месяца почетной работы не пропустил ни одной смены, не выпил на работе с мужиками ни разу и не поссорился, хотя причины для ссор были, и не раз. Он научился не реагировать на слова и даже поступки, люди были как люди, как везде. Этому он научился, на самом деле, у отца, который относился к людям с непонятным смиренным терпением и каким-то неслыханным уважением. Он говорил пятилетнему мальчику Вите вы, называл соседа Аркашу, пропойцу и бандита, Аркадием Васильевичем, а хулигану Сане Цвету одалживал рубль или три, говоря, что, наверное, ему надо. «Вот умный-умный, а дает себя обмануть, как мальчик, с удовольствием, а еще Соломоном зовется», – говорила соседка, качая головой в оренбургском, конечно, сером платке. Но теплом, бесспорно.

Так вот, Аня. Она ему как-то сказала, что не любит фотографироваться: «Такой вот парадокс, фотографировать обожаю, а собственные фотографии терпеть не могу, рву на куски». И это при том, что художником она была явно хорошим, рука уверенная, задумчивая, взгляд ее был пронзительный, тщательный, хотелось скрыться от него. Это Гриша потом понял.

Она сообщила ему, как бы между прочим, что хочет побывать в двух местах в Европе: на площади Сан-Марко и на пляже Ла-Конча. Откуда, ну, откуда, скажите, все это берется в девочке из провинции?

Гриша не знал, где эти места находятся, и не стесняясь попросил ее рассказать, что и где. Она ничему не удивлялась, слушала только себя, как могло показаться. «Сан-Марко – центральная площадь в Венеции, а Ла-Конча – пляж в баскском городе Сан-Себастьяне на берегу Атлантического океана», – сказала ему Аня. Она не насмехалась над ним, не шутила по поводу знаний Гриши, «ну, не знает человек, ну и что, зато он знает другие места, правда!». Она была влюблена в него как кошка, если выражаться на языке кумушек, высиживающих неизвестно что возле дома на скамье с утра до вечера. Преувеличение, конечно. Ну, какое влюблена как кошка? Ну, скажите? Взрослая зрелая женщина – и как кошка. В мальчишку?

Ничего с ней у Гриши и не получилось. Почему, неизвестно. Он вспоминал о ней редко, это не доставляло ему боли или переживаний, но оставляло царапины на сердце. «Получается, что все это было неправильно сказано», – произнесла она глухо в хвойном молодом лесу возле шоссе, ведущего в Рамот и Гиват Зеев, когда только прилетела и немедленно пришла к ним рано утром. Гриша поглядел на нее, мол, что ты имеешь в виду? «Ну, что любовь побеждает все: разлуку, болезни, даже смерть, это не так?». Ответа у него не было ни тогда и ни сейчас. Вообще, у него не было ответа ни на что. Гриша только твердо знал, что она лучше него.

Он только абсолютно не знал, что с нею стало, с кем она, что она, никакой информации о ней не имел и не искал ее следов. Удивительно, но почему-то никакой похотливой идеи и какого-либо скабрезного намерения в связи с воспоминаниями об этой красивой и складной женщине, податливой, пластичной и горячей, никогда у него не появлялось. Никогда. Но, наверное, хватит о ней, какой бы она не была замечательной и прекрасной. Все прошло и помнится с трудом. Летим под мерный гул самолетных двигателей вперед в темной ночи, над серыми клубами облаков на дальний, дальний восток. Дальше уже, кажется, и некуда. Маршрут полета был разработан и выбран не им. Вот и результат: движение в никуда.

По проходу между креслами опять прошел первый пилот, теперь уже в обратном направлении. Он шел несколько боком, как сторожевой корабль среди льдин, лицо равнодушное, усталое, презрительное, никаких любезных улыбок и кивков. «Идите, господа хорошие, сами знаете куда», – говорила его помятая посреди ночи физиономия. Куда это он все ходит, этот надменный властный хлыщ? – подумал спросонья Гриша, отмахнулся от этого вопроса. – Какое мне дело вообще до него?» – и опять заснул. Из-за шторки выглянуло хорошенькое лицо стюардессы и тут же скрылось. Вот и весь секрет.

Теперь Гриша завтракал в новом месте проживания на самом дальнем от континента острове Сиама, ананасом, точнее, ломтиками его в неограниченном количестве. Только ешь. «В ананасе есть все, что нужно человеку», – повторял ему нынешний наставник в жизни и в отношении к ней. Хм-хм. Он, этот тощий, жилистый, темно- и гладколицый парень, делал акцент на правильном питании. «Мы не едим мертвых животных, только растительная пища и ничего жареного, это понятно. Мы не грифы», – говорил он сурово и быстро. Напор у него был невероятный в речи. Невозможно было с ним не согласиться. Гриша был, конечно, непростой человек. У него был лишний вес, который мешал ему, по мнению и словам отдельных близких людей, жить полной и насыщенной радостями жизнью. Они были уверены, что жизнь наполнена радостями, это сказывалось оптимистическое воспитание и образование, главенствовавшие в то время во всем мире.

Еще наставник, личный сын его, говорил с озабоченным видом, хмуря худое, чистое лицо свое, Григорию Соломоновичу, что в этой азиатской стране в строительстве главенствует идея ступенек, ступеней, приступок и тому подобное. «Нужно все время быть настороже, потому что можно споткнуться и упасть в любую секунду, уже были тому примеры, все время смотрите себе под ноги». Повторял этот человек. Он был искренен во всем.

В правоте его слов Гриша смог убедиться в первый же день своего пребывания на острове, разбив пальцы ног, дважды оступившись и упав на приступках при входе в самые обычные места, например, в ресторан. Он не злился на себя, его раздражало это неуверенное владение телом, поиски равновесия и зависимость от других людей, самых близких. Особенно от близких.

Потом Гриша посмотрел в компьютере информацию о грифах. Их было несколько видов. Белоголовый сип его привлек больше других. Лысая маленькая головка, голая шея, гнутый клюв убийцы, открытый пронзительный глаз падальщика и пестро-темное оперение большой птицы с широкими крыльями – все выглядело отвратительно. Сразу видно было, что это тот вид, который питается падалью, никакие трупные бактерии их не берут, им на все наплевать абсолютно. «Нет, конечно, я не гриф из теплого края и никогда им не был и не буду», – подумал Григорий Соломонович опрометчиво.

Но это еще не все. Это было совсем другое и непривычное место со своим укладом и порядками. Разница во времени была четыре часа вперед по сравнению с Израилем (и Россией тоже), Гриша засыпал с трудом, темнело быстро, мир вокруг был полон звуков, движения и запахов. Часто шел дождь, иногда очень сильный, свистели лягушки в бурной реке за строениями, гудел мокрый кустарник, гулко хлопая крыльями по темному воздуху, носились ночные птицы. В общем, райское место, натурально райское, как сказал сынок Гриши, но неспокойное. Точно, неспокойное.

Однажды Гриша проснулся в половине четвертого, иначе говоря, в 23 часа 30 минут, если судить по часам в Петах-Тикве или, скажем, Нетанье, не говоря о Иерусалиме. Поднялся, попил воды – «надо очень много пить здесь», рекомендовал ему сын решительно, как вбивал в него слова – и включил свет. На подушке, отодвинутой им в сторону во сне, неподвижно сидел маленький лягушонок с шустрыми выпуклыми глазками. Никакого отвращения или умиления Гриша не испытывал, он был не тот человек, хотя часто, не умея остановить слезы, плакал в кино, переживал. Некоторые люди лягушек едят.

Гриша не заплакал. Он осторожно сел под любопытным взглядом, взял полотенце с тумбочки, набросил его на лягушонка и осторожно вынес на темную улицу с горящим фонарем у дорожки, ведущей в сауну. Возле кустов Гриша деликатно стряхнул лягушонка на землю и тот, блеснув глазками на спасителя, решительными мягкими движениями – прыг-прыг-скок – высоко ускакал в ночь, издавая торжествующие звуки победы.

В комнату Гриша уже не вернулся. Он прошел по асфальтовой мокрой, тускло освещенной дорожке до столовой. Там никого не было, кроме дремавшей за стойкой местной девушки, почему-то оставшейся на рабочем месте, а не отправившейся отдохнуть домой. Столовая не работала, но кипяток был, кофе, чай, разные травы в банках рядом с кипятильником ожидали своей очереди. Гриша кивнул девушке, которую звали Лотос в переводе с тайского, «простите меня, старика», та улыбнулась спросонья, «ну, что вы». Каждый из них говорил на своем языке, они поняли друг друга отлично. Он взял кружку, металлическими щипцами зацепил щепоть имбирной стружки из фигурной банки, добавил несколько листьев мяты и залил все кипятком. Дух пошел замечательный из кружки, даже голова закружилась у Гриши.

Он отошел от стойки, сел, сгорбившись в стороне за столом над чаем, и поглядел наружу на шумный черный лес, на дождь, переставший быть теплым. Стен в столовой не было, только несущие столбы из бамбука и лиственная крыша. Гриша начал осторожно пить воду, завидуя себе. Невидимая жаба низким баритональным голосом издавала ритмические звуки, схожие с работой какого-то неизвестного музыкального инструмента.

Гриша воспринимал свою жизнь как цепь счастливых случайностей и совпадений. Кое-что сошлось – и в результате получилось то, что получилось, а получилось, по его мнению, нормально, чтобы только не сглазить. Так думал он. Мог позволить себе легкомысленный оптимизм. Хотя годы уже начинали брать свое.

Безупречный порядок местной жизни вызывал в нем уважение. «Совсем не похоже на Израиль, и уж тем более, не похоже на Россию», – думал Гриша. Он ведь, по сути, был знаком только с Израилем и Россией, да и то, особым знанием не обладал, так, верхи все.

В самолете он спал без тревог и без забот, не помнил ни о чем. Опять пошло бесконечное казино, возбужденный голос человека, без особого успеха игравшего в «блэк джек». Без перехода начался бокс. Дрались два чернокожих тяжеловеса, кажется, это были Форман и Али, они были равны по силам, непонятно было, кто побеждал, таким боксерским искусством и такой волей оба обладали. Они обменивались серьезными сериями ударов по корпусу и голове, после которых выжить, в принципе, обычному человеку было невозможно. Но эти люди оставались на ногах и продолжали боксировать все пятнадцать(!) раундов.

Гриша немного понимал с молодых лет в боксе и по инерции отдавал предпочтение Али, который был быстрее и изощреннее, по его мнению. Хотя Форман, плотный литой джентльмен, созданный из огромного куска эбонитового дерева, был хорош и могуч, как вечное и невероятное скульптурное изваяние самому себе. Или это был не тот Форман, или это был другой Форман? Неизвестно.

Затем опять пошло казино, потом мясная туша, которую ловко разделали и положили жариться на мангал. В Узбекистане, в тандыре, герметически замазанном глиной, коптили куски баранины, кур, обмазанных копченой паприкой. За раз, то есть полтора часа, получалось килограмм 60–80 мяса. Таких тандыров было шесть, они работали все время, с утра очередь страждущих мясоедов, то есть всех подряд граждан поселка или городка, выстраивалась за первыми порциями. В кадре сбоку молодой мужчина, которого Гриша не знал и не видел никогда прежде, объяснял происходящее, ему откладывали на тарелке большие куски баранины, он продолжал вещать и объяснять, сглатывая слюну со словами «пусть пока остынет». Вообще не жарко, все в зимних куртках. За людьми видны во дворе островки снега. У ведущего был явный акцент и нагловатая уверенность жителя столицы в описании провинциальных радостей.

Рассказчик, не помыв рук, стоя, жадно и не слишком опрятно откусывал куски обжаренного мяса, держа его с двух сторон и повторяя: «Думаю, что это лучшее барбекю за всю мою жизнь». Потом он что-то вспоминал и добавлял: «Для вас, Григорий Соломонович, отложено две порции, вы не волнуйтесь, главное, не нарушайте вашего поста». – «Да уж, с вами тут подержишь пост», – ворчал Кафкан за кадром.