скачать книгу бесплатно
Стихотворения
Осип Эмильевич Мандельштам
Поэт трагической судьбы, О. Мандельштам сам не считал себя поэтом трагическим. У него есть пейзажная и любовная лирика, окрашенная в нежнейшие акварельные тона, есть стихи, пронизанные легким «петербургским» юмором, но есть и достигающие высокого драматического накала стихи о подавлении человека государством (причем поэт с одинаковой неприязнью говорит и о дореволюционной, и о большевистской России). Для него единственная мера и точка отсчета – человек, который является своеобразным высшим воплощением Природы и Истории. Эта мысль проходит через все творчество поэта. В книге представлен наиболее полный корпус стихотворений О. Мандельштама. Обширные комментарии помогут войти в сложный мир, созданный одним из самых прославленных поэтов Серебряного века.
Осип Эмильевич Мандельштам
Стихотворения
«…Вечные сны, как образчики крови…»
Вслушаемся в ранние стихи Мандельштама.
Звук осторожный и глухой
Плода, сорвавшегося с древа…
Это мир еще до грехопадения, до появления в нем человека. Никто не намеревается сорвать яблоко с древа познания добра и зла, а потому и вся дальнейшая человеческая история невозможна. Парис не поднесет яблока того же искусительного сорта Елене, и не отправится многоименный флот, груженный воинами, в море. Не будет пожара Трои, не будет блистательных свершений Рима. И далее, далее – ни Лжедмитрия, ни Марины Мнишек, ни декабристов, ни «Титаника», ни сумерек первого революционного года.
Плод перезрел и сорвался с ветки, так и не дождавшись прикосновения человеческой руки.
Человек своим присутствием не просто меняет что-то в мире. Он изменяет весь мир. Еще не решен вопрос: зачем дарована жизнь, как возникает потребность в божестве: ведь кто-то эту жизнь даровал?
Дано мне тело – что мне делать с ним,
Таким единым и таким моим?
За радость тихую дышать и жить
Кого, скажите, мне благодарить.
И поздно уже бояться, сторониться каких бы то ни было вопросов, уговаривать себя, будто все наладится, если не задумываться, пребывать в первозданном неведении.
Ни о чем не нужно говорить,
Ничему не следует учить,
И печальна так и хороша
Темная звериная душа…
История течет своим чередом. Она похожа на реку – недаром в своей предсмертной, незаконченной оде Г. Державин воспевает «Реку времен».
Много-много позднее, сочиняя «Стихи о русской поэзии», Мандельштам вспомнит Державина, чей «татарский кумыс» стиха пьянит по-прежнему. Вспомнит и Батюшкова, чьим именем он отрекался когда-то от символизма, чтобы стать навсегда акмеистом. Тогда он писал:
И Батюшкова мне ненавистна спесь.
Который час его спросили здесь,
А он ответил любопытным – вечность.
Автор пока не знал, что вопрос не в том, что предпочесть – луну, то есть возвышенную и устаревшую образность символизма, или светлый циферблат из тех, какими украшали фасад часового магазина, то есть вещность только что народившегося акмеизма, с ясной и четкой деталью.
Вопрос, как оказалось, надо ставить иначе. Ведь Батюшков, один из самых гармоничных поэтов XIX столетия, ответил так (а ответ его зафиксирован документально) не для того, чтобы поразить публику. Батюшков помешался. Место поэтического прозрения заступило безумие.
Но ведь это не просто болезнь. Это отступление по лестнице эволюции. Назад, вниз, во тьму.
К кольчецам спущусь и к усоногим,
Прошуршав средь ящериц и змей,
По упругим сходням, по излогам
Сокращусь, исчезну, как Протей.
Роговую мантию надену,
От горячей крови откажусь,
Обрасту присосками и в пену
Океана завитком вопьюсь.
Мы прошли разряды насекомых
С наливными рюмочками глаз.
Он сказал: природа вся в разломах,
Зренья нет – ты зришь в последний раз.
Он сказал: довольно полнозвучья, —
Ты напрасно Моцарта любил:
Наступает глухота паучья,
Здесь провал сильнее наших сил.
Природа отступает от людей, вернее, отступается от них, о чем и повествует стихотворение 1932 года «Ламарк». Но такая «лестница Ламарка» в действительности лишь первый пролет многосоставной лестницы человеческой культуры, где свое место занимают эпохи, народы, страны.
Казалось бы, читатель имеет дело с оригинальной и последовательно разрабатываемой философской концепцией, которая, к тому же, нашла необычные эстетические формы. Тем не менее это не совсем так.
Концепция эта не принадлежит одному Мандельштаму. Следовало бы назвать ее «общеакмеистским достоянием». Именно тут, как представляется, общность столь разных индивидуальностей, объединившихся под названием «акмеисты», общность, которую никак не могут отыскать исследователи.
И вправду, что же объединяло Н.С. Гумилева, С.М. Городецкого, А.А. Ахматову, М.А. Зенкевича, В.И. Нарбута и Мандельштама (о так называемых младоакмеистах – Г. Иванове, Г. Адамовиче, И. Одоевцевой, Н. Оцупе – и речи быть не может, что говорить о десятках сочинителей, развивавшихся под влиянием акмеизма).
Для последователей акмеизм был только стилистикой, более того – каноном. Для самих акмеистов канона не существовало, более того, не существовало и стилистической общности. А вот контуры общей философской концепции, фрагменты каковой легко обнаружить у каждого из них, даже у С.М. Городецкого, который вскоре, разойдясь с Н.С. Гумилевым, лидером группы (или направления, как говорят об акмеизме литературоведы), акмеизм оставил, эти контуры различимы.
Напомню, что сам термин, взятый новым направлением для самоназвания, означает «высшая степень». Но высшая степень только ли искусства? Разумеется, нет. Искусство не берется само из себя. Оно венчает череду истории, которая начинается во временах еще доисторических, где нет человека. Бог или Природа стоит у истоков – каждый решает сам. Последовательность ступеней, смена одного другим от того не будет отменена.
От неразличимых глазу клеток, от амеб, до великих древних держав, до пророков, героев, завоевателей, вплоть до нынешнего часа. До сейчас, в котором живет поэт.
Наиболее стройно, исчерпывающе и, если не слишком ловко выразиться, научно разработал эту концепцию М.А. Зенкевич. Его книга стихов «Дикая порфира» (1912) и построена по особому плану. Она открывается стихотворением «Пары сгущая в алый кокон…», как бы прологом к разворачивающейся сверхдраме, потом следуют стихотворения, поделенные на разделы, обозначенные в авторском плане: «Материя», «История», «Лирика», «Переводы» (здесь нетрудно увидеть градации «своего» и «чужого», «близкого» и «удаленного») и завершается стихотворением «Сумрачный бог» как эпилогом.
Но и отдельные стихи, как зародыш, что несет в себе и все стадии развития мира, и все стадии развития живого существа, по большей части включают в себя ту же схему. Таково, например, стихотворение о ящерах.
О ящеры-гиганты, не бесследно,
Вы – детища подводной темноты, —
По отмелям, сверкая кожей медной,
Проволокли громоздкие хвосты!
Истлело семя, скрытое в скорлупы
Чудовищных, таинственных яиц, —
Набальзамированные ваши трупы
Под жирным илом царственных гробниц.
И ваших тел мне святы превращенья:
Они меня на гребень вознесли,
И мне владеть, как первенцу творенья,
Просторами и силами земли.
Я зверь, лишенный и когтей и шерсти,
Но радугой разумною проник
В мой рыхлый мозг сквозь студень двух отверстий
Пурпурных звезд тяжеловесный сдвиг.
А все затем, чтоб пламенем священным
Я просветил свой древний, темный дух
И на костре пред Богом сокровенным,
Как царь последний, радостно потух;
Чтоб пред Его всегда багряным троном,
Как теплый пар, легко поднявшись ввысь,
Подобно раскаленным электронам,
Мои частицы в золоте неслись.
Мандельштам по-своему откликнется на эти стихи, его «государства жесткая порфира», существующая во времени историческом, есть прямая отсылка к «дикой порфире», в которую облеклась природа. Но куда большее влияние на Мандельштама оказало стихотворение Н.С. Гумилева, которое, в свою очередь, было репликой в диалоге с М.А. Зенкевичем, ведь автор предлагал собственный вариант общеакмеистской концепции. Это стихотворение «Шестое чувство». Отзвуки его есть и в стихах «Я по лесенке приставной…» и в одном из восьмистиший.
Как мальчик, игры позабыв свои,
Следит порой за девичьим купаньем
И, ничего не зная о любви,
Всё ж мучится таинственным желаньем;
Как некогда в разросшихся хвощах
Ревела от сознания бессилья
Тварь скользкая, почуя на плечах
Еще не появившиеся крылья, —
Так век за веком – скоро ли, Господь? —
Под скальпелем природы и искусства
Кричит наш дух, изнемогает плоть,
Рождая орган для шестого чувства.
Имея в виду всю перспективу, открывающуюся при учете этой концепции, можно истолковать и слова Мандельштама, как-то сказавшего, что акмеизм – это «тоска по мировой культуре».
У А.А. Ахматовой, и с каждым годом это становилось все яснее, человек представал в исторических обстоятельствах. У В.И. Нарбута центральное место занимало природное начало, недаром одна из книг его так и называлась «Плоть». Но это лишь части, фрагменты целого.
И так уж вышло, что именно Мандельштам оказался самым последовательным акмеистом. Сменялись темы, менялась тональность стихов, а единство присутствовало.
Мир был другим до появления человека. Это присутствие человека заставило все пойти иначе. Именно так следовало бы истолковать термин «адамизм» – второе название акмеизма. Мир после явленья на свет Адама. Он дает вещам названия. Расплата за это – мировые катаклизмы, грянувшие от того, что яблоко было сорвано.
Мир начинался страшен и велик:
Зеленой ночью папоротник черный,
Пластами боли поднят большевик —
Единый, продолжающий, бесспорный,
Упорствующий, дышащий в стене.
Привет тебе, скрепитель добровольный
Трудящихся, твой каменноугольный
Могучий мозг, гори, гори стране!
В стихотворении 1935 года следует видеть не попытку Мандельштама приспособиться к обстоятельствам, покривить душой, а желание истолковать сегодняшний день, завершающий, увенчивающий старания истории и природы.
Тут и заключалась проблема: сегодняшний день оказался неоднозначным, трудным для истолкования, а поэт был последователен. И до конца остался верен акмеизму. Расстрелян Н.С. Гумилев, совсем оставил литературу В.И. Нарбут, стал иначе писать стихи М.А. Зенкевич, А.А. Ахматова всегда находилась чуть в стороне от тех вопросов, о которых тут упоминается (ее темы – «личность» и «человеческая история» без каких бы то ни было дальних исторических экскурсов, тем более без погружения во времена праисторические).
Итак, один Мандельштам. И это при том, что он принял акмеизм не сразу. О последствиях такого «приятия» можно судить по рецензиям Н.С. Гумилева на мандельштамовские сборники, как, впрочем, судить можно и о том, что связывали их не только литературные интересы, но и дружба.
В отзыве на книгу «Камень» 1913 года сдержанно отмечается, что в книге этой «два резко разграниченных отдела» – это стихи, написанные до 1912 года, и стихи, написанные затем. Упомянутый год и стал переломным, а главной вехой выступает стихотворение «Нет, не луна, а светлый циферблат…»
Отзыв на книгу «Камень» 1916 года абсолютно иной. Конечно, книга от издания к изданию совершенствовалась, по-своему отражая духовный рост ее автора, но тем заметнее дифирамбический тон рецензии: «Прежде всего важно отметить полную самостоятельность стихов Мандельштама; редко встречаешь такую полную свободу от каких-нибудь посторонних влияний. Если даже он наталкивается на тему, уже бывшую у другого поэта (что случается редко), он перерабатывает ее до полной неузнаваемости. Его вдохновителями были только русский язык, сложнейшим оборотам которого ему приходилось учиться, и не всегда успешно, да его собственная видящая, слышащая, осязающая, вечно бессонная мысль».
И тут нелишне вспомнить отзывы В.Ф. Ходасевича на те же самые сборники Мандельштама, хотя бы и потому, что рецензент смотрит на объект своего критического анализа со стороны и при этом старается быть предельно объективным.
В первом случае В.Ф. Ходасевич так же сдержан, однако сдержанность его не влияет на точность оценки: «Подобно Адаму (недаром сам акмеизм порой именовался «адамизмом»), поэт ставит главною своей целью – узнать и назвать вещи. Талант зоркого метафориста позволяет ему тешиться этой игрой и делать ее занимательною для зрителя. Поэзия Мандельштама – танец вещей, являющихся в самых причудливых сочетаниях. Присоединяя к игре смысловых ассоциаций игру звуковых, поэт, обладающий редким в наши дни знанием и чутьем языка, часто выводит свои стихи за пределы обычного понимания: стихи Мандельштама начинают волновать какими-то темными тайнами, заключенными, вероятно, в корневой природе им сочетаемых слов – и нелегко поддающимися расшифровке. Думаем, что самому Мандельштаму не удалось бы объяснить многое из им написанного». Главное не то, что рецензент хвалит метафорический дар Мандельштама, как бы косвенно укоряя Н.С. Гумилева, отмечавшего, что нет отдельных метафор и образов, потому что они лишь способ выявить человека (подчеркивание собственно метафоризма – и есть укор). Нет, В.Ф. Ходасевич формулирует принцип, которым пользуется Мандельштам, создавая стихи, и формулирует на удивление точно.
Во втором отзыве критик выделяет другую сторону поэтики Мандельштама, подбирая уже не столь точную формулировку и все-таки указывая на не менее важное свойство мандельштамовских стихов – комический эффект, рождающийся при их чтении (пусть не всех и не всегда): «О. Мандельштаму, видимо, нравится холодная и размеренная чеканка строк. Движение его стиха замедленно и спокойно. Однако порой из-под нарочитой сдержанности прорывается в его поэзии пафос, которому хочется верить хотя бы за то, что поэт старался (или сумел сделать вид, что старался) его скрыть. К сожалению, наиболее серьезные из его пьес, как «Silentium», «Я так же беден», «Образ твой мучительный и зыбкий», помечены более ранними годами; в позднейших стихотворениях г. Мандельштама маска петроградского сноба слишком скрывает лицо поэта; его отлично сделанные стихи становятся досадно комическими, когда за их «прекрасными» словами кроется глубоко ничтожное содержание:
Кто смиривший грубый пыл,
Облеченный в снег альпийский,
С резвой девушкой вступил
В поединок олимпийский?
Ну, право, стоило ли тревожить вершины для того только, чтобы описать дачников, играющих в теннис? Думается, г. Мандельштам имеет возможность оставить подобные упражнения ради поэзии более значительной».
В действительности, тут куда более странно соединение разнородных понятий, обернувшееся столкновением. Олимпийский поединок, альпийский снег, резвая девушка. Не чересчур ли много, ведь излишество нелепо, оно рождает комический эффект?
Недаром В.Б. Шкловский отметил, говоря о Мандельштаме: «И кажется все это почти шуткой, так нагружено все собственными именами и славянизмами. Так, как будто писал Козьма Прутков. Эти стихи написаны на границе смешного».
Здесь, опять-таки, странность. Существуют две противоположные точки зрения на мандельштамовскую поэзию, о которых подробно писал С.С. Аверинцев (правда, вторую точку зрения предельно утрируя): либо искушенный знаток и мыслитель манипулирует смыслами и понятиями всей мировой культуры, так сказать, культурными кодами, либо наслаждается сюрреалистической образностью, над смыслом которой и не задумывается. С.В. Полякова, которой приписывается эта концепция, утверждала нечто совершенно иное. Она говорила, что при самых причудливых неточностях и ошибках (наиболее показательный пример – вышивание Пенелопы в стихотворении «Золотистого меда струя из бутылки текла…», тогда как подобное занятие вообще не было известно в Древней Греции) Мандельштам создает стихи, предельно убедительные для читателя, создает, возбуждая систему ассоциаций с помощью звукового облика используемых названий, имен и даже глаголов.
Кажется, подобная концепция вполне верна. Ее, по-своему, выстраивает и Л.Я. Гинзбург. Вот фрагмент из дневника: «Жирмунский, который был близок с Мандельштамом, рассказывает, что Мандельштам умел как-то пощупать и понюхать старую книгу, повертеть ее в руках, чтобы усвоить принцип эпохи. Жирмунский допускает, что Мандельштам не читал «Федру»; по крайней мере экземпляр, который Виктор Максимович лично выдал ему из библиотеки романо-германского семинария, у Мандельштама пропал, и скоро его нашли на Александровском рынке.
Насчет «Федры» свои сомнения В.М. подтверждает тем, что в стихотворении, посвященном Ахматовой, имелся первоначальный вариант:
Так отравительница Федра
Стояла некогда Рашель…
Мне кажется, это можно истолковать и иначе. Мандельштам сознательно изменял реалии. В стихотворении «Когда пронзительнее свиста…» у него старик Домби повесился, а Оливер Твист служит в конторе – чего нет у Диккенса. А в стихотворении «Золотистого меда струя…» Пенелопа вышивает вместо того, чтобы ткать.
Культурой, культурными ассоциациями Мандельштам насыщает, утяжеляет семантику стиха; фактические отклонения не доходят до сознания читателя. Виктор Максимович, например, обратил впервые мое внимание на странность стихов:
И ветром развеваемые шарфы
Дружинников мелькают при луне…
Какие могут быть у оссиановских дружинников шарфы?» И Федра-отравительница, и библиотечная книга, оказавшаяся на рынке, – все относится к области анекдотов. Но анекдотов, связанных с Мандельштамом, великое множество. К ним относятся и анекдоты о Мандельштаме, сдающем экзамены в университете. Есть устный рассказ Ю.Н. Тынянова, разросшийся до целой интермедии и записанный по памяти мемуаристом, чрезвычайно смешной, он все же «из вторых уст». Но он подтверждается и другими воспоминателями, другие детали, совсем не забавно, а суть та же. Мандельштам сдает экзамен по античной литературе и не может назвать ни одной комедии Плавта, лишь повторяет общие слова, дескать, комедии эти «пережившие века» и тому подобное.
Тем не менее очевидцы вспоминали анекдоты и куда более выразительные. Например, Н.А. Павлович, которая, как Мандельштам, жила в петроградском Доме искусств, повстречала его на лестнице. Мандельштам бормочет (так с голоса сочинял он стихи): «…Зиянье Аонид, зиянье Аонид…» – И вдруг спрашивает: «Надежда Александровна, а что такое «Аониды»?»
Этого примера, должно быть, достаточно, чтобы подтвердить мысль С.В. Поляковой. Но и С.С. Аверинцев по-своему прав, говоря о принципах мандельштамовской поэтики. Единственное уточнение – это все же не принципы, а излюбленные приемы (разница немалая). С.С. Аверинцев называет это «техникой наложения», так, поэт может объединить, например, католическое и греко-православное.