banner banner banner
Задержи дыхание (сборник)
Задержи дыхание (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Задержи дыхание (сборник)

скачать книгу бесплатно

Задержи дыхание (сборник)
Анна Витальевна Малышева

В безднах человеческого сознания скрыты тайны, о существовании которых нельзя даже заподозрить. Что такое гениальность, ясновидение, вещий сон или кома, где пролегают зыбкие границы безумия, что за темные силы порой управляют поступками человека, старательно скрываясь от его понимания? Самое головокружительное путешествие на свете мы совершаем, пытаясь познать самих себя. И на этом пути нас сопровождают демоны, жаждущие похитить нашу душу, и ангелы, готовые ее спасти…

Анна Малышева

Задержи дыхание (сборник)

Путешествие Христиана-Августа

Христиан-Август Валленштейн – такое громкое имя носил этот маленький тщедушный человечек, уже заметно лысеющий в свои тридцать шесть лет, – решил наконец съездить на родину. Последние двадцать лет он безвыездно жил в Москве, куда когда-то сбежал из Караганды – форменным образом сбежал, прихватив лишь фанерный чемоданчик с бестолково собранными, сплошь ненужными вещами.

С этим чемоданом в начале сороковых годов прошлого века приехал из Вильнюса в Караганду его дед, толком так и не понявший, за что его арестовали, наспех допросили и приговорили к двадцати годам лагеря. Может, виной тому была национальность, может, дворянское происхождение, возможно, была и другая причина – об этом в семье никогда не говорили. Деда звали точно так же, Христиан-Август Валленштейн, и когда внук открывал чемодан и читал это длинное имя, выведенное на оборотной стороне крышки химическим карандашом, он каждый раз испытывал разочарование.

Христиан считал, что ему очень не повезло унаследовать такое имя. Двум его старшим братьям по традиции тоже достались родовые имена, но это были вполне удобоваримые Рудольф и Альбрехт (на тетрадях в школе брат писал «Альберт»). Христиан полагал, что достанься ему имя попроще, и вся жизнь у него сложилась бы легче. А так… Всегда, везде он становился объектом для вопросов и насмешек. В лучшем случае, его имя вызывало холодное любопытство, которое действовало на скромного, даже робкого парня, как медленная отрава. Больше всего на свете Христиан желал бы не привлекать ничьего внимания, жить тихо, незаметно, слившись с толпой, ничем ни от кого не отличаясь.

Так и получалось, пока ему не приходилось представляться. Тогда все шло прахом, не спасали ни неприметная внешность, ни рабочая профессия. Едва приехав в Москву, он сразу поступил в училище при заводе, на котором и остался, получив профессию токаря. Хоть бы одно из имен на что-то годилось, так нет – и Христиан, и Август одинаково действовали на людей, мгновенно вызывая нежелательный интерес. К тому же начальник цеха оказался книголюбом и каждый раз, видя у станка токаря Валленштейна, сообщал всем желающим слушать, что у Шиллера есть одноименная историческая драма в трех частях. «“Лагерь Валленштейна”, – загибал он бурый от табака палец, – вторую часть забыл, и “Смерть Валленштейна”!» Начальник цеха ценил трудолюбивого, неизменно трезвого токаря высшего разряда и попросту хвастался перед работягами своей эрудицией, но для Христиана эти выпады были сущим мучением. Он втягивал голову в узкие плечи, обтянутые синей спецовкой, и еще прилежнее обтачивал деталь, ощущая колющий жар в позвоночнике при мысли, что было бы, если бы они узнали, что он не просто однофамилец того Альбрехта Валленштейна, главнокомандующего армией Священной Римской империи в Тридцатилетней войне, но его прямой потомок!

Были вещи еще более потрясающие, догадаться о которых, глядя на щуплую фигурку, ссутуленную над станком, не смог бы даже самый заядлый любитель истории и литературы. В частности, старший брат Христиана, Рудольф, был назван не в честь какого-то главнокомандующего, как средний брат Альбрехт, а в честь самого императора Священной Римской империи, короля Чехии, Австрии, Венгрии, Моравии и Силезии Рудольфа II, загадочного, полусумасшедшего монарха из рода Габсбургов, знавшегося с алхимиками и колдунами теснее, чем с послами и министрами. Сам Рудольф II, в довершение своей оригинальности, женат не был и потомства не оставил, зато его мятежный брат Матиас, завладевший впоследствии престолом, имел детей. Кровь одного из племянников легендарного богемского властителя в семнадцатом веке смешалась с кровью девицы из древнего рыцарского рода Валленштейнов и ныне текла в жилах Христиана. Сам же он был назван в честь датского короля Христиана III, с побочным сыном которого род Валленштейнов породнился в начале восемнадцатого столетия. Таким образом, Христиан также являлся представителем Голштин-Готторпской линии, к которой принадлежал Карл-Петр-Ульрих, ставший в 1761 году российским императором Петром III.

Обо всем этом Христиан не рассказывал ни жене, с которой жил уже пятнадцать лет, ни двум дочерям. Он старался забыть об этом сам и порой начинал верить, что ничем не отличается от других людей. То была не ложная скромность. Такую же позицию занимал его отец, никогда не выносивший за порог дома подробности семейной генеалогии. Так же, стремясь слиться с окружением, вел себя дед, получивший некогда срок и путевку на каторжные работы только за свое имя и происхождение. «Хорошая собака помнит, на какой улице ее побили палкой. Плохая собака ничего не помнит. Будь хорошей собакой!» – примерно так звучало поучение деда, который до самой смерти говорил по-русски как-то странно, неуклюже и многословно. Смысл высказывания был прост: «Хочешь жить долго – не выделяйся!»

Он и следовал этому завету, избегая упоминать в разговорах с женой и знакомыми даже город, откуда приехал двадцать лет назад. Название «Караганда» также действовало на людей как раздражитель, вызывая не то любопытство, не то удивление, а Христиан боялся и того и другого. Он хотел бы стать никем из ниоткуда, чтобы раз и навсегда прекратить всякие расспросы. Казалось, он материализовался из сырого, пропахшего гарью воздуха столичной окраины – маленькая фигурка в поношенной куртке, дешевых брюках, в кепке, надвинутой на высокий лысеющий лоб. Лицо бледное, узкое, с несоразмерно крупным горбатым носом и почти безгубым ртом. Большие серо-голубые глаза всегда пусты, как у глубоко задумавшегося человека. На самом деле, Христиан редко задумывался, не умея и не любя рассуждать. Он мыслил воспоминаниями, целыми блоками звучащих красочных картин, населяющих его память. Они и составляли его настоящую жизнь, давали пищу душе, они, а вовсе не та действительность, которая его окружала изо дня в день – квартира на окраине, жена и дочери, дорога на завод, цех, дорога домой…

Христиан обладал счастливой способностью довольствоваться очень малым, занимая в жизни такое незначительное место, что не нашлось бы человека, который бы ему позавидовал или польстился на то, чем он владел. Это был урок, усвоенный от деда. Настоящей жизнью он жил лишь первые шестнадцать лет, в родном городе, и казалось, те впечатления наполнили его душу до краев, так что она не вместила бы уже ни капли. За последние двадцать лет ничто по-настоящему не отразилось в его сознании, не тронуло сердца. Он жил как во сне и отчасти был похож на сомнамбулу, бродящую с широко открытыми глазами, лишенными выражения. Он и грезил наяву…

Бредя ранним утром к остановке автобуса, которым он ездил на завод, Христиан на самом деле шел по улице, которой никто, кроме него, не видел. Это была улица его детства. И в его власти было устроить так, чтобы над ней светило солнце, и утро оказалось майским, а не ноябрьским, как наяву. Он так отчетливо видел эту улицу на окраине Караганды, в Федоровской слободке, где жили в основном бывшие ссыльные всех мастей – и политические, и уголовные! Горожане опасались туда заезжать даже на автобусе, о Федоровке рассказывали ужасные байки, но Христиану не удавалось вспомнить ни одного по настоящему страшного происшествия из своего детства.

Вот она, широкая, пыльная улица с растрескавшимся асфальтом, обсаженная трепещущими серебряными тополями. По обе стороны – ряды голубоватых от извести домиков, сплошь одноэтажных, окруженных крохотными двориками. Здесь только частный сектор. Некогда переводимые на поселение заключенные собственными силами возводили такую мазанку за неделю-другую, прирезая к ней кусочек земли, все дальше отодвигаясь в степь, которую никто не мерил и на которую никто, кроме них, не зарился. От улицы ответвляются переулки – иногда очень короткие, тупиковые. Самые старые дома видно сразу – это низко вросшие в почву землянки, выкопанные еще первыми поселенцами, для быстроты и за нехваткой материалов для стройки. Крытые черным толем плоские крыши порой приходятся по пояс идущему мимо прохожему. Крохотные окошки вмазаны в стенки из саманных кирпичей над самой землей, стекла в них вечно белые от пыли. Ни воды, ни газа, ни канализации там нет. В одной из таких старых землянок жила семья Христиана – дед, мать с отцом, двое старших братьев и он сам. Ну и, конечно, сестра отца, сумасшедшая тетя Мария, которая всю жизнь просидела под землей в своей крохотной комнатушке с никогда не открывавшимся окном под самым потолком.

Христиан видит теплый майский день, воскресенье. Ему десять лет. Братья убежали играть в футбол или в кино, а он не успел улизнуть, и мать заставила его помогать с уборкой. Сегодня решено вытащить во двор тетю Марию, проветрить ее после зимы. К ней относятся, как к неодушевленному предмету, к свернутому в рулон ковру, например. Берегут от моли, пыли и плесени, ухаживают, но по-настоящему не любят. И как любить человека, который вряд ли тебя замечает, сколько с ним ни возись?

– Подхватывай ее справа, а я слева, – решает мать. – Руди у меня получит, когда вернется, я же приказывала ему остаться! Здоровенный лоб, шестнадцать лет, а ума хватило только на то, чтобы обрюхатить соседскую девчонку!

Отец, услышав эти причитания, кричит, что мать получила то, что заслужила, – Руди всегда был ее любимчиком, она даже пороть его не разрешала, и вот результат! Отец сидит в зале, самой большой комнате, и пытается настроить телевизор. Антенна, установленная на крыше землянки, давно стала излюбленным местом свадеб у соседских котов. Они назначают под ней свидания в лунные ночи, трутся об нее так яростно, что шерсть электризуется и начинает сверкать жуткими синими искрами, а потом кричат, как «души грешников в аду», по выражению деда. Антенна в результате начинает барахлить, и телевизор ничего не показывает.

– Нужна бы новая антенна, – говорит отец после очередной безуспешной попытки ее починить.

– Нет, новый дом нужен! – перебивает мать. – Нет сил больше жить в этом блиндаже. Мы тут как заживо погребенные!

– Троих парней нарожала, так, может, родишь мне денег на дом? – огрызается отец.

Последнее слово говорит дед, высовывающийся из своей каморки, где он всегда что-нибудь чинит. Вся улица носит ему сломанные электроплитки, фонарики, будильники и даже наручные часы. Прибыв в Караганду из Вильнюса, дед, по собственному признанию, не умел сам себе галстук завязать. На зоне он научился десятку ремесел. В сорок седьмом году, перейдя из лагеря на поселение, он выкопал эту землянку, возвел над ней низкие стены, покрыл их плоской крышей и обнес крохотный дворик оградой. В том же году здесь родился его первенец. Дедушка утверждает, что лучше этого дома им не сыскать. Зимой в нем тепло, а летом прохладно. Тесновато, да зато не скучно. Если дом хотят продать или, еще хуже, снести, пусть сперва дождутся его смерти. И мать умолкает.

Они тащат тетю Марию под руки, по коридору к входной двери. Та ступает тяжело, неохотно, как бык на бойне, поводя головой из стороны в сторону, туго соображая, куда ее гонят и что с ней хотят сделать. Опухшая, сырая, противно вялая – она кажется Христиану куском студня, вытряхнутым из перевернутого тазика и дрожащим, как от испуга. Наконец совместными усилиями они с матерью выволакивают тетю Марию во двор. Там уже приготовлено деревянное кресло, некогда сколоченное дедом, всегда стоящее под навесом. На этот раз его ставят на самый солнцепек. И вот тетя сидит в кресле, жмурясь от яркого света, продолжая крутить головой, издавая гортанные звуки. Ничего, кроме этого рокота, от нее никогда не слышат. Если тетя хочет есть, она рокочет громче, когда наедается – тихонько урчит. Вкуса еды не понимает, одинаково жадно поглощает и пресную кашу, и вареную картошку, и торт.

– Если мы все вдруг умрем, она не заметит и горевать не будет, – сказала как-то мать отцу. – Я с ней замучилась, руки себе в кровь стерла, стирая на этого бегемота. А какой из-за нее в доме запах! Ведь не уследишь. Комната пригодилась бы Руди. Мальчики растут, им втроем в одной спальне тесно.

– Опять? – сердится отец, с опаской оглядываясь на закрытую дверь в каморку деда. – Никакого интерната. Забудь об этом!

Мать тоже косится на каморку и замолкает. Это бесполезный разговор. Дед никогда не позволит отдать в интернат свою слабоумную дочь, оставшуюся в тридцать лет такой же беспомощной, как при рождении. «У Валленштейнов в каждом поколении обязательно был свой сумасшедший или идиот, – говорит дед, отчего-то не без гордости, как слышится Христиану. – И никогда, слышите, никогда мы от них не отрекались!»

Тетя Мария сидит во дворе, следя пустыми серо-голубыми глазами за крадущейся по крыше дома грязной белой кошкой. Внезапно помешанная издает гортанный звук, и кошка, присев на всех лапах, спрыгивает с землянки в сторону улицы и удирает. Коты отчего-то боятся тетки. Некоторые, привлеченные едким аммиачным запахом, исходящим от женщины, иногда осторожно приближаются, но, бросив на ее отекшее лицо несколько взглядов исподлобья, сразу удирают. Мать уходит в дом и возвращается с двумя пустыми ведрами:

– Сходи за водой, я буду мыть полы.

Христиан идет охотно. Колонка расположена рядом, на углу их переулка, совсем маленького закутка – три дома с одной стороны, два с другой. Вторая сторона короче, потому что на задах ее подрезает длинный глубокий овраг, тянущийся вдоль всей слободки, отделяя ее от городской черты. Валленштейны построились над самым оврагом, на короткой стороне. Напротив живут русские, старуха мать с уже пожилым сыном, бывшие ссыльные из Вологды. Старуха плетет на продажу косынки, а вырученные деньги приносит матери Христиана, чтобы та спрятала. «Иначе мой все пропьет!» – говорит она. Мать прячет деньги в комнате тети Марии, куда, как она говорит, ни один вор не сунется. В каморке всегда стоит оглушительная вонь, потому что тете не удается втолковать того, что понимает даже ребенок.

Старуха маленькая, сгорбленная, спина у нее круглая, как у жука, а глаза добрые, веселые. Сын пьет горькую много лет, с тех пор как от него ушла жена, и ни на одной шахте не держится подолгу. Когда он идет домой пьяный, дети увязываются за ним и хором выкрикивают всякую похабную ерунду. Седой мужчина с трясущейся головой останавливается, сильно шатаясь, роется в карманах и с глупой улыбкой раздает им подтаявшие карамельки. Христиан никогда его не дразнит.

Вслед за русскими на длинной стороне переулка – немецкая семья, Майеры, муж работает с отцом Христиана на одном заводе, сын – шахтер. Их не любят «за гордость». Говорят, у них водятся деньги. Во дворе на короткой цепи прыгает, надсадно хрипя, огромный старый волкодав. Христиан замахивается на него ведром, и пес, задыхаясь, облаивает его, хотя видит по десять раз в день вот уже десять лет.

После Майеров, на углу переулка – казачья семья с Украины, Копатые. Их четырнадцатилетняя дочка Оксана – тайный предмет воздыханий Христиана. У нее синие насмешливые глаза, русая коса толщиной с руку, упругая походка спортсменки. На Христиана она внимания не обращает, после легкоатлетической секции ее провожают домой взрослые парни. Христиану остается утешаться только тем, что даже у этих спортсменов, когда они, расставшись с Оксаной, возвращаются к автобусной остановке, вид пришибленный. Наверное, они ждут, что к ним вот-вот подлетит стая федоровской шпаны и затеет нехитрый разговор на тему, откуда они взялись, такие красивые. «Откуда? Из Города? Так вот, на тебе!» И ножом в живот. Сам Христиан, маленький заморыш, шпаны не боится, ни мифической, ни настоящей, потому что он свой, местный, и ходит за водой даже в потемках.

Вот и вся длинная сторона переулка, а на короткой, кроме Валленштейнов, живет только татарская семья, большая, шумная и невезучая. Муж, дядя Рафаэль, был прежде шахтером, но однажды его засыпало в забое, и к тому времени, когда пришла помощь, мужчина так отравился газом, что навсегда сделался инвалидом. Ему дали большую пенсию, которую он немедленно начал пропивать. Его жена, тетя Венера, боролась с пороком недолго и в результате начала пить сама. Четверо детей на глазах превращались в беспризорников, ночуя где попало, чтобы не попадаться под руку пьяным родителям. Парни вскоре угодили в колонию за вооруженный разбой, младшую дочь после этого забрали дальние родственники, а старшая, Эльмира, была той самой беременной девчонкой, из-за которой ругались мать с отцом. Руди на все упреки отвечал стереотипно: «А что сразу я? С ней все пацаны путаются!»

Христиан останавливается у соседского забора и заглядывает во двор. Эльмира сидит на лавочке и чистит картошку, ее полинявший халатик разъехался над загорелыми коленями. На тонком запястье звякает латунный браслет с подвеской-сердечком, кустарное изделие заключенных из федоровской тюрьмы, расположенной сразу за школой, в которую ходит Христиан. Школу номер десять и тюрьму номер шестнадцать разделяет только полотно железной дороги. Когда из тюрьмы совершается побег, об этом утром объявляют по местному радио, и занятия для младших классов отменяются. Христиану везет подобным образом примерно раз в два-три месяца. Учиться он не любит.

Эльмира косится на мальчика за оградой маслянистым, сердитым черным глазом. Из распахнутой двери летней кухни появляется тетя Венера – огромная, толстая, в грязном тренировочном костюме, в галошах на босу ногу. Она сильно пьяна и смотрит на Христиана тяжелым неподвижным взглядом, будто не узнает. Его всегда поражает, как это имя самой прекрасной богини, которым названа звезда на небе, досталось такой опустившейся женщине. Несправедливо распределяются имена! А ее муж носит такое же имя, как художник, нарисовавший Мадонну, и еще есть такой архангел, но много ли общего между ними и кривоногим, почти горбатым карликом с красным лицом? Не больше, чем между тетей Венерой и влажной вечерней звездой, которая ярче всех горит над оврагом, когда опускаются сумерки.

Христиан торопится пройти, боясь, что его начнут расспрашивать о Руди. Вот и колонка. Опустив ведра, он с силой нажимает рычаг и ждет, пока с шипением выйдет воздух. Вода появляется не сразу. Дед говорит, когда-то она шла, едва нажмешь рычаг, но Караганда стоит посреди бескрайней солончаковой степи, и подземный поток, когда-то хитро пойманный людьми в трубу, иссякает, уходит и однажды может исчезнуть совсем. Христиан считает про себя: «Раз… Два… Три…» В шипении сжатого воздуха ему слышатся бормочущие голоса подземных жителей – кобольдов или гномов, хором читающих заклинания, чтобы не пустить наверх воду. «И четыре… И пять!» – произносит про себя Христиан, и струя желтоватой, смешанной с мелким песком воды ударяет в дно ведра.

Он несет полные ведра обратно. Тетя Мария спит в кресле посреди двора, уронив голову на грудь. На ее затылке, как заколка, сидит оранжевая в черную крапинку бабочка. По колену вверх, распуская и складывая крылья, ползет другая. Шмель кружится вокруг полного плеча, примериваясь, где опуститься. Тетка каким-то волшебным образом приманивает насекомых, отпугивая котов – и в этом есть некая тайна.

Тайна мерещится Христиану и в вечерних посиделках в зале, когда дед, придвинувшись к столу, ближе к лампе, крутит в руках чей-нибудь сломанный будильник, ковыряет в нем отверткой и рассказывает что-нибудь всегда очень интересное. Больше всего Христиан любит историю про Фридриха Барбароссу, германского императора из династии Гогенштауфенов, и про его Третий крестовый поход, в котором он, грозный и непобедимый, сложил свою рыжую голову, утонув при переправе в какой-то мелководной речонке в Азии.

– Но говорят, – значительно добавляет дед, обводя слушателей загадочным взглядом, – что Барбаросса не умер, а только заснул и до сих пор спит в подземной пещере, где-то в Тюрингии, сидя за каменным столом с шестью своими рыцарями. Однажды придет время выйти ему наружу и повести Германию к мировому господству, как он хотел. Но проснется он не раньше, чем его отросшая рыжая борода трижды обовьется вокруг стола!

Христиан замирает, ожидая, не будет ли чего еще, но дед откашливается и снова принимается чинить будильник. Все, будто проснувшись, разом начинают двигаться. Мать отправляется на кухню ставить чайник, отец вместе с Руди поднимается на крышу разгонять котов и чинить антенну. Отличник Альбрехт утыкается в книгу, а Христиан пытается размышлять. Ему кажется, что история рассказана не зря. Многое в ней знакомо мальчику. Барбаросса со своими рыцарями спит под землей, а разве Валленштейны не живут почти что под землей? Разве не из-под земли слышатся те призрачные голоса, которые с шипением вырываются из ржавого крана колонки, если нажать рычаг? Барбаросса рыжий… И дед рыжий, и отец, и он сам, и Руди… Только Альбрехт блондин, в мать-латышку.

– А Гогенштауфены нам не родня? – осторожно спрашивает он деда, так и не придя ни к какому выводу.

– Нет, что ты, – неизменно отвечает тот. – Последнему из них конец пришел еще семьсот лет назад.

Приходит мать и в который раз за день просит Христиана принести воды.

Он тут же бежит за ведрами, потому что нет ничего лучше, чем ходить за водой вот так, поздно вечером. Выйдя в переулок, он останавливается, оглядывая смутно белеющие в сумерках низкие стены землянок. В них светятся окна – то на уровне его пояса, то у самых колен. Христиан кажется себе гигантом, повелителем волшебной страны карликов, их королем. Запрокинув голову, он смотрит, как в бездонном зеленоватом небе, пронзенном длинными закатными стрелами, появляются звезды – целыми пригоршнями, драгоценными россыпями. Закат догорает далеко за оврагом, за грядой старых мертвых тополей, охраняющих границу Ботанического сада. В их ветвях запутались колтуны вороньих гнезд. Чем чернее становятся тени на земле, тем светлее кажется медленно меркнущее небо. Оно, как серебряный парус, сорвавшийся с мачты корабля, тонущего во тьме, улетает ввысь, унося за собой мальчика с пустыми ведрами, оцепенело глядящего вверх. На дне оврага хором надрываются лягушки. Там, в зарослях кустарника, петляет ручеек, вытекающий из затопленной шахты. Из-под железнодорожного моста внезапно появляется пассажирский поезд, освещенный изнутри, мягко шумящий, как дорогая игрушка. Христиан протягивает руку и пристраивает ее на уровне глаз так, чтобы поезд прошел у него по ладони. Потом, встряхнувшись, бежит к колонке.

На улице зажигаются редкие фонари. По обеим ее сторонам, в густой тени тополей, гуляют парочки. Христиан слышит женский смех, стук каблуков по растрескавшемуся асфальту, видит огоньки сигарет, будто сами собой плывущие высоко в темноте. Нажимает рычаг колонки и снова: «Один… Два… Три… Четыре… И пять!»

«Восемь!» – поправил себя тридцатишестилетний мужчина, с обычным отсутствующим видом минуя проходную завода. Он только что скоротал утомительный путь за очередной серией воспоминаний, ловко увернувшись и от дождя, и от битком набитого автобуса. Он доволен. Теперь надо совсем ненадолго подключиться к действительности, чтобы начать рабочий день. Спустя часок можно будет еще что-нибудь вспомнить. «Ручей в овраге. Вокзал. Сургучные печати на почте, похожие на шоколад. Повешенную девочку в лесочке у школы. Только вот… Почему восемь? Я всегда считал до пяти, и шла вода!»

Это был первый случай, когда память, выдававшая прошлое с исключительной точностью, его подвела. Более того, память отказывалась признать свою ошибку, упорно продолжая выдавать не ту цифру. Христиан недоуменно с ней сражался, пока не отступил, побежденный. «Пусть так… Пусть восемь. Но я помню только, как считал до пяти!»

Весь день он был сам не свой, отвечал невпопад, если к нему обращались, не пошел обедать в столовую, а купил булочку и сжевал ее во дворе всухомятку, сидя на лавочке под навесом, у пожарного щита. Снова пошел дождь, мелкий, нудный, бесконечный, но Христиан не замечал промозглого холода и разлившейся у самых ботинок лужи. Он снова и снова подходил к колонке на углу своего переулка, ставил ведра, нажимал на рычаг и считал… «Один… Два… Три… Четыре… И пять!» Повторялось то же самое, память подавала сигнал, что он ошибается. Это было пустяком, но с этого все началось.

Вечером того же дня, возвращаясь домой, Христиан вспоминал, дом за домом, длинную улицу, на которой стояла его школа.

Улица начинается там, где кончается Федоровка, и на ней стоят уже только новые дома, которые кажутся мальчику очень чистыми и красивыми, так же, как люди, живущие в них, – нарядными и счастливыми. Здесь невозможны землянки с крышами по колено прохожим или тетя Венера, лежащая субботним вечером поперек переулка. Улица берет начало у железнодорожного моста. По другую сторону моста тянутся белые высокие стены тюрьмы. Несколько рядов рельсов отделяют от этих стен желтое здание новенькой школы. Христиан пошел в первый класс в год ее постройки. Рядом со школой, словно нарисованный неумелой детской рукой, – чахлый маленький лесок, состоящий из одних осин и колючих кустарников. Там, после очередного побега заключенных, играющие в казаков-разбойников мальчишки-третьеклассники, среди которых был и Христиан, нашли повешенную на дереве девочку. Она висела низко, так что кто-то столкнулся с ней лицом к лицу, пробираясь сквозь кусты, и дико закричал. Сам Христиан видел только кусок коричневой школьной формы, так что совсем не испугался, но мальчишки рассказывали ему, что лицо у девочки было черное, как кусок автомобильной шины. Повесили ее на пионерском галстуке.

Дальше, вдоль железнодорожного полотна, тянутся приземистые здания автокомбината. Иногда после школы Христиан отправляется к ним и любуется, как моют автобусы огромными крутящимися щетками, похожими на белых медведей. Все это отлично видно сквозь огромные окна-стены. Иногда он уходит еще дальше вниз по улице, уже с тайной робостью, хотя на случай опасности у него имеется верное оружие. Стоит любому малышу, попавшему в передрягу, произнести роковые слова: «Я с Федоровки!», и нападающие отступают, понимая, что за него отомстят парни с финками и кастетами, которым все равно, за что мотать новый срок.

Правду сказать, никто и не нападает на тщедушного рыжего мальчишку с истрепанным ранцем за спиной, в заплатанной форме, доставшейся ему после старших братьев, носивших ее поочередно, – Руди и Альбрехт были погодки. Христиан беспрепятственно заходит в крохотную, облицованную голубым кафелем пельменную, где собираются шофера, и покупает себе сочащийся маслом пончик, обсыпанный сахарной пудрой. Христиан предпочитает поголодать в школе, сэкономив обеденные деньги, зато после, вырвавшись на волю, вкусить от запретных плодов. После закусочной он заходит в продуктовый магазин, где иногда, если повезет, продают мороженое. А уж позади магазина, за парой неинтересных жилых домов, находится вокзал – средоточие всех его мыслей, надежд и мечтаний. Отсюда – Христиан это точно знает – он когда-нибудь уедет в Москву.

Мальчик входит в зеленое, украшенное лепниной здание с сердечным трепетом, боясь, что кто-нибудь поймет, что он пока никуда не едет, и выгонит его. Христиан пытается сделать вид, что идет с какой-нибудь женщиной, волокущей сумку или чемодан, но на него и так никто не обращает внимания. Внутри здания всего один зал, также щедро украшенный лепниной. На потолке, высоко-высоко, красуется огромная картина. По краям ее нарисованы могучие мужчины и женщины с красными флагами, снопами колосьев и отбойными молотками на плечах. Все они с блаженными улыбками устремляются к центру потолка, разрисованному под голубое небо. Из сердцевины фрески вырастает большая бронзовая люстра с зелеными плафонами. На взгляд Христиана, выросшего в низкой каморке, обмазанной глиной и побеленной голубоватой известкой, это роскошное зрелище. Настораживает его лишь то, что люди изображены в таком ракурсе, будто вот-вот сорвутся и упадут прямо в зал, калеча пассажиров, ожидающих поездов, своими отбойными молотками, серпами и лопатами. Они такие огромные, что и сами могут запросто кого-нибудь задавить насмерть. Христиан никогда в жизни не видел таких силачей и великанов. Он рассматривает их и делает вывод, что шахтеров явно рисовали не с крошечного дяди Рафаэля, сгорбленного от многолетнего лежания в дальних забоях, где и голову не поднимешь, и не с сына старушки из Вологды, хоть и высокого, но с вдавленной грудью. Даже молодой Майер, красивый, плечистый парень, не сгодился бы для этой удивительной картины. «Раньше люди были больше!» – такую загадочную фразу часто произносит дед, и Христиан решает про себя, что нашел тому доказательство, ведь вокзал построен аж в тридцать каком-то году, когда в Караганду едва начали ходить поезда.

Налюбовавшись могучей картиной, Христиан идет изучать расписание поездов. Мальчик жалеет, что большинство из них отправляется куда-нибудь не очень далеко – в Алма-Ату, например, или в Джезказган. Челябинск интригует уже чуть больше, Уфа, Свердловск или Куйбышев манят настоящим путешествием. Но его интересует лишь Москва. Поезд туда отправляется раз в три дня. Христиан помнит его номер, как помнят номер дома, в котором живут. Это поезд номер…

Мужчина в надвинутой на лоб кепке и промокшей насквозь куртке остановился так резко, что на него сзади налетел прохожий, также спешивший к автобусной остановке. Послышалась короткая брань, Христиана больно толкнули, и он с глупо-виноватой улыбкой посторонился, провожая прохожего невидящим взглядом.

Он забыл номер московского поезда! Забыл не просто какую-то мелочь, а то, что значило для него очень много! Христиан в панике попробовал вспомнить номер поезда, прибывающего из Москвы в Караганду – и снова неудача. Тогда он мысленно выбежал из здания вокзала, окинул взглядом круглую площадь, пересчитывая здания, перечитывая каждую вывеску. Все оказалось на месте – жилые дома, магазины, расположенный здесь же рядом автовокзал (один его фасад, похожий на декорацию, вовнутрь Христиан никогда не заходил). Он вернулся в здание вокзала и снова подошел к расписанию… Но вместо номера московского поезда увидел белое пятно.

И в последующие дни таких происшествий становилось только больше. Прошлое, словно тронутое какой-то стремительной порчей, разъедаемое невидимой молью, ветшало и исчезало на глазах, распадалось в клочки, стоило Христиану к нему прикоснуться.

Вот были решетчатые ворота зоопарка, и вот их нет. Он забыл, как они выглядели и какие клетки стояли внутри ограды, и какие звери в них сидели. Помнил только ослика, сидя на котором ему очень хотелось сфотографироваться, но такой расход был невозможен в семье, где считали каждый грош, потому что на семь едоков приходилось двое кормильцев – отец и дед, зарабатывавший не так уж много своими бесконечными починками. Тетя Мария ела жадно, не понимая, когда пора остановиться. Ей запросто можно было скормить целую кастрюлю каши или супа, а она только поводила пустыми голубыми глазами, будто ждала, не дадут ли ей поесть чего-нибудь еще.

Мать ненавидела ее, да и не могло быть иначе, ведь это безмолвное существо объедало ее детей. Не шевельнув пальцем, отнимало у них новые брюки, ботинки, игрушки… Из-за тети Марии мать не могла пойти работать, потому что бросить ее было нельзя. К вечеру комната была бы измазана фекалиями и обрызгана мочой. Тетя Мария могла часами играть со своими выделениями, урча от удовольствия. Из-за нее Христиан донашивал после братьев вещи, которые разваливались на глазах, и мать даже как-то была вызвана в школу классной руководительницей, которая задала ей несколько неприятных вопросов. Не пьют ли в семье? Кормят ли мальчика – он страшно худой и бледный, невнимателен на уроках, и хотя вроде не лентяй, еле тащится на тройках? И, наконец, не сектанты ли Валленштейны? Последний вопрос был не праздным, в Федоровке существовало несколько сектантских общин, когда-то попавших в Караганду «за веру». В некоторых сектантских семьях детей воспитывали в изуверски строгих правилах, жестоко наказывая за провинности, двойки, лень и непослушание, лишая пищи и даже воды. Одевались сектанты также преувеличенно скромно, считая любую нарядную одежду дьявольским искушением.

Мать Христиана с трудом оправдалась на этом допросе, уверив учительницу, что в доме не бывает ни капли водки, ест ее младший сын столько же, сколько старшие, а худой он от природы. «И мы никакие не сектанты, дети даже не крещены!» – выдала она последний довод. Тут мать солгала. Валленштейны, будучи исторически католиками, тем не менее крестов на шее не носили, ни в какую церковь не ходили, но дед когда-то собственноручно крестил своих сына и дочь, а затем и всех троих внуков, окуная младенцев в обычное ведро, наполненное водой из колонки, и кладя им на язык щепоть соли. Дед рассуждал со свойственной ему прямотой – если он потомок императора Священной Римской империи, христианнейшего короля Богемии и Венгрии, то обладает правом и силой совершать подобный обряд. Разумеется, учительница об этом не узнала и вроде успокоилась, зато мать долго еще после этого разговора ходила сама не своя, твердя, что наглоталась позора на всю жизнь, и все из-за проклятой тети Марии.

Маленький Христиан избегал без нужды входить в каморку тетки, потому что там всегда нехорошо пахло. Но взрослый Христиан, обыскивающий свою память, вбежал туда и торопливо осмотрел стены, оклеенные картинками из журналов, обтянутое клеенкой развалившееся кресло, в котором день-деньской сидела тетка, клеенчатый матрац на дощатом топчане – простыней на него никогда не стлали, в этом не было смысла… Все оказалось на месте, все сохранилось в неприкосновенности, включая саму тетю Марию, сырую, бесформенную, как кусок серого студня. Он забыл имя своей учительницы и ее лицо, от нее остался только голос, вибрирующий, будто зазубренный, тупой пилой врезающийся во время урока в его грезы… Но тетя Мария осталась неизменной.

С остальными картинами прошлого дела обстояли таким угрожающим образом, что Христиан впервые за двадцать лет принял решение навестить родной город. Ни жену, ни детей он брать с собой не собирался. Во-первых, это вышло бы накладно, во-вторых, поездка не имела бы для них такого смысла, каким была полна для него. Те, скорее всего, ничего бы не поняли, не разглядели за скромным обликом города, похожего, в сущности, на ту московскую окраину, где жили они сами.

Как сон, минули недолгие сборы, объяснения в семье и на заводе. Миражом показались трехдневное путешествие на поезде и виды, мелькающие в плохо вымытом окне вагона. И вот он снова стоит на привокзальной площади родного города – стоит наяву, не во сне и не в грезах. В руке у него тот самый фанерный чемодан, совсем легкий. Христиан даже не помнит, что взял в дорогу, купил ли гостинцев… Впрочем, их некому тут дарить, разве что соседям. Никого из семьи Валленштейнов в городе не осталось.

От волнения его бросает в жар, перехватывает дыхание. Он разом попал в другой мир. В Москве все идут холодные затяжные дожди, на газонах медленно тают грязные струпья снега, и никак не наступит весна. А здесь асфальт светел и сух, зазеленевшие липы и клены туго шумят на теплом ветру, и повсюду носятся очумевшие после зимней спячки шмели. Он дышит с осторожностью, пробуя резкий степной воздух на вкус, как давно забытый напиток. Внезапно Христиан ощущает слабость, ему становится страшно. Вот так, взять и приехать, разорвав зачарованный круг, в котором он существовал двадцать лет… Приехать к пустому месту, где никто его не ждет.

«Но ведь оставался дом!» – напоминает себе Христиан, нащупывая в кармане куртки кольцо с большим тяжелым ключом. Это единственный ключ от родительского дома, в нем запиралась всего одна дверь, входная, да и та лишь на ночь. Все эти годы ключ висел на той же связке, где Христиан носил ключи от квартиры, подъезда и почтового ящика. У него ни разу не явилось мысли его снять, хотя ключ часто мешал, попадаясь под руку вместо нужных, утяжеляя связку, больно тыкая в бок бородкой, когда Христиана давили в переполненном автобусе. Зато, когда он прикасался к этому неуклюжему, лишнему, старому ключу, у него появлялось ощущение, что где-то очень далеко, за три тысячи километров к юго-востоку, его кто-то ждет и будет ждать до тех пор, пока существует дверь, отпираемая этим ключом.

Но существует ли еще дом? Христиан напрасно роется в памяти, ослабевшей за последние дни так сильно, что он уже не пытается штопать белые пятна, расползающиеся все шире, поглощающие целые куски прошлого, даже совсем недавнего. Он не помнит, чтобы дом продавали после того, как все разъехались из Караганды, но не помнит и того, что говорила ему на прощание жена, сколько он взял денег и что положил в чемодан. Значит, он мог забыть и такую важную вещь, как продажа дома.

«У меня ведь обратный билет на завтра, – прикидывает про себя Христиан, все еще стоя посреди площади, медленно поворачивая голову из стороны в сторону, словно летучая мышь, никак не решающаяся начать полет. – Если дом продан или снесен, переночую у соседей, ведь кто-нибудь да остался. А завтра уеду». И ему вдруг хочется уехать прямо сейчас, немедленно, так же остро, как хотелось двадцать лет назад. В ужасе оттого, что память заманила его в ловушку, он озирается, чувствуя себя здесь совершенно чужим. Христиан едва заставляет себя тронуться в путь по улице, так часто являвшейся ему в мечтах.

Он машинально отмечает, что изменилось, исчезло или добавилось. Вместо маленькой пельменной, где закусывали после смены шофера из автокомбината, появилось трехэтажное казино. Корпуса комбината стали как будто ниже, хотя этого, конечно, не может быть. Старые неуклюжие остановки автобусов, похожие на бетонные бункера, где зимой можно было спрятаться от свирепого степного бурана, исчезли, вместо них красуются легонькие навесы с крышами из синего плексигласа, похожие на стрекоз. В них, должно быть, страшно холодно дожидаться автобуса где-нибудь этак в феврале, прикидывает Христиан и сердится на себя – какое ему до этого дело? Тут же он спохватывается, что может сесть в автобус, а не брести пешком. Ведь теперь-то у него есть деньги, не то что у того заморыша младшеклассника, который тащился по этой длинной улице со своим истрепанным ранцем.

Он проезжает две остановки, но, как только за поворотом у моста показываются белые домики Федоровки, просит водителя остановиться и выходит. Сердце колотится так оглушительно, что Христиан не слышит рева отъезжающего автобуса. Следующая остановка раньше была прямо напротив его переулка, но ему кажется, он не выдержит, если так сразу увидит свой дом. Или не увидит – что из этого хуже?

Христиан бредет пешком, перекладывая из руки в руку надоевший чемодан, который, как он поздно соображает, вовсе незачем было брать ради такого короткого путешествия. Федоровка изменилась мало. Все те же вросшие в землю дома с мизерными двориками, тот же растрескавшийся асфальт под ногой, тот же облезлый Дворец культуры, только теперь с торца у него – неоновая вывеска казино. А вот – он не чувствует под собой ног – дорога слегка изгибается, теснее прижимаясь к оврагу, и по правую руку начинаются самые короткие переулки во всей Федоровке. Первый – в восемь домов. Второй – в шесть. Третий – переулок, где жили Валленштейны, – всего в пять домов, и он уже видит, что все они целы!

Христиан на ватных ногах входит в переулок, на миг задержавшись у колонки на углу. Земля вокруг нее сырая, значит, вода еще не ушла совсем, как грозил когда-то дед. По переулку с криками снуют загорелые полуголые дети. Из дальнего двора, где жила старушка с сыном, выглядывает молодая толстая женщина в цветастом платке на голове. Она подозрительно оглядывает Христиана с ног до головы и что-то кричит детям на незнакомом языке. Голос у нее пронзительный, как звук сверла, глаза злые. Это первое изменение, которое замечает ошеломленный Христиан. Тут же он видит второе – двор Копатых теперь объединен с двором Майеров одним новым забором. А дома за оградой все те же, только крыши другие, из цветной железной черепицы. «Майеры уехали, конечно, а Копатые купили у них дом, и когда Оксана вышла замуж, поселили ее под боком!» – молниеносно догадывается Христиан.

Он бросает быстрый взгляд на пустой двор дяди Рафаэля, где, как ему кажется, ничего не изменилось. Даже груда мусора у сарая все та же, и та же грязно-белая курица роется в ней, вытягивая тощую ощипанную шею. Христиан боится смотреть на собственный дом, ему кажется, уж с ним-то обязательно что-то случилось, но все же поворачивается и смотрит, смотрит, пока его не окликает сзади знакомый, почему-то испуганный голос:

– Христиан?! Вернулся?!

Он оборачивается – невероятно, к нему спешит тетя Венера! Но какая она стала сухая, маленькая, какое сморщенное у нее лицо! В довершение всего она трезва, и халат на ней чистый, новый, в лиловых крупных цветах.

– Я… ненадолго… – бормочет он, не находя других слов. – Меня отпустили всего на неделю.

Он хочет объяснить, что из этой недели шесть дней уйдет на дорогу, три туда и три обратно, но тетя Венера не слушает. Она всплескивает коричневыми крепкими руками, усеянными веснушками, и хочет говорить сама. Христиан не сразу понимает, о чем твердит ему соседка.

– Хорошо, что хоть вообще вернулся. – Она обшаривает его лицо маленькими черными глазками с обвисшими веками, похожими на куски сырого теста. – Потому что как хочешь, Христиан, но дальше так не пойдет. Я тоже не каторжная, с теткой надо что-то решать. Сам знаешь, я всегда помочь готова, но у меня своя семья, Эльмиркины дети…

У него голова идет кругом, он испуганно припоминает то лето восемьдесят третьего года, когда между ними и соседями разгорелась вражда из-за беременности Эльмиры. И тут же спохватывается, что тогда девушке сделали аборт, за который заплатили все-таки Валленштейны, и внуков от Руди у тети Венеры быть не может.

– Ну, так что? – спрашивает тетя Венера.

– Хорошо, – говорит он единственное слово, которое приходит ему на ум.

– Значит, будешь оформлять ее в интернат? И давно пора, Христиан, у меня уже руки отнимаются ее ворочать. Взгляни на меня и на нее – она же в сравнении со мною слон!

– Кто? – испуганно перебивает он.

Соседка, собиравшаяся сказать что-то еще, осекается и смотрит на него странным, долгим и пытливым взглядом.

– Ну как это кто? – говорит она наконец. – Тетка твоя родная. Ведь не собака, не удавишь ее, не утопишь. Пристроить надо.

И тут до него доходит смысл ее болтовни, он понимает, что речь идет о тете Марии, и чувствует такое сильное головокружение, что должен ухватиться за низкий заборчик, чтобы устоять на ногах. Тетка все еще здесь! С кем же?! Неужели… Одна?!

Он лихорадочно роется в памяти, как в старом тряпье, побитом молью, выворачивает ее наизнанку, но из складок и прорех выпадают только те факты, которые ему давно известны. Там есть все – и весна восемьдесят восьмого года, когда умерла от рака поджелудочной железы мать, и осень того же года, когда Руди уехал в Германию. Старший брат давно вступил в немецкое землячество, усердно учил язык, и как только закончил училище и получил диплом слесаря по автоделу, засобирался в путь. Дед одобрял его решение, хотя не забывал напоминать внуку, что он, раз уж на то пошло, куда больше чех, чем немец. Отец, оглушенный смертью жены, тоже не сказал ни слова против. Причина его равнодушия скоро стала всем ясна. Он начал пить, и наливал ему не кто иной, как дядя Рафаэль, который обрадовался тому, что нашел нового товарища.

Все заботы о тетке еще во время болезни матери перешли к Христиану, с детства привыкшему к этим тяжелым и неприятным обязанностям. Братья от них увертывались, Руди – с грубой прямотой, хитрюга Альбрехт – придумывая какой-то предлог. Теперь Христиан часто вспоминал слова матери, сказанные ею в какой-то яркий солнечный день, когда тетя Мария грелась во дворе на припеке. «Если мы все вдруг умрем, она не заметит и горевать не будет!» Тетка, в самом деле, не заметила, что исчезла женщина, ухаживавшая за ней долгие годы, изо дня в день. Она по-прежнему поглощала еду в огромных количествах, теперь уже одну кашу без масла, потому что наступили тяжелые времена для семьи, которая и всегда-то жила туго.

В девяностом году Альбрехт, которому исполнилось двадцать два и который как раз оканчивал политехнический институт, внезапно всех потряс, заявив, что женится и уезжает… В Израиль! Его невеста, девушка из самого престижного района города, ни разу не появилась в землянке на краю федоровского оврага. Альбрехт стыдился показать дочери лучшего в Караганде зубного врача эту вросшую в землю хибарку, спивающегося отца, чудаковатого деда и, главное, тетю Марию. Если бы не тетя, догадывался Христиан, знакомство могло и состояться, но при существующих обстоятельствах Альбрехту лучше было назваться сиротой.

Средний брат уехал в начале июля. Вскоре после этого отец впервые явился домой не на своих ногах. Его приволок на спине дядя Рафаэль, скрюченный, жилистый и хотя ужасающе худой, но сильный. Свалив приятеля на топчан в сенях, он принялся утешать деда, выбежавшего из своей каморки с заводным паровозом в руках – кто-то принес ему чинить игрушку.

– Чего он так расстраивается, подумаешь, сын на еврейке женился! – разглагольствовал дядя Рафаэль, наполняя сени удушливым перегаром. Его большая пенсия по инвалидности, полученной в шахте, давно превратилась в гроши, но он все равно умудрялся напиваться каждый день. – Я бы радовался, например, если бы мои бандиты на еврейках женились и в Израиль уехали. Да только кому они такие нужны?

– Он расстраивается не поэтому, – вздыхал дед, осматривая неподвижное тело сына. – Ему другое обидно…

На следующий день, очухавшись после мертвецкого сна, отец незаметно исчез из дома и снова вернулся в бессознательном виде, на плечах дяди Рафаэля, который, судя по всему, считал своим долгом доставлять друга обратно. Вскоре обнаружилось, что отец тайком унес часики покойной жены, лежавшие за стеклом в серванте, новые ботинки Христиана и вещи, взятые дедом в починку, в их числе тот самый паровоз. После этого случая дед слег и больше уже не встал. Он даже не сделал попытки образумить сына, пустившегося во все тяжкие, потерявшего работу, а вскоре и уважение соседей.

Дед умер 1 сентября того же года, в прохладный ясный день, когда по улицам Федоровки тянулись к школе маленькие первоклассники с букетами астр и георгинов. Старик лежал на продавленном диване в зале, глядя в потолок, Христиан, примостившись рядом на табуретке, возился с иглой и нитками, пытаясь самостоятельно заштопать дыру на свитере. У стола, спрятав опухшее лицо в ладонях, сидел отец, страдающий от тяжкого похмелья.

Дед, не отрывая взгляда от неровностей потолка, вдруг заговорил и, к удивлению Христиана, начал рассказывать историю, которая давно уже не звучала в этой комнате, где когда-то собиралась вся семья. Это была история о Барбароссе, легендарном германском императоре, о его жизни и подвигах, и о нелепой смерти, и о пещере в горах Тюрингии, где он спит с шестью своими верными рыцарями… Христиан слушал, как прежде, затаив дыхание, но ничто в этой истории уже не казалось ему похожим на их жизнь, на их дом. Загадка, которая мерещилась ему в детстве, исчезла, осталась только легенда. Дед начал рассказывать о рыжей бороде Барбароссы, которая все растет и когда-нибудь трижды обовьется вокруг каменного стола, и тогда император проснется и вновь встанет во главе своих войск… Но тут отец, ерзавший на скрипучем стуле, вдруг вмешался, чего никогда прежде не бывало, и грубо оборвал рассказ:

– Слышишь, отец, заканчивай эти басни! Не за них ли ты когда-то получил бесплатный билет в Караганду? Барбаросса и его борода – слышали, хватит!

Дед замолчал и больше уже не произнес ни звука. Христиан увидел, как во внутренних уголках его впалых глаз появились мутные капли. Дед опустил веки, и капли высохли. К вечеру он умер.

Наверное, его молчаливое осуждение все же как-то действовало на отца, потому что после похорон, уже никого и ничего не стыдясь, он запил так ужасно, что даже дядя Рафаэль начал осуждать товарища. Жизнь с вечно пьяным отцом, утащившем и продавшем уже почти всю обстановку, и безумной теткой, не сознающей того, что разрушилась ее семья, стала для семнадцатилетнего Христиана невыносимой. Будь отец один, он убежал бы, не оглядываясь, так ненавидел его к этому моменту. Но оставалась ведь тетя Мария, о которой он обещал заботиться сперва матери, потом деду. Он дважды дал слово, а Валленштейн, учил его дед, должен свое слово держать. Как он обошел эту клятву? Как решил задачу и умудрился тогда уехать, на кого оставил тетку? Неужели на отца, потерявшего человеческий облик?

Он напрасно задавал себе эти вопросы, вместо ответов было белое пятно, одно их тех, какими сплошь покрылась теперь его память. Христиан лишь припомнил, что и прежде, все эти двадцать лет отсутствия, он избегал думать о том, какая судьба постигла тетю Марию, жива ли она еще и где, как существует? В этом вопросе для него было что-то неудобное, тревожащее… Но если он уехал, значит, все как-то устроилось – вот был единственный вывод, к которому сейчас пришел Христиан. Кто-то взял на себя бремя забот, освободив его, отпустив в большой мир, куда он так рвался.

Но конечно, это был не отец. К тому же тот умер от пьянства уже в девяносто первом году, спустя год после отъезда младшего сына. Это узналось окольным путем, из письма Руди, которое тот прислал в Москву из Кельна. Значит, за теткой все-таки присматривала соседка. Христиан не помнил, чтобы поручал ей это, и не понимал, как это она согласилась, потому что он сам ничего не высылал в Караганду, а пенсии тети Марии не хватало даже на еду для нее…

Он оборачивается и видит, что соседка исчезла. Это к лучшему, он хочет войти в родной дом один, никем не сопровождаемый, потому что трепещет от ужаса, содрогается теперь, когда стало ясно, что прошлое все эти годы ждало его в низкой землянке, стен которой давно уже не касалась мочальная кисть, смоченная в известке.