banner banner banner
Год цветенья
Год цветенья
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Год цветенья

скачать книгу бесплатно


Одинокий волос зацепился за ее губу, она одним пальчиком отбросила его назад. Разворачиваясь, чуть не упала и не разбила колено, отчего возникла необходимость таки поддержать ее, тронуть грядущее чудо. Жаль, что после множества других острота подобного внезапного прикосновения уже не отпечатывалась жарко и подолгу на ладонях. Ух, немало же с четырнадцати лет перетрогал я ладошек. Но подобного удовольствия, разумеется, не предоставляла ни одна из них, даже в ностальгически-рассеянной ретроспективе.

Она возвратила телу равновесие, чуть закрутившись против часовой стрелки. Я припомнил, какие последствия имела дальнейшая и упорная борьба Жени за право вольного следопытства в священных его местах. Он писал, он верил, что с таянием и исчезновением снегов они раскроются свободно, но вмерзшие когтями в почву грязно-селедочные остатки морозного чудища на пути от остановки сопротивлялись окружающей зыбкой черной мешанине. Шлепал брат по размокшей, разъезжающейся под ногами грязи, постепенно отягчались ноги, чавкали на них колодки, и желанного просвета впереди не намечалось: тощие деревья, лужи и перепутанный рельеф земляных комьев, готовых от малейшего касания развалиться на липкие слоистые пласты. Едва выбрался из цепкой десятиградусной трясины весь ею запятнанный брат. Кажется, он там одного пожилого человека заметил, что дважды попадался и, единственный, одиноко путешествовал. Почва сочно упивалась остатками снегов. Женя в шутку, припомнив школьную анекдотическую мифологию, обозвал земляную хищную субстанцию oil’ом – черной невкусной дрянью, которая служила топливом для воображаемого концепт-кара, сделанного из учителя физкультуры.

Поглощал и воплощал мерзость ежедневности oil. Выждав неделю, Женя выдвинулся вновь. Относительная сухость и теплое солнышко внушили доверие, отчего спустился брат вниз, в долину, где, однако, змеились клубками холодные удавы из глины и песка, стекали ручьи – неприветливый хаос. Не возвращаться же назад! – смело он решил и двинулся сквозь кусты, отыскивая сухие дорожки. Мокрые подвижные ветви теперь прикасались к непокрытой голове, к волосам. Прыжки и медленные маневры сквозь черные кучи, обросшие травой. На противоположный холм брат взобрался, а там предпочел не развернуться обратно, чего никогда не любил, но тропкой неизведанной продвигаться вдоль ручьев на дне долины. Куда ни выводила тропка, как ни тщилась она сблизиться с дорогой, ее неизбежно обрывал ручей во рву спокойной высокой грязи; впрочем, и дорога присутствовала довольно условно. Этот ров отсек любой выход назад, но таки обнаружил неизвестно кем оставленную слабину, признак обманувшей процесс человеческой мысли – тонкое перекинутое бревно. Брат решил пройти по нему, подбежал, приготовился, встал на него, сделал шаг, другой, упал ногами в матовую воду, выскочил на относительно сухое место. Пробежав еще немного к уже преобразившимся, сытым водой возвышенностям, задумался Женя о том, что вместо блаженного бега выходит утомительная пародия, череда остановок и борьбы с обстоятельствами, что тело устало и не хочет больше двигаться, а солнцу не следует чересчур верить. Он пошел до остановки. Выйдя из автобуса, до дома он уже хромал, правой ноге внезапно показалось крайне неудобно и жестко впиваться в бок кроссовки. Однако со снятой кроссовкой, дома не исчезла та же по правому контуру глубоко залегшая линия боли и неудобства, напротив, ограничила даже внутриквартирные перемещения и намекнула, что теперь-то, когда мир высохнет, побегать, может, и не удастся, что она иногда надолго и даже навсегда посещает или, во всяком случае, не забывает о своем присутствии иногда напомнить. Раз ошибся и потянул – так оставайся холить самодовольную и бесполезную ногу на диванной мягкости, а лучше в воздухе, который менее прочего язвит неуступчивую полоску.

– Дрюш, глянь, какая красотища! – мы разворачивались и возвращались с недолгого приятного моциона. Она обвела раскрытой ладонью город, что поступательно возвышался от набережной, вырастая все более тяжеловесными строениями, изымая постепенно растительные завитки. – Такой ты с моста не увидишь красотищи, когда едешь.

– А что это за дом с темно-розовыми балконами? – указал в отдаленную высь я. – Никогда по этой улице наверх не взбирался.

– Фэзэ, новый какой-то, наверное, – поправила она джинсовое платье.

– Мне, моя хранительница красок, этот кремовый дом и его сиреневые балкончики как будто знакомыми кажутся, как будто он строился и параллельно сторожил путь куда-то, к кому-то? – я эффектно потер подбородок. – Только вот к кому?

– Хи, как он может параллельно сторожить? Он даже не параллельно улице, наверное, стоит, – отчаянно сощурилась, распушив ресницы и почти сонно смежив веки, моя слепнущая от занятий любовь.

– Оставь школьную геометрию, – ответил я.

Следующий кусок дневника успел я лишь проглядеть предварительно до ее звонка. Брат восторгался. Такие милые люди, оказывается, его ждали, все приняли – полузнакомые – в холодной аудитории – на собрании выпускников, а была еще уютная светлая комната с докладом, немного случайного внимания и добреньких улыбочек от тех, с кем Женя никогда на протяжении учебы не сообщался, а они оказались веселыми и далеко не столь страшными. И теперь, после десяти дней отдыха, он вернул за час бега к жизни ногу, а священные места облачились в декорации всякого приемлемого пейзажа из сентиментальной прозы – голубенькое небо, редкие облачка, весенняя легкая зелень травы и деревьев, сухая рыжеватая земля – а также наполнились тем, чем с тяжелою кропотливостью украшала, добиваясь реалистичного эффекта, пейзажи авторы века девятнадцатого – ароматами, звуками какой-нибудь птицы, какой-нибудь сомнительно-щегольской диалектной номинацией флоры. Флора цвела. Было очень тепло. Был смысл. Там обрадовались Жене, там Женю вновь ждали. Наконец-то была свобода бега и долгое предвкушение будущего. А я, Андрей Чарский, схватил таки Марго посреди пустой площади и вцепился в нее (хотел дописать для пущей иронии – с кровавой болью) поцелуем.

– Дрюш, как в следующий раз гулять пойдем, я опять такую офигенскую погодку нагадаю, – заметила она. – Ты же знаешь, я умею правильное че-нибудь про себя сказать, и дождик не прольется.

– Ах, лист опавший, колдовской ребенок, словом останавливавший дождь, – выходнул я. – Поехали.

Глава 6

Ух! Бах! – обрушился я с размаху на уже остывшую кровать, вокруг нее валялись сметенные бумаги. Так осыпается листва после жаркого лета. Я распределил максимально свободно и далеко тело, чувствуя каждой частицей кожи прикосновение мягкой волнистой постели. Уже вечерело. В мышцах отдыхала сладкая двойная боль от вчерашнего и сегодняшнего усилия. Подумать только, какие-то полчаса, нет, час назад мы тут валялись еще, а теперь она дома, выслушивает однообразный отчет мамаши, отвезенная мною самим туда же понапрасну, вместо чтобы остаться – а впрочем, я взъерошил волосы и довольно, счастливо хохотнул. Приподнялся и опять упал, разбросав руки. Было какое-то утонченное, редкостное наслаждение в том, чтобы устало потянуться с подчеркнутой неловкостью, взять с пола позабытый дневник брата и после всех невообразимых минут, какими щедро одарил меня в очередной раз день с возлюбленной, приняться за столь горькое и безрадостное чтение. Я любопытными пальцами отлистал дневник до нужного места. Мой брат часто выражался довольно эвфуистически – то есть метафорами описывал многое из самого непередаваемого, для него невыносимого. Я, однако, принялся за чтение.

«Вчера позвонили. Теперь послушный, на все готовый – соглашаюсь. Завтра день пропадет. Только год назад прогулял внаглую – не отвертишься теперь, долг платежом красен, обязан подчиниться. Сиди и слушай доклады школьничков. Да, приеду, замещу, не сомневайтесь во мне. Тем более, я вам всем сейчас так рад!

Пробираюсь я в нужное время к родному заведению, а вдруг рядом останавливается маршрутка номер 16 (Вуз – Неизвестное кладбище), а из нее выскакивает едва ли не на ходу, ловко – кто бы вы подумали? Некрулова. Только, хотя на улице тепло, она в пальто клетчатом и сигарету жует.

– О, здорово, ушастый! – она ко мне.

– Здравствуй, – говорю, – Неркулова. Как замужем?

– А-а, – рукой машет. – Оставьте, сударь ушастый. При чем тут я? Речь-то о тебе.

– Некрулова, я ловлю себя на мысли, что у тебя голос не такой. Точнее, я и не помню, слышал ли я по-настоящему когда-нибудь твой голов дольше нескольких секунд, дольше, чем ты кашляла.

– Ну где уж ты его, ушастый, слышать мог! – ехидно ухмыляется Некрулова. Как будто голосишко у нее правда выше стал, а тараторит без умолку. – Если ты со мной не разговаривал никогда, а вместо этого на задней парте зависал и таращился, и сказочки строчил?

– Не называй, пожалуйста, трагедию сказочкой, – я огрызаюсь.

– А сам-то несколько раз сочинял сказочку про Некрулову и Ушастого, – по-девчачьи Некрулова пищит. – Вот, погоди, я тебе образец стиля приведу.

И Некрулова не без садистского удовольствия достает из кармана мою темно-синюю чешуйчатую тетрадку. Такую старую, что на страничках внизу буквы размылись. Как из тумбочки в квартире достает. В тумбочке их много, а сны дорисовывают вдвое.

– Ну так вот, – Некрулова палец слюнявит и принимается цитировать. – Сказка про ушастого… Эпиграф, доска и фигуры, контуры будущего повествования, тут банальности про каких-то уродцев. «Тема в том, что, кажется мне, будто я втюрился в одну девицу из нашей группы. Хреново, а?» – и это он про свою Некрулову любимую так выражается! Ну, дальше самобичевания всякие, а вот опять про меня. «Девушку, которая вроде бы ферзь сего романа, зовут Вика Некрулова. Сейчас я сижу на последней парте, изредка посматриваю на нее из-за спины какой-то дряни жирной. Она же тем занята, что валяется на боку, прижав правое предплечье к макушке, и то ли залипает, то ли с соседкой перебалтывается, то ли слушает шум… – Непонятное слово, ну и почерк же у тебя, ушастый. – То ли все это одновременно. Вот жирная загородила ее. Она (она в смысле не жирная, а псевдоферзь)…» Ушастый, вот какого лешего ты меня псевдоферзем назвал? По-твоему, это сильно комплиментарная прям кличка? Ну вот: «Она высокая, грациозная, в темно-красной свободной кофте со спадающими рукавами, с каштановыми слегка вьющимися волосами. Впрочем, не исключаю, что не каштановые они никакие и совершенно прямые. Это краска на них иллюзии размножает. Рожа у псевдоферзя всегда кислая…» А вот за рожу тебе самому в рожу надо дать как следует. «По другой версии, она – беан ши. Хоронит каждый день кого-то, смерть криком предвещает. Во я влип, а! Увижу у нее гребешок серебряный – значит, сто пудов баньши. Будешь тут веселым». Блин, ушастый, у тебя ассоциации с нашим институтом какие-то совсем готичные.

«Кроме вышесказанного, не знаю про нее ничего. Не знаю, как ее зовут, как она выглядит, не знаю в том числе. Потому что выглядит она так, как выглядит, после следующей последовательности:

а) сидения до трех ночи за конспектами тупыми и прочей бумажной хренью;

б) сна в течение аж пары часов;

в) А на пары-то к восьми!

Вот после того, как поднялась она, добралась до зеркала, хлопая глазами, смотрит на свое бодрое и энергичное отражение и зевает, лохматая – вот тогда она похожа на себя…» Вот скажи, ушастый – к стилю и словечкам я даже не придираюсь уже – ты что, правда меня такой вот жаждал увидеть, м?

– Может быть, – отвечаю я, пока направляемся мы к дверям.

– И-и, – тоненько она протягивает и взяла оступилась, обронила линзу из глаза. Пока подбирает, говорит:

– Помнишь, ушастенький, ты уже то ли на четвертом курсе, через год, слышал, как на меня наезжали мои подружаки-ботанички, что я, мол, в поезде такая инфантильная и несамостоятельная, все не могла найти линзы, когда все собирались на практику ехать, м? И типа металась и не могла к двум здоровым парням обратиться?

– Я помню свою острую жалость и чувство, что в чем-то я в тебе глубоко не ошибся, что-то за тобой то самое разглядел. Я подумал: я и правда ее любил. Должно быть, не зря.

– Ой, расстенался, сентиментальный ты мой, – Некрулова по плечу язвительно хлопает и жадно докуривает. И потом вставляет в глаз поднятую с земли линзу.

– Не мешает?

– Нее, я взросленькая, сама линзы всегда подбираю.

– О да, пузырь земли!

– Какой я тебе пузырь? Нет, спасибо, я худенькая и раздуваться не горю желанием. А теперь через линзы своими сломанными глазами я даже лучше вижу, как ты волочишь свои будущие тяготы.

– Зайдем, Некрулова, – приглашаю ее. – А то я опаздываю.

Входим.

Отыскиваю пропуск, а Некрулова взглядом все обводит и пальцами так делает, будто присвистнуть собирается или охнуть. Губы раскрыла, волосами встряхнула. Поднимается она за мной.

– Ушастый, вспоминаешь, как ты придумывал, что я сюда прибегу? Кругом пожар, все горят и дохнут, а тут, у выхода, ты на окне так пафосно сидишь, ножкой болтаешь, мол, в плаще, настоящий супергерой, время останавливаешь? – призадумывается Некрулова. – А главное, что я в разговоре тебе покоряюсь и даю себя? Какой ты быстрый, не?

– Моя вина, а не беда, что я наивности образчик, – отвечаю я.

– Лебеда.

– Лебеда?

– В смысле, белиберда! – заявляет Некрулова и ржет мне в лицо, окурок кинула на пол и руки в карманы засунула.

– Ты называешь мои фантазии и теперь белибердой, – скорбно говорю без вопроса.

Мы проходим по коридору далее.

– А вот тут я тебя караулил не единожды, Некрулова, во время пар, у перил лестницы, – тяжело выговариваю я. – Мимо люди проходили – преподша, условный развеселый приятель – думаешь у них спросить, что вот я люблю своего псевдоферзя, и что ей сказать, когда она, псевдоферзь, Некрулова, вызывает отвращение и когда она спустится, может быть, одна, без подружки? Во время пар так пусто.

Сажусь на толстые перила. Слева долговязо Некрулова к ним прислоняется.

– Только гардеробщица смотрела.

– Что ж ты молчал?

– Из столовой и сейчас пахнет жареной кислятиной и сгоревшими пирожками с капустой. Ты бы ответила?

– Ушастый, ты охренел?

– А потом я дождался, – Некрулова молча отходит далеко, к столику и зеркалу, вглубь гардеробного пространства. Она сбрасывает пальто, быстро разматывает шарф и останавливается. Затем, как пять лет назад, долго прихорашиваясь, медленно, посреди темно-коричневого гардероба она очень равнодушно наматывает шарф на шею и не оборачивается. Никого больше кругом нет. Тихо. Стою, смотрю – непрерывно. И ни на наш к ней: завораживают кольца мягкого толстого шарфа. Некрулова надевает пальто, завязывает узлом пояс и лишь затем оборачивается и подходит назад, прыснула в кулачок.

– Чего, ушастенький, так обомлел?

Я и Некрулова поднимаемся по лестнице.

– Некрулова, скажи мне, – все мрачнее спрашиваю я. – Почему ты каждую перемену бегала в столовую?

Некрулова понуривает голову, выпячивает нижнюю губу, делает кислую рожу и скрещивает руки на груди. Но ступеньки под ее ногами меняются слишком неспешно, не тогдашней скороговоркой.

– А почему ты каждую перемену выходил побродить? – грустно парирует Некрулова. – И по поводу моего ответа: помнишь же, что тут было?

– Да. В последний день я тебя таки подкараулил. Совсем измучен молчаливой и бессмысленной любовью был.

– Да уж! – гавкает Некрулова. – Кругом народ, а тут он слева выскакивает, мол, привет, Вика, зачет сдала, замогильным голосом.

– А ты понуро отвечаешь «да» и спешишь мимо одеваться.

– Эх ты, прогульщик, внизу все торчал, а спину мою согбенную созерцать – ни-ни? – поддразнивает, наклонившись ближе, Некрулова.

– Разве ты бы одна вышла? Я, знаешь, с тобой хотел говорить, а не в присутствии многочисленных товарок.

– Мно-го-чис-лен-ных, – по слогам язвительно повторяет за мной Некрулова.

Идем по узкому коридорчику, в его расширении Некрулова вперед забегает и руки опять скрестила, надулась и передо мной стоит. Я вправо – передо мной, влево – передо мной, пройти не разрешает.

– В твоих каракулях, ушастый, так стрелочки криво нарисованы, что не поймешь, как твоя любезная Некрулова тогда стояла, – скалится она из-под суровой маски.

– Но стояла же и преграждала мне путь. Ты что, Некрулова, не знала, скажешь, что я всю перемену хожу туда-сюда вдоль стенки, – за руку ее пытаюсь ухватить, чтобы доискаться истины. – Почему специально отделялась к стене из толпы, почему пройти мешала, загораживала опять и опять дорогу?

Некрулова уклоняется, отпрыгивает и приплясывает.

– Думала ты, что для меня твоя туша, твоя преграда станет намеком, признаком? Не думала? Но в совсем безмолвном и безвоздушном пространстве любой жест, любое движение – знак тайный. И наступала зима, твой ушастый думал в кого-то влюбиться, чтобы от этих коридоров и аудиторий не свихнуться. А ты становилась, перегораживала.

Некрулова поворачивается спиной. И я к ней своей спиной. Цепляется за руки, чувствую ее лопатки.

– Умереть дай, Некрулова.

– А ты моего голоса не помнишь.

– Я на пути к исчезновению, рано состарился.

– Мы не говорим.

– Ты не улыбаешься.

– Я кричу – ты ничтожество!

– Не нужна такая!

Некрулова выпускает пальцы из своих вьющихся, длинных, отскакивает и по проходу дальше танцует, приговаривая:

– Зы-зы-зы, зы-зы-зы, зы-зы-зы, – язык показывается, ручкой машет.

– Зудишь, заноза! – рычу на нее.

– Хи-хи-хи! Принимает несколько шажков в сторону, чтобы пораскинуть коротенькими мозгами о какой-нибудь контрольной за любовный знак у нас кто? Правильно, ушастый! Все вы, подлый молодой человек.

Некрулова новую сигарету достает из кармана и засовывает за ухо.

– Припоминаешь, ушастенький, как ты с беломориной за ухом здесь расхаживал и проходящих распугивал, молчал? Великий анархист!

– Я ждал тебя тут каждое утро. Я из соседней аудитории твой кашель слышал. Потом, когда уже все давно кончилось, я тебе здесь на подоконник положил розу самого мерзостного, желто-зеленого оттенка, какой только отыскал. Меня еще разбитной сверхсоциализированный пошляк у входа веселенько спрашивал, кому цветы несешь?

– Мог бы и покрасивей на восьмое марта подарить, – заявляет Некрулова. – Дай-ка я почитаю, что ты еще за намеки мог принять, раскрасавчик ушастющий. А ну не гонись за мной! – и начинает вышагивать и тыкать пальцем в тетрадку, ухмыляться. Бродишь за ней неприкаянный. Она, смакуя, декламирует:

Диалоги о вечном

1. Но красоты их безобразной я скоро таинство постиг

Итак, поздравляю с выводом: я втрескался в размалеванную нудную и грустную прожорливую трусливую Вику Некрулову… Хе, ушастик, ничего не напоминает, м?

2. Так вот вы где, вас мне и надо! Вы съесть изволили мою морковь?

Пока ждали в очереди мы с корешем, по полной уржались. Входим, билеты, значит, разложены. Тут сзади какая-то телка непонятная левая подходит. Таак, пошли эти уродские наркоманские пассажи и неадекватный юморок!

Кореш. Тупо ржет.

Некрулова (вроде как тихо). Слышь, ушастый!

Я. Чего надо?

Некрулова. Слушай, ушастик, ты садись вон перед накурологом, вон на ту парту. (В сторону.) Я сяду сзади и скатаю со шпор.

Я (не вкурил, нафиг). Лады, мне все равно, где сидеть.

Кореш. Тупо ржет (он то есть вкурил, и ему клёво).

Накуролог (на измене). Э, нет, милые дети, не садитесь рядочком. Ты, Некрулова, вон туда. Чтобы видна была хорошо. А ты, как тебя, аутист какой-то, сбоку располагайся.