banner banner banner
Избранное. Том 2
Избранное. Том 2
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Избранное. Том 2

скачать книгу бесплатно


– Это разве рыбалка… вот в Сибири – это да! – отозвался Венька.

– А откуда ты знаешь?

– Дядька мой пишет.

– Он в Сибири?

– Да, с сорок первого года. Теперь уже давно освободился.

– Он сидел?

– Да, теперь женился давно, там и живет.

– А за что сидел? – допытывался Шурка, вспомнив про Жабина, как тот забрался в дом к Пупчихе.

– Ерунда, снял с трактора магнето – поковыряться для интереса, ну, в поле, когда со стана шел. Оно ему и не нужно было. По дурости сделал.

– Ничего себе!

Много всякого увидел и услышал Шурка на этих делянках. Поразил его один разговор, который он нечаянно услышал. Не все уходили ночевать в село, по разным причинам многие оставались на делянке, спали в шалашах из веток и травы, под огромной, толщиной в четыре Шуркиных обхвата, ветлой. В один из таких вечеров Шурка пошел в дальний конец озера посмотреть на уток, которые на зорьке слетались сюда. Ему нравилось за ними наблюдать. Уток почему-то не было, и он решил подождать, присев у небольшой копны, метрах в пяти от берега.

Солнце уже опустилось ниже могучих вязов, росших близко у воды на той стороне, и его лучи, пробиваясь сквозь листву, освещали задумчивую гладь озера, Шурку вместе с копной и весь берег, томно и разнеженно притихнувший после жаркого дня. Противоположный берег и гладь воды там, под вязами, были сумрачны и таинственны.

Слева от Шурки послышались шаги, а потом и голоса. Он узнал обеих говоривших: Аксюта Васяева и Ганя Лужкова! Он выглянул было и обомлел: они раздевались, намереваясь, очевидно, купаться.

– Ох, и красивая ты, Ганя, внаготку, – сказала восхищенно Аксюта.

– Красивая-то красивая… – задумчиво ответила Ганя. – Красота-то меня и ухоркала.

– Как так? – удивилась Аксюта.

Шурка вновь выглянул и поразился увиденному: на берегу стояли две совершенно голые молодые женщины. У него странно закружилась голова.

Молодая, пышущая здоровьем Аксюта стояла ближе к Шурке, белое ее тело, освещенное закатным солнцем, вызывало невольный восторг. Казалось, каждая рыжая волосинка на ее теле была обласкана вечерним светом. Груди ее, круглые и большие, вмиг начали исполнять какие-то свои замысловатые движения, когда она, подняв руки к небу, дурачась, встряхнулась всем телом и заиграла кистями рук.

– Как может красота ухоркать? – переспросила она, семеня на одном месте ногами.

Ганю всю Шурка не увидел. Ее закрывала своим мощным корпусом Аксюта, но он отметил, как разительно они отличаются друг от друга. У Гани были узенькие плечи и крепкие, шире плеч, округлые бедра. Смуглая кожа делала ее похожей на статую богини. Нездешняя красота Гани была таинственна и холодновата.

– Может, – отозвалась Ганя. – У меня жених уже был, и вдруг Николай появился. Инструктором райкома партии начал у нас работать, а я – секретарем райкома комсомола. Красивый он был, ладный такой. Ухажеров у меня было! А он всех отбил.

Она вошла по грудь в воду и, ойкнув, притихла.

Шурка прижался к копне, боясь, что его увидят. Он не знал, как поступить. Разговор продолжался.

– Я и раньше замечала: странно он ходит как-то, легко и в то же время на левую ногу вроде припадает. Но ничего не говорил, скрывал до времени. Оказалось, ранение у него было, в колено, а потом началось… Отрезали ему ногу чуть не всю. И закатилось мое счастье-то. Жена инвалида. А он еще и запил.

– А мне хоть хроменького, но молоденького бы муженька, – вздохнула Аксюта.

– У тебя все впереди.

– Ага, – с готовностью вроде бы согласилась Аксюта. А потом добавила: – А позади-то уже чуть не тридцать годков.

– Угробила я сама себя, за него вышла, как помутилась голова.

Ведь какие вокруг меня парнины были! Дура я, – продолжала Ганя.

– Что ты говоришь, – ахнула Аксюта, – разве можно так? Он тебя любит?

– А куда ему деваться-то с культей, – зло сказала Ганя и саженками по-мужски поплыла на середину озера.

Аксюта сложила рупором ладони и прокричала как бы украдкой (боялась, наверное, что их кто-нибудь обнаружит голыми в озере), как мальчишка, обращаясь к кому-то на противоположном берегу:

– Кто украл хомуты?

И эхо тут же ответило:

– Ты, ты, ты…

Аксюта хихикнула довольно и не спеша пошла к воде.

Вечерние лучи солнца ласкали ее крупное тело. И казалось, что это большая домашняя птица или огромный жаворонок, один из тех, которых они лепили с мамой из белотурошной муки весной, сейчас взмахнет руками-крыльями и попробует взлететь. На плечи ее упали золотистые волосы, а там, в самом низу живота, у Аксюты огоньком горел небольшой островок растительности.

«Разве такое бывает? – удивился Шурка, – рыжая везде вся!»

Его ошеломила красота и притягательность обнаженных женских тел. Такого с ним еще не было. С Аксютой и Ганей он встречался в день по нескольку раз, но там они были в одежде, все в хлопотах, а здесь, оголившись сами, они вдруг обнажили перед Шуркой целую бездну ощущений. Он то проваливался куда-то, то вдруг видел, как органично они добавляли собой все вокруг, и он начинал недоумевать: как могла природа еще каких-то пять минут быть без них. То совершенно понятных и земных существ, то вдруг непостижимых, обескураживающих, заставляющих тихо сидеть, окунувшись лицом в теплый парной воздух над вечерней озерной водой с лилиями.

Греховных мыслей не было. Их просто не могло еще быть.

…Аксюта тем временем зашла чуть выше колен в воду и со смехом, поднимая крупные брызги, плюхнулась в воду. «Не перебабилась еще», – вспомнил он непонятное для него слово, услышанное за столом после помочей.

Шурка встал и, не скрываясь, пошел на стан. «Моя мама не такая, у нее язык не повернется так сказать, как сказала красивая Ганя, даже подумать не сможет», – для чего-то убеждал он себя.

Два Василия

– На-ка вот… Опять обмишурилась Варька-почтальониха. Шуркина мать протягивает почтовый конверт.

– Он же нераспечатанный, мам, – Шурка берет в руки серый с пятнами конверт.

– Ну и что, я вижу номер дома двадцать, а у нас – двадцать четыре, там и улица, значит, другая.

Шурка вслух читает: село Утевка, улица Садовая, дом двадцать, Василию Федоровичу Любаеву.

– Это нам, мам, все-таки!

– Да нет, грамотей, улица Садовая. Пойдешь за хлебом в магазин – занесешь.

– Ладно.

Василий Федорович, который живет на Садовой, и его полный тезка – Шуркин отец, живущий на Центральной, – родные братья. От того и путаница.

В гражданскую, когда молодой еще дядька Василий воевал у Чапаева, ранило его в легкое. Умирать приехал домой к матери своей Прасковье. Плохой был, и все решили, что он уже не жилец на этом свете. А тут у Прасковьи и Федора родился еще сын, вот и решили его назвать Василием – в память о старшем умирающем сыне. Но старший выжил.

Выжил и младший. Так у Любаевых стало два Василия, а отец Федор вскоре умер от непонятной болезни, поехав в Уральск за солью.

Когда Шурка пришел с письмом, хозяин дома сидел на пороге у сеней и разбирал мокрую рыбацкую сетку, сын его Сергей тесал срубовину посредине двора. Щепки, освещенные майским ласковым солнцем, излучая теплый свет, отлетали в сторону гостя. Одна щепка упала лодочкой к Шуркиным ногам, как утица, закачалась с боку на бок и затихла, коричневенький сучочек как глаз уставился на Шурку внимательно и таинственно.

– Гость пришел! – зорко глянув на Шурку, крикнул дядя Василий. – Мать, давай нам аряны.

Вышла тетка Машурка с бидончиком кислого молока, разведенного холодной водой, который, очевидно, был у нее припасен заранее и хранился в темных сенцах.

– Держи. – Она вручила Шурке пол-литровую белую кружку с помятым краем и, помешав в бидончике большой деревянной ложкой, налила.

Шустрая оса села на край бидона, и Шурка замахнулся.

– Не тронь, она улетит, не злые они сейчас, – сказал дядька Василий и принял посудину из рук жены, аппетитно заработал кадыком.

– Ну, придудонился… Так нельзя, Вась, горло перехватит.

– Ничего, мать, не бойся, хорошо больно, – он ответил не сразу, а после того как напился и поставил подчеркнуто деловито бидончик на траву около своих ног.

– Лепота-то какая, а?!

– А что это такое, дядя Вася? – спросил Шурка.

– Что?

– Ну лепота?

– Красотища, значит, что же еще? Не понятно, что ли, чему вас только в школе учат, аль сам не чувствуешь?

– А почему обязательно сруб колодезный делают из ветлы? – перевел Шурка разговор в деловое русло.

– Не обязательно, – возразил дядька Василий, – но желательно из ветлы. Видишь ли, береза в земле не лежит, осина дает горький привкус воде, а ветла и в земле лежит долго, воды не портит, и вкус от нее лучше.

– А сруб куда?

– Как куда? Вам.

– Нам?

– Ну да. Брательник сказал: колодец в огороде будет делать.

– Вот здорово, – обрадовался Шурка.

Шурка смотрел на щуплую фигуру хозяина двора, на его прокуренные усы, неровные плечи, дырявые галоши на босу ногу, и ему не верилось что перед ним участник героических дел.

– Дядя Вась, а какой был Чапаев?

– Обнаковенный, какой… – сказал тот с ходу.

– Ну не может так быть!

– Заряженный был, понимаешь, – спохватился Василий, – понимаешь, заряд в нем большой был, большого калибра, пороху больше, чем у остальных, везде хотел быть главным, начальство сверху не любил.

– А сильный был?

– Нет, были здоровее мужики. – Помолчал, потом добавил: – Страху не ведал, али жизнь не ценил свою, а значит и чужие, не знаю, сразу не скажешь. Я в артиллерии был, нечасто его видел, но знал. В артиллерии попроще. А вот в кавалерии, брат, цельная наука. Жестокая наука.

– Почему жестокая?

– Конь обучен должен быть специально для кавалерийской атаки.

Мой дружок Арсений из Осинок толк знал в этом деле. Рубака был зверский, но и он не сразу привык к резне.

– Разве бой – это резня?

– Надо уметь шашкой работать. Если казару развалить от ключицы до пояса – это одно, а если шашкой рубануть по голове – другое… мозги ажник с кровью вылетают с такой силой, что вся рука от кисти до плеча ими замазана. Арсений по первоначалу есть не мог после рубки несколько часов, а потом пообвыкся: даже руки не мыл – садился и за кусок хлеба. Все вперемежку: и кровь, и хлеб.

Шурка стоял, прислонившись к завалинке, ошеломленный.

– Так было?

– А как иначе? Степи, дожди, смерть, вши, слякоть – это тебе не кино показать. Война – это пакость одна!

– А герои как же?

– Какие?

– Ну, в книгах, в кино опять?

Дядька Василий посмотрел на Шурку, непонятно улыбнулся, как бы сам себе, и ответил тоже вроде бы сам себе:

– Я про жизнь говорю, а не про кино.

– Дядя Вася, а где тебя ранило?

– Чудно ранило. Шальная навроде пуля, когда брали Белебей, в общей колготне. Когда Арсений привез меня в Утевку, я почти загибался. Но я жив, а он где-то в уральских степях лежит.

– И все?

– А что еще? Разыскал я семью Арсения чуть попозже. Беднота, она и есть беднота. Смотреть было больно. Ну ладно об этом балакать. Одна надежа на вас, вы у нас вырастите грамотными – глядишь, вылезем из грязи…

Возвращаясь из магазина с двумя буханками хлеба в сумке из кирзы, Шурка думал о последних словах дядьки Василия.

Сколько он себя помнил, всегда окружающие говорили: «Учитесь, а то всю жизнь, как мы, в грязи провозитесь…» Это стало каким-то всеобщим девизом и в школе, и дома, будто вся Шуркина деревня враз с его поколением заразилась вырваться из сельской жизни. Прорваться на другой уровень жизни: грамотный, чистый, достойный. Но когда он начинал вспоминать, сколько сильных красивых ребят, выучившись в школе, ушли в город и не вернулись назад, его охватывала досада: для грамотных, способных людей, получается, настоящая жизнь была на стороне, не в деревне, из нее надо было убежать и не вернуться. И это поощрялось родителями в открытую. Тогда как же с домом, с колодцем, со всем, что делается в деревне, – для кого это? Все временно выходит, не навсегда? За что же воевали дядька Василий, Арсений?

Он и в себе чувствовал огромную жажду учиться, безудержно влекло к театру, литературе. В сознании росло понимание, что должна где-то быть жизнь без пьянства, матюгов, непролазной грязи на улице. Убогость быта уже начала осознаваться, но она наталкивалась внутри Шурки на крепкую силу, название которой было пока ему недоступно, но была в ней несомненно обида и горечь за окружающее, кровное и родное, что держало так цепко в своих объятиях, что порой доходило до физического ощущения близости, связи кровной со всем, что дышит вокруг, говорит, поет, молчит, глядя большими глазами озер снизу, а сверху – бездонным летним небом, усыпанным пригоршнями хрустальных звезд, рассыпанных чьей-то щедрой рукой и покойно внимающих сверху вниз.