banner banner banner
Портрет и вокруг
Портрет и вокруг
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Портрет и вокруг

скачать книгу бесплатно


– Была ж ей.

– Что?

– Была ж библиотекарша как-никак. – И она строго поджала губы. Библиотека в школе и торговля на базаре для нее в эту минуту были несовместимы.

Старая закваска. Ни убедить, ни объяснить. Белый налив так и погнил вполовину. А базар, как выяснилось, был теперь всего в двух километрах – на пыльном перекрестке. То есть и везти далеко не надо. Я бы сам отнес яблоки. Я бы постоял у прилавка. Я бы продал. Она едва не упала в обморок, когда я предложил погрузить белый налив мне на спину и двинуться с ней вместе к перекрестку.

Отец стал совсем старичком – рот запал, шепелявил отец с каким-то присвистом.

– Я теперь как Соловей-разбойник, – засмеялся он и присвистнул раза два, чтоб я отметил и оценил.

Когда выпили, отец завел речь о том, что он неплохо и с пользой для людей пожил. И ведь немало пожил, пора и честь знать. Потом он долго кашлял. Потом сказал:

– Сейчас я выпивши, – извинительная интонация, – а когда протрезвею, я тебе о дочке что-то скажу.

– О Машке?

– О ней.

– Скажи сейчас.

– Нет. Я тебе после скажу… Оно не так скажется – а ты обидишься.

Но конечно же он сказал. Потому что чем сильнее уходишь от разговора, тем отчетливее разговор остается с тобой и с твоим собеседником – и деться вам обоим уже некуда. Но сначала мы с отцом спустились к реке: смотреть пуск и первые труды парома. Я любил смотреть. Я даже заспешил: хотелось увидеть. Я поторапливал отца и спросил, куда же денется теперь перевозчик, то есть лодочник. Отец вдруг сурово брякнул, что в деревне с голоду не помирают. И что перевозчик будет держать перевоз в Демьяновке. Десятью километрами выше. Не пропадет.

– Ну и очень хорошо, – миролюбиво сказал я, не понимая, откуда его раздражение.

– Вот то-то.

А я смотрел на буксирчик, который перемещался по глади реки туда-сюда. Перед своим первым подвигом он был необыкновенно суетлив – бегал, фыркал и явно нервничал. И напоминал видом и ролью шустрого деревенского кобелька микроскопических размеров и с не вполне приличным именем – Хер. На воде темнела огромная масса парома. Буксирчик уже плясал вокруг нее. Пристраивался.

– Слышь, Игорь, – сказал отец, – я о дочке твоей.

– Да.

– Не обидишься?

– Не обижусь. – Я засмеялся; я смотрел на все это куда проще.

От ближнего к нам, недавно сколоченного причала несло свежей стружкой. Ока притихла. Деревья по берегам млели.

– Если она, – отец глотнул побольше воздуху, – убогой будет, неходячей то есть, оставляй ее у нас, насовсем. В деревне не пропадают.

И он помолчал так внушительно, что в просвет его слов можно было бы сплавать на ту сторону Оки и без спешки вернуться. Потом он добавил:

– А мы помрем – у дядьки Толи останется. Он помоложе.

Меня тронуло и это «помоложе», и «мы помрем», и где-то за кадром «дядька Толя», потому что минута идет за минутой, ты живешь и думаешь, что живешь вечно, но однажды такие слова тебя тронут. И уже будут трогать время от времени. Запах с того берега. Я долго и рассеянно рассматривал крыши изб в мареве. Мы смотрели с бугра. Вечерело. Ласточки описывали круги возле задымившей трубы – они проделывали это математически правильно и чисто, круг за кругом, при высочайшем совершенстве лёта.

– Там будет видно, – ответил я отцу. – Пусть Машка сначала подрастет. А там будет видно.

И все. Рассуждать и делать прикидку на будущее я не хотел – я знал нечто, чего не знали другие. Недавно после «прогулок» по горячему песку я массировал ей ноги. И, делая сгиб в колене, вдруг почувствовал силу упора ноги. Я с ходу преодолел, согнул ей стопу, и нога сникла, опять была вялая, однако оно уже было со мной и во мне – ощущение. Я не поверил. Машка лежала на животе и повторяла подманивающее «гули-гули-гули» (поодаль россыпью темнели и постанывали голуби). Я продолжал массировать. Я не верил и думал, не галлюцинация ли. Но голуби бродили. Машка им гулькала. Песок был горяч. А в моей ладони было то самое, не остывшее еще ощущение. Я промолчал об этом. Ни врачам, ни даже жене, ни даже самому себе. Чтоб не спугнуть.

* * *

Часам к двенадцати дня, когда песок нагревался, я тащил Машку к реке – тащил на себе, а потом мы «прогуливались». Я ставил ее на ноги, как ставят манекен или большую куклу, крепко придерживал ее под мышками и с ней вместе делал шаг за шагом. Она перебирала ножками. А вес ее тела держал я. И тогда она была в силах переставлять и погружать стопы в раскалившийся на солнце песок. Это было лечение. Четырежды в день, не больше и не меньше.

Поостыв и повалявшись всласть, я вынимал из сложенных в сторонке брюк письмо от Виталика – он писал часто. Щурясь от солнца, я читал, например, о том, что «Воры» (рассказ Чехова) являются, как оказалось при внимательном изучении, прямой копией лермонтовской «Тамани». Оказалось, что это сколок, несомненно сколок, пусть даже очень талантливый. И что как же быть и как теперь жить на белом свете, если даже Чехов не всегда самостоятелен. Ведь критики твердили и твердят, что вторичное не пахнет. И уж как-нибудь Чехов слышал об этой их мудрости… Виталик был вконец расстроен. В постскриптуме мальчик сообщал, что он расстроен, и что ему скучно, и что от скуки он «замыслил» сразу два романа. Один на бумаге. Как прозаик. И один на земле. Как человек.

Жара была, какой и должна быть летняя жара: мозги плавились. Машка была пристроена в тени. Я лежал на белом песке, и делать было настолько нечего, что тупо и неотвязно думалось о том, что скоро обед, а там вечер, а завтра, слава богу, уже и дело есть – идти и смотреть, как кастрируют коней. Увидишь это не часто; знание есть знание, а дармового знания я старался в те годы не упускать. Тем более такого знания, – я усмехнулся: тебе, мол, семенному, теперь только и смотреть, как кастрируют. Полезно, братец. Для души твоей очень полезно.

– Игорь!.. Игорь! – звала обедать матушка, она кликала высоким и писклявым и бессмертным своим голосом – звала, потому что не различала меня на песчаной полосе берега. Она уже плохо видела.

* * *

Коней кастрировали на той стороне Оки – это делалось возле загона, в десяти – пятнадцати шагах от изгороди, на траве. Сначала неторопливо решали – которого. «Начнем с Жулика?» – «Как хочешь». – «Он приметный!» И на коня набрасывали самую обычную петлю. Он упирался и, хотя уже был с петлей на шее, забивался в самую гущу табуна – думал, может, не найдут, в прятки играл. Слышался храп, сап, иногда ржанье. Всего в этот день было кастрировано шесть коней. И в полном соответствии с природой в ведро было брошено двенадцать громадных яиц. Потом ведро унесли для отчета, потому что так полагалось.

Сначала коня оттесняли от табуна – выводили из загона и связывали хитрой восьмеркой шею и заднюю ногу. Фиксировали и вторую заднюю ногу для верности. Подсекали – и конь разом валился на бок. До подсечки кони вели себя спокойно, а дальше были они спокойны или нет, значения не имело. Лежащему коню задирали задние ноги враскоряк – делали это сразу пять человек, все, кто здесь был. До этого двое или трое просто стояли. Посмеивались и покуривали. Теперь они включались все разом. И были предельно собранны, особенно если выпадало удерживать заднюю ногу. Конь лежал на спине, дрыгался и иногда вставал на голову.

Наконец, навалившись и придавив, замирали в ожидании, и кто-то звал – он звал совсем негромко: «Галь!» – и из землянки возле загона выходила девушка и шла к распластанному коню. Ей было лет шестнадцать, совсем зелень, звали ее Галочкой. Она была в белом халате и сама была беленькая. В одной руке держала скальпель, в другой – ведро с дезинфицирующим раствором. У нее были быстрые голубые глазенки и миловидное лицо. Рязаночка. Свое ведерко она каждый раз уносила в землянку и опять выносила, потому что, пока коня валили, ведро могли сбить. После подсечки все шесть коней бились и метались, будто дело шло о жизни и смерти, такое вот заблуждение.

Третий по счету конь после операции не вставал. Лежал, закатив глаза. Уже Галочка плеснула напоследок на рану жидкостью из своего ведерка. Уже распутали ему ноги. Уже освободили шею. А он не вставал. Один из конюхов нес к оранжевому ведру яйца – они еле вмещались в его ладони. «Какое добро пропадает!» – подмигнул он мне, проходя рядом. Другой конюх трепал по шее лежавшего в обмороке коня.

– Вставай, вставай! – говорил он.

И опять:

– Вставай, вставай – колхозным будешь!

Конь встал, встряхнулся – и с ржаньем побежал в поле. Их всех после этого выпускали побегать. И пожевать травку. Он бегал, ржал: в табуне ему отзывались.

Должно быть, меня это волновало – кастрирование коней. Должно быть, я всерьез думал, что мне это созвучно. Дескать, женился. Дескать, уже семья и ребенок есть, и в каком-то смысле с моим «я» покончено. И уже для других свобода, воля, зеленые луга и так далее. И, ей-богу, я бы слаще вздохнул, если бы хоть один, потный, горячий, с дрожащим животом, вырвался из их рук и понесся по полю с победоносным и пьянящим ржаньем, – но он конечно же не вырвался и не понесся по полю. Ни один.

Конюх улыбался.

– Да, – говорил он, – хорошие кони будут. Большое мы сегодня дело сделали.

И опять улыбался, мы сидели рядом и курили…

– …Если их не кастрировать, они же не работают.

– Да?

– Даже запрячь не даются. Ничего не умеют. И ничего не хотят – лодыри…

Он рассказывал. Пояснял:

– А знаешь, как они кобыл кусают? Я тебе покажу у бурой шрамы на шее – будто ее топором отметили. Посмотреть хочешь?

Но не захотел я смотреть шрамы.

* * *

Так и бывает. Ты помнишь всякие такие слова: «индивидуальность», «конь», «ржанье» – и думаешь, и передумываешь наново, – а твои старенькие папа и мама до беспамятства рады и чуть ли по комнатам не скачут, потому что сыночек наконец-то расписался, и загс, и печать настоящая, и все честь честью. Они радовались. Они не пели песен, но они сияли и излучали свет. Три года мы были женаты, и все три года они сияли и излучали свет и готовы были отдать нам дом, огород, одежду, яблони и даже свои старые кости, если бы они хоть на что-то сгодились. Позже они стали прижимисты, потому что старость свое брала. Но в то время они не могли на нас надышаться – это точно.

Так прошло лето.

А потом они помогали нам погрузиться сначала в автобус, затем в электричку. И вот медленно и надежно, объем за объемом, вползали за нами банки с соленьями, с вареньями, авоськи с яблоками и маминой стряпней – сначала в автобус, затем в электричку. Присвистнув, электричка рванулась. Я высунулся из окна и вовсю махал им рукой. Жена держала Машку на коленях. Маша была в белой панаме.

– Приезжайте! – кричал оставшийся на платформе отец, а мать держалась за платочек. – Приезжайте-е! – а я махал им рукой и чувствовал себя вполне семьянином, Петром Петровичем или Иваном Иванычем, который возвращается со своей семьей и с этими вареньями и соленьями. Чувствовал себя мужчиной в доме. Немножко неандертальцем, которому удалось натаскать для племени рыбы из залива. Чувство мне нравилось. «Колхозным будешь», – вспомнил я конюха.

Второй телефонный звонок раздался, когда мы уже вернулись из деревни домой – после лета.

– Алло, – сказал незнакомый женский голос. – Я звоню по поручению Веры Сергеевны. Она просила вам позвонить.

Женский голос продолжал:

– У них в Мастерской сменился номер телефона. Вера Сергеевна просила, чтоб я непременно дозвонилась к вам и этот номер вам сообщила, – запишите.

– Я должен ей позвонить?

– Этого я не знаю. Запишите номер.

Я записал. И без мало-мальской душевной чуткости подумал: чего ей все-таки от меня надо?

Глава 3

Вера уговорила меня помочь ей. Я отнекивался, – склонила меня одна черточка в ее рассказе, в сущности совсем мелочь. Так и бывает. Ты приходишь поболтать, клюешь на какую-то мелочь, соглашаешься и собираешься только самую малость промочить ноги, а потом влазишь в воду по грудь, если не с головой. Мы с Верой сидели в какой-то угловой харчевне – кафе как кафе. Двое за столиком. Был сентябрь, полно арбузов. Мы купили половинку с ярко-алым срезом и быстренько ее съели. Но если не считать арбуз, семечки и арбузные разводы на столе, то издали виделось то самое – чистенький столик, и двое за столиком, и две чашечки кофе. Как у киношников.

– …И если бы не кое-что в твоем рассказе, я бы не согласился.

– Значит, согласился? – Вера улыбнулась.

– Да.

– Как хорошо!

Почти тут же радость ее исчезла, потому что так уж мы устроены. До той минуты, как я пришел в харчевню, выслушал ее и согласился помочь, она на меня надеялась и рассчитывала. Ей казалось – главное, чтоб согласился. А как только я согласился, ей вдруг подумалось, что я ведь, пожалуй, ничего не сумею. Или мало сумею. Я вместе с моим согласием почти тут же в ее глазах обесценился, такое бывает.

– А что же это за кое-что было в моих жалобах? – спросила она.

– Не скажу.

– Почему?

– Так… Это уж мое. Можно считать – личное.

Она надула губы, будто бы обиделась, – но глаза ее не обиделись. И она продолжала говорить уже просто так, по инерции. Играя в игру.

– Я-то думала, что ты согласился потому, что все еще немного меня любишь.

Такой вот она взяла тон.

– Разве же я сказал, что не люблю?.. Я люблю, – ответил я тихо, но с некоторым нажимом. Чтобы попробовать лед. И чтобы слегка ее попугать. – Может быть, я только потому и согласился.

Вера вскинула глаза – самую чуть растерялась. Если бы я ее до сих пор любил, скажем, скрытно и про себя, это было бы много. Это было бы для нее ненужно много. Ни к чему. Тем более что это означало бы, что я отчасти псих. И значит – не очень-то надежен в порученном мне деле, могу все испортить.

Помолчали.

– Ну-ну. Не бойся… Извини, – рассмеялся я.

– Ты меня напугал.

Мы оба перевели дух и теперь заговорили спокойно. В кафе было жарко. Пахло пригорающим жиром. Так как толк пошел про любовь и всякое такое, я (неожиданно для самого себя) осанисто повел плечами и сел прямее. Огляделся. Что там ни говори, а в кафе быть с Верой приятно. Она не так уж безоговорочно красива, но лакома, хороша. Тут уж ничего не скажешь. Из углов нет-нет и поглядывали, постреливали глазами мужики на нее. И на меня в связи с ней. Оценивали. И хорошо, что она сейчас не курила (в этой харчевне не разрешалось), – иначе бы мужикам думалось, что это не так уж недоступно – сидеть с ней вдвоем за столиком.

– Курить хочется. – Я сглотнул слюну.

– Потерпи.

И я потерпел. Мы сидели сейчас глаза в глаза; когда-то я любил Веру, а она меня, – роман не был длительным. И быть может, поэтому добро наше не расплескалось туда-сюда в мелочах и даже по памяти чувство осталось свежим и чего-то стоящим. Могло быть куда ординарнее… Так что, возможно, не мужики из углов, не их взгляды и скошенные на нас глаза создали настроение и энергетическое поле, а та любовь. Потому что любовь тоже создает задним числом свое поле, как и всякая память.

Так или иначе, видеть Веру было приятно. А когда мы уславливались о встрече в этой харчевне (я позвонил, и мы условились), мне было муторно и неловко, и я даже шеей чувствовал, что общаюсь с киношницей. А когда Вера с солнечной улыбкой (по телефону просвечивался каждый оттенок) сказала, что, стало быть, мы встречаемся в угловом кафе, совсем как у Антониони, меня едва не стошнило. Я скоренько попрощался, бросил трубку и минуту-две сидел с уксусной мордой. Она так и сказала. Как у Антониони.

* * *

То, что Вера на ножах со Старохатовым, я знал и раньше. По слухам, распря продолжалась. Но я думал, что это будни, чепуха, семечки, то известное и столь распространенное сейчас состояние динамического равновесия, когда ты и в атаке, и в защите, и обижаешься, и огрызаешься, а в общем, – а в общем работаете бок о бок и все хорошо. Жизнь как жизнь. И зарплата тоже идет, как и положено идти зарплате. Старохатов и Вера; а в переводе это значило – директор и маленький администратор; можно даже – директор и маленький человек. Такое вот противостояние, если только слово «противостояние» не звучит совсем уж насмешкой, а у них насмешкой оно не звучало.

Граф был велик. Он был именит, влиятелен и даже популярен – он был Старохатов. Вера была никто. В разговоре я мог бы поболтать об их распре, посудачить, мог бы и позлословить, но уж никак не влезать и не участвовать в этом. Теперь получалось, что я влез. Пообещал влезть.

В Сценарной Мастерской, во время о€но, я был дружен с Колей Оконниковым – Оконников был один из немногих наших, из кого в кино что-то вышло, и вышло неплохо. А когда-то Коля написал первый сценарий совместно со Старохатовым. Фильм тогда был поганенький, дохленький, но все же фильм. Я его видел: и афиши видел, и саму ленту. И вот у Веры вдруг появилось запоздалое подозрение, что Старохатов свое соавторство Коле в тот раз навязал… Нет, она знала это не точно. Не наверняка. Но когда-то она видела тот сценарий на столе у одного режиссера. Нет, читать не читала. Но заметила, что на титульном листе была лишь одна авторская фамилия – Оконников. И что же?.. А то, что сценарий, стало быть, существовал сам по себе, а Старохатов навязал ему свою фамилию позже.

– Зачем тебе все это надо? – спросил я (мы сидели с ней в харчевне, и разговор только-только начинался).

– Как зачем? Он же ограбил Колю!

– Ах-ах! – сказал я.

– Что? Разве не ограбил?..

– Вера, – я засмеялся, – мне таких слов ты не говори, ладно? Я ведь нюхнул кино. Самую малость нюхнул, но мне хватило.

– И напрасно.

Тут же с пафосом она сказала – ведь я справедливый мужик. И неужели же такой факт меня не возмущает?

Я подумал, прислушался к себе. Вспомнил об успехах Коли Оконникова. И сказал:

– Нет. Не возмущает.