скачать книгу бесплатно
Мы перешучиваемся по-приятельски и непринужденно. Между нами не возникает никаких преград. Такое ощущение, будто мы знакомы всю жизнь. Предполагалось, что эта встреча будет пробной, но мой испытательный срок заканчивается, не успев начаться. Через полчаса после знакомства я уже знаю, что сделаю все, лишь бы помочь Рене, а ей этого времени хватило, чтобы открыть мне свое сердце навсегда.
– Мне просто хочется, чтобы наши дети прочли мою историю, – говорит она. – Рассказать я им не могу. Я пробовала, но это слишком тяжело.
В тот первый день я уже знала: как минимум в этом я точно ей помогу – она это заслужила.
В подвале, где нам предстоит весь следующий год проводить в объятиях призраков, эксгумируя прошлое, мерцает свет газовой лампы. Занавески на окнах окрашивают комнату в розовый цвет. Из розовой комнаты с газовым освещением Рена ведет меня в соседнюю, где развешаны семейные фотографии. Стенка разделена на две части: слева – семейство Гелиссен из Голландии, справа – Корнрайхи из Польши. Между ними свадебный снимок Рены и Джона и фото детей. Рена говорит, что, не эмигрируй ее старшая сестра Гертруда в Америку еще в 1920-е, довоенные фотографии не сохранились бы.
Со свадебного портрета ее матери смотрит красивая женщина с мягкими и ясными карими глазами. Ее шею охватывает высокий викторианский кружевной воротник, а волосы собраны на макушке в элегантный узел – не скажешь, что это парик. «Привет, мама…» – Рена целует ее руку, касается лица на портрете.
– Как ее звали? – спрашиваю я.
– Сара.
Рядом с портретом черно-белая фотография семейства Корнрайх, сделанная задолго до войны.
Мама
Слева направо Данка, мама, Зося, папа, Рена
– Понимаешь, когда мы переехали в Северную Каролину, я подумала: теперь мой номер удалили, никто здесь меня не знает, и можно обо всем этом забыть, – рассказывает Рена. – И тогда я решила, что больше никогда в жизни ни с кем не буду говорить об этом. Оно того не стоит.
– Почему же вы рассказали Коррине? – Так зовут нашу общую знакомую.
– Не знаю! – смеется Рена. – Случилась потрясающая вещь. – Она с округлившимися от удивления глазами описывает предысторию нашей встречи. – Я ошиблась номером, но голос на другом конце показался знакомым.
«Это Коррина из теннисного клуба?» – спрашиваю я. «А это Рена?» – спрашивает она в ответ.
Рена разыгрывает эту сцену по ролям, и мне кажется, будто весь разговор происходит прямо при мне.
– Я звонила другому человеку, а попала на нее. Мы с ней решили, что это чудесное совпадение, поскольку ее не было в городе несколько недель.
«Как твои дела? – спрашиваю я. – Давненько тебя не видела».
«У меня был сложный период», – отвечает она.
Потом Коррина заговорила о своем прошлом, о том, какую боль оно причиняет, и тут вдруг я сама не знаю почему говорю: «Я тебя прекрасно понимаю. Я ведь была в Аушвице». Ее это потрясло, она принялась расспрашивать, и я ей сказала, что уже 50 лет мысленно пишу эту историю, но не могу перенести на бумагу.
«Мне нужен человек с добрыми глазами – чтобы он сел передо мной, все выслушал и помог записать». И Коррина отвечает: «У меня есть такой человек».
– И вот ты здесь! А все потому, что я перепутала номер. – Рена хлопает меня по колену. – Знаешь, о чем я подумала, когда мы первый раз говорили по телефону? – Я отрицательно качаю головой. – Что раз ты ешь pierogi, значит, ты тот человек, который мне нужен. – Она смеется, и вскоре смеюсь и я. Рена на удивление улыбчивый и светлый человек. Смеются даже ее глаза.
* * *
Поначалу я думала, что нужно просто записать рассказ Рены на диктофон, а потом сделать расшифровку. План был неплох: она будет говорить, а я – впитывать ее слова ушами, глазами и мурашками по коже. Я зафиксирую ее слова на пленке, а затем перенесу их на бумагу. Однако брать интервью у Рены оказалось нелегкой задачей.
Я ожидала, что она расскажет свою историю – от начала войны и до конца, от пункта А до пункта В. Но движение памяти по времени нелинейно. Память играет в классики и скачет через скакалку. Определить пункт А уже было нелегко, а пункт В за год наших бесед, раскопок и записей в какой-то момент превратился в пункт Z. Память у Рены потрясающая, но слишком уж щедрая на ассоциации. На меня низвергался хаотичный поток обрывочных сцен, в котором не проглядывало никакого организующего принципа. Плюс к этому фантастическая скорость речи и сильный акцент. Я поняла, что так ничего не выйдет, что мой план здесь не сработает. Еще в самом начале я совершила ошибку – отправила Рене пару страниц неотредактированной расшифровки записей. Она сильно расстроилась: «Неужели у меня такой плохой английский?!»
Я осознала, насколько это сложно – воспроизводить на письме устную речь рассказчика. Как заставить читателя услышать ее голос, словно говорит она сама? Простой расшифровкой тут не обойдешься – нужно найти способ передать дух Рены в том виде, в каком он предстал передо мной через ритмику ее речи и жестов, неуловимые нотки в голосе.
Самые важные и самые мучительные воспоминания зачастую и самые краткие: не проходит и полминуты, как повествование заканчивается и начинаются слезы. Подобно полному энтузиазма археологу, я бережно копалась в этих воспоминаниях. Мои раскопки порой заставляли меня обращаться к нацистским записям, где я нашла точные даты многих из пережитых Реной событий. Я провела несколько недель, роясь в архивах университета Уэйк-Форест и изучая «Хронику Аушвица» Дануты Чех в поисках голых фактов и подтверждающих историю Рены официальных данных. А когда находила… Эти моменты леденили душу. Меня обволакивала тишина. Я сидела в библиотечной кабинке, уставившись в нацистские документы, и чувствовала, словно мир вокруг замер. Вновь и вновь я была вынуждена отметать все сомнения и смотреть в лицо тому факту, что моей Рене – этой живой, энергичной женщине, которая поименно знает всех покупателей в местном магазине и здоровается на улице с незнакомыми людьми, – судя по точности пересказываемых ею деталей, пришлось 3 года и 41 день наблюдать систематическое истребление женщин и детей. Как ей удалось пройти через все это и сберечь душу?
Найденные детали помогли мне составить хронологию ее заключения. У Рены не было календаря, а бывшие узники в своих рассказах обычно описывают лишь последние пару месяцев пребывания в лагере – от силы год. Мне не встретилось больше историй, подобных истории Рены. Поэтому найти способ вставить ее воспоминания в исторический контекст было чрезвычайно важно – не только ради документальных подтверждений ее рассказа, но и чтобы восстановить хронологию событий, тот календарь, которого сама Рена была лишена.
Но в архивных записях найдешь не все. Туда не занесены примеры гуманизма, который проявляли как евреи, так и неевреи, как немцы, так и поляки, и который Рена не просто наблюдала со стороны, но и испытала на себе. Ее рассказ замышлялся как автобиография в дар своим детям, но он перерос в завет человечеству, в свидетельство о мужестве тех, кто помог ей выжить. Она хотела бы поблагодарить каждого из этих людей поименно и без исключения.
* * *
В ту нашу первую встречу январским солнечным днем мы расположились на диване у камина, и я потихоньку нажала на кнопку диктофона.
– У меня есть масса книг о Холокосте, – вскочила Рена. – Хочешь посмотреть?
Она нервничала.
– Давай сначала поговорим. – Чтобы успокоить ее, я произносила слова низким ровным голосом, каким говорила бы с ребенком, проснувшимся среди ночи от кошмарного сна. Она настороженно глянула на меня, расправила невидимую складку на брюках, поправила салфетку на кофейном столике. Потом еще раз ее поправила. Я чувствовала себя дантистом, которому предстоит удалять зуб без наркоза.
Она широко распахнула глаза и спросила:
– С чего мне лучше начать?
Тылич
Папа считал, что дело женщины – рожать детей, вести кошерную кухню и уметь молиться, но мама настаивала, что мы должны учить иврит. «Не хочу, чтобы мои девочки на свадьбе выглядели так же глупо, как я, не сумевшая в храме прочесть молитву из книги».
Она подняла такой гвалт, что старейшины в синагоге – лишь бы она успокоилась – решили сделать исключение и позволили мне после уроков в обычной школе ходить в хедер, еврейскую школу для мальчиков. Мать платила учителю меламеду – яйцами, маслом и молоком, чтобы я могла сидеть в сторонке от мальчиков и заниматься ивритом, а потом, придя домой, пересказывать урок Данке.
* * *
– Ой вэй! Что же я делаю? – восклицает вдруг Рена, рывком возвращая нас обеих в настоящее. – Я начала с середины, а начало пропустила! – Она качает головой. – Я решила, что ты и так все знаешь.
– Все в порядке. – Я с улыбкой похлопываю ее по коленке. Комната купается в розовом свете, делая теплоту между нами осязаемой, и Рена вновь принимается рассказывать – на этот раз медленно – свою историю, возвращаясь к самому рождению…
* * *
Я родилась в 1920 году, когда маме было под сорок, а отцу – под пятьдесят. В нашей семье было двое старших детей и двое появившихся значительно позже. Самая первая дочь – Гертруда – на 16 лет старше меня. Потом родилась Зося, она на два года младше Гертруды. Последней увидела свет Данка – мне в ту пору было всего два годика.
Папа держал себя с нами очень строго, но боже мой, как же он любил нашу малышку! Он баюкал ее на руках, качал взад-вперед, напевая молитвы. У него был чудеснейший голос, и его молитвы наполняли наш дом благодатью.
Мы с мамой заглянули в Данкину колыбель – такая маленькая, такая хрупкая, в жизни ничего подобного не видела. Я просто влюбилась в ее ножки, в ее крохотные ручки. Ей и пары месяцев не исполнилось, как у нее случился круп[8 - Воспаление дыхательных путей. – Примеч. ред.]. Ужас! Она кашляла днями и ночами напролет, а потом кашель вдруг стих. Наступила жуткая тишина. Мать разрыдалась. Никогда не видела ее настолько убитой горем.
Она накрыла Данке головку белой простыней и одеяльцем. В доме повисло скорбное молчание. Мы потеряли нашу малютку. Я хотела осушить мамины слезы и молилась Богу в небесах, чтобы он вернул ее девочку.
А потом из-под одеяла раздался вой. Сначала всех охватил ужас – к нам в дом пришло привидение, гайст, призрак, нечто неведомое. Но вой не прекращался. Мама ринулась к Данке, отбросила одеяло, и вот вам пожалуйста – краснощекая малышка дышит и сердится, что ее укрыли с головой.
Наша малютка жива!
Папа, ясное дело, схватил ее и стал молиться. Она была благословением, ответом Бога. И с того самого дня я стала считаться «большой» – хотя всего на два года старше, – а Данка «маленькой». Она всегда была более хрупкой, и мама хлопотала над ней, потому что Данка вернулась с порога, ведущего в иной мир.
– Присмотри за маленькой, – говорила мама. – Береги ребенка.
А я и без того очень любила этим заниматься.
Мне было пять лет, когда Анджей Гарбера наехал тележкой на куличики, которые вылепили мы с Данкой. Разумеется, все наши тяжкие труды пошли насмарку, а Анджею – ведь он мальчишка – было наплевать, и он, вместо того чтобы нас пожалеть, стал смеяться над нашей бедой. У мальчишки же нет других забот, кроме как мучить девчонок. Когда мы шли в школу, он кидался в нас снежками, но я защищала сестру и отстреливалась. Я бросала снежки очень метко. «Только попробуй обидеть мою сестру, Анджей!» – грозилась я. Но в один прекрасный день он вдруг перестал кидаться снежками и вообще перестал нас задирать, а вместо этого вдруг сказал «привет».
Я ответила на приветствие, и это стало началом нашей с Анджеем истории…
Мы, конечно, были ортодоксы, и родители не позволяли нам водиться с мальчишками, но Франя – а она из гоев, как и Анджей, – была одной из моих лучших подруг. Она часто приходила ко мне поиграть, и ее родители разрешали ей отмечать вместе с нами праздник урожая суккот. Мы строили во дворе шалаш, украшали его корзиночками с каштанами или яблоками, разноцветными бумажными кольцами, а к веткам крыши подвешивали орехи. На Рождество мама отпускала нас к Фране помочь им наряжать елку. Как видишь, в Тыличе никто никого не презирал. Мы все ладили друг с другом. Это не составляло труда. У нас было больше общего, чем различий. Мы все поляки, все живем в одном и том же местечке, все ходим на один и тот же рынок. Никаких предрассудков. Мы жили в экуменическом обществе – не раздираемом противоречиями, а находящем общий язык между всеми.
Единственное, что действительно нас выделяло на фоне гоев нашей деревни, – это прически. У папы были шикарные пейсы и длинная борода, а мама носила парик. Это традиция у ортодоксов. Когда Зося выходила замуж, она умоляла папу позволить ей оставить хотя бы чуть-чуть волос. Она рыдала, когда ее брили, и спрашивала, зачем замужним женщинам нужна бритая голова. «Это их обет не быть привлекательными для других мужчин, – ответила мать, – так они подтверждают верность мужу».
Раз в несколько недель мама снимала парик, и я брила ей над тазом голову, как было у нас заведено. Папиной машинкой для стрижки я аккуратно проходилась по ее черепу, стараясь не задеть острыми зубчиками нежную кожу. Мама закрывала глаза, словно погружаясь в медитацию, а я, пользуясь случаем, изучала безмятежное выражение ее лица. Затем я обтирала ей голову. Голова была чистой, кожа – мягкой, как у младенца, и блестела.
Она оставалась сидеть с закрытыми глазами еще пару секунд, а потом звала папу, чтобы я побрила голову и ему. Когда они менялись местами, их взгляды на мгновение встречались, и они обменивались нежными улыбками.
Я мечтала о том дне, когда дам торжественный обет мужу – побрею голову. Это был обряд инициации, которого мы все боялись, но к которому стремились. Я, как и Зося, волновалась, что стану уродливой. Лишиться волос – вещь не очень приятная, но выйти замуж – этого мы все страстно желали, хотели жить в браке, как мама и папа.
Когда отец проходил мимо мамы, он всякий раз касался ее. Его рука опускалась между ее лопаток и скользила вниз до середины спины, а иногда – когда он думал, что мы не видим, – он отвешивал ей сзади легкий шлепок.
Данка, Дина Дрангер и Рена в Крынице с медведем
Рынок – центр нашего мира. Дальше, вниз по уклону, располагалось все наше село. На главной улице стояли кошерная мясная лавка и обычная мясная лавка, а также сырная лавка и ратуша. И возле этого центра жили Гарберы, прямо дверь в дверь с Эрной и Фелой Дрангер. Эрна и Фела были наши с Данкой лучшие подруги-еврейки, а Франя – моя лучшая подруга из гоев. Мы часто проводили вечера у сестер Дрангер вместе с их кузиной Диной – с ней очень дружила Данка. Мы играли в домино или просто сидели в гостиной и говорили обо всем на свете, делились своими мечтами. Но одну свою мечту я держала в тайне ото всех.
Как-то раз холодным зимним вечером мы с Данкой вышли, чтобы идти домой, и сразу наткнулись на Анджея.
– Я ждал вас, чтобы проводить. На склоне очень скользко… упадете еще, ушибетесь…
Я нашла это странным, но, с другой стороны, Анджей – славный парень, а на улице в самом деле скользко, – в общем, мы согласились. И с того вечера это стало обычаем: Анджей ждал нас у дома сестер Дрангер и провожал – даже когда потеплело. В один из весенних вечеров мы неторопливо шли вместе домой, и он вдруг без всякой причины взял меня за руку и замедлил шаг. Данка шла далеко впереди.
– На дороге сейчас не скользко, – сказала я.
– Да, не скользко, – ответил он, но руку не отпустил.
Мы услышали звук капель, падающих в каменный колодец, и подошли к обочине. Он снова сбавил шаг, словно что-то разглядывая, а потом произнес тихим шепотом:
– Рена?
– Что? – Я подняла на него взгляд, и тут – прямо у деревенского колодца – он сорвал поцелуй с моих губ. О продолжении прогулки не могло быть и речи, и я опрометью бросилась домой.
Мама с зажженным фонарем, дрожащим в ее руках, ждала меня на крыльце.
– Рена? – Я до сих пор слышу этот голос. – Рена!
– Иду, мама! – откликаюсь я.
– Где ты была? Уже поздно. Иди в дом.
– Я учила уроки у Эрны с Фелой, – отвечаю я, вытирая ноги.
– Учила уроки, да? – Она убирает волосы с моего лица и смотрит мне в глаза. Интересно, поняла ли она, что я что-то утаиваю? – Иди ложись спать.
– Да, мама. – Я чмокаю ее в щеку. От нее пахнет халой и ванилью.
Любуясь на себя перед зеркалом, я провожу расческой по волосам раз, наверное, сто, воображая, как Анджей наклоняется ко мне для поцелуя. Я вновь и вновь вспоминаю, как его губы коснулись моих. Сердце готово выскочить из груди.
– Меня поцеловали, – делюсь я сокровеннейшей тайной со своим отражением.
Мы вспыхиваем – мое отражение и я.
Натянув ночную рубашку, я забираюсь под прохладные, чистые хлопковые простыни и жду, когда мама придет подоткнуть одеяло.
– Рена, ты вся горишь. Что стряслось?
– Ничего, мама. Просто очень хороший вечер, – улыбаюсь я в темноте.
– Спокойной ночи, – целует она меня.
Мне немного грустно, что мою тайну нельзя рассказать никому. Я хожу в общую школу вместе с гоями, нас учат преподаватели-католики, хоть сами мы и ортодоксальные евреи. Мы с Анджеем играли с самого детства, но он все равно не еврей. Ничего из его поцелуя не выйдет, и я это знаю.
* * *
– Я это знала. – Рена умолкает. Глаза стали влажными, в уголках губ играет робкая улыбка, словно она по-прежнему та девочка, которая в спальне у зеркала вспоминает свой первый поцелуй.
Пару недель спустя во время ее рассказа на стенке бьют дедовские часы, и она вдруг резко вздрагивает. Она смотрит на меня блуждающим взглядом и шепчет: «В Аушвице не было часов».
Так она и ведет свой рассказ. Прошлое переплетается в нем с настоящим, и нити сплетены так туго, что порой трудно различить «тогда» и «сейчас». Ее взгляд устремляется вдаль, и она забывает, что я сижу рядом. По мере того как меняется ее голос, глаголы переходят из прошедшего времени в настоящее и наоборот, балансируя между миром слова «был» и миром слова «есть», словно там нет никакой ощутимой границы. А может, ее и в самом деле нет.
Порой ее возвращает в нашу комнату лишь мое присутствие, бусы ее воспоминаний тонки и хрупки, словно их выпускает в воздух невидимый стеклодув.
В тот первый день Рена ведет свой рассказ шесть часов кряду. Когда солнце уже садится за горы, Джон сверху кричит: «Эй, дамы, хотите чаю?» Я без сил, мне просто необходим перерыв. Но Рена полна энергии и готова, кажется, говорить хоть всю ночь. Воодушевленная нашим первым сеансом, она весело болтает, пока Джон подает нам чай. На ужин мы едим pierogi и kielbasa – это станет нашей традицией. После десерта Рена достает, наконец, все, что она хотела мне показать: коллекцию своих блокнотов, исписанных по-польски, исторические книги о Холокосте, польскую брошюру о Марше Смерти из музея Аушвица. Рена с мужем рассказывают истории из их совместной жизни, пока Джон не замечает, что я зеваю.
«Мамочка, нашей очаровательной леди нужен отдых!» Рена вскакивает на ноги с извинениями. Диван, на котором мы просидели весь день, раскладывается, превращаясь в кровать. И они укладывают меня, почти как родители. Тихо горит огонь. У меня устали глаза, но мысли продолжают свой бег. Перед глазами стоят жуткие снимки из «Аушвицкого альбома»[9 - Альбом со снимками, делавшимися в Аушвице неизвестным фотографом. Любопытна история альбома. Его случайно нашла бывшая узница, еврейская девочка по имени Лили Якоб. При эвакуации Аушвица перед приходом советских войск нацисты перевозили Лили вместе с другими узниками из лагеря в лагерь. Ее освободили, когда она была в лагере Дора. Там она заболела и, очнувшись в брошенной эсэсовцами казарме, обнаружила в буфете возле койки этот альбом. Среди фотографий она узнала себя и своих родных. В 1980 году она передала альбом в иерусалимский музей Холокоста Яд Вашем. Позднее он был выпущен в виде книги, а текст написал Петер Хеллман. – Примеч. пер.] Петера Хеллмана. Всякий раз, разглядывая эту фотохронику, я слышу голос Рены. «Это все происходит сейчас, – убеждает меня мой внутренний голос. – И Рена – вот же она!» И только за полночь я, наконец, проваливаюсь в глубокий сон без сновидений.
На следующее утро, когда солнце снова приветливо освещает розовые занавески, а передо мной дымится чашка кофе, Рена признается:
– Всю ночь не могла уснуть. Все думала об Анджее.
Я щелкаю кнопкой диктофона, сжимая в ладонях фарфоровую чашку как напоминание: не отвлекайся! Если Рена начала говорить – это поток воспоминаний, нельзя ничего пропустить.
– Раньше, после войны, еще в Голландии, мне каждую ночь снился один и тот же сон…
Данка в опасности. Иногда они приказывают ей прыгать в яму, а иногда сами сталкивают. А я всякий раз стою там и смотрю.
«Данка!» – кричу я, пробегая мимо них, и еле успеваю схватить ее за руку, когда она уже сорвалась вниз. Судьба Данки теперь полностью зависит от остатков моих сил, и я, стоя у края бездны, смотрю, не отрываясь, в зияющую внизу пустоту. Как же нам удалось вырыть такую глубокую яму, что в ней даже дна нет?
«Рена, помоги!» Удары наших сердец заглушают ее голос.
«Рена, не отпускай мою руку!»
«Не отпущу!» – обещаю я. Мои руки дрожат. С каждой новой судорогой, с каждым новым спазмом у меня все меньше шансов сдержать свое слово. Мое тело напряжено. Это уже не сон, это явь! «Держись, Данка!» Ногти трясущейся руки впиваются в ее плоть, изо всех сил цепляющуюся за жизнь.