Майкл Шейбон.

Потрясающие приключения Кавалера & Клея



скачать книгу бесплатно

Размышления эти оборвались, когда Йозеф на что-то наступил – оно хрустнуло под ногой, мягкое и твердое одновременно. Сердце зашлось, и Йозеф опустил глаза, в омерзении протанцевав задом, но увидел не раздавленную мышь, а кожаный чехол с отмычками, которые некогда подарил ему Бернард Корнблюм. Веки у Томаша затрепетали, и он хлюпнул носом, а Йозеф, морщась, подождал: может, брат снова уснет. Томаш рывком сел. Локтем отер слюну с губ, поморгал и коротко выдохнул.

– Ой мамочки, – сказал он, в полусне не удивившись тому, что подле него, в коридоре их дома в сердце Праги, на корточках сидит брат, который три дня назад отправился в Бруклин. Томаш открыл было рот опять, но Йозеф прихлопнул его ладонью и прижал палец к губам. Потряс головой и показал на их квартиру.

Переведя взгляд на дверь, Томаш, похоже, наконец-то проснулся. Сморщил губы, точно от кислятины. Густые черные брови собрались над переносицей. Он потряс головой и снова попытался что-то сказать, и снова Йозеф прикрыл ему рот, на сей раз не так мягко. Йозеф подобрал старые отмычки, которых не видел уже много месяцев, а то и лет, – если и вспоминал о них, думал, что потерялись. В иную эпоху замок на двери Кавалеров Йозеф взламывал не раз, и с успехом. Сейчас он отомкнул его без особого труда и шагнул в прихожую, благодарный за знакомые запахи трубочного табака и нарциссов, за далекий гул электрического холодильника. Затем ступил в гостиную и увидел, что диван и фортепиано покрыты стегаными одеялами. Аквариум пустовал – ни рыбы, ни воды. Исчез обляпанный замазкой терракотовый горшок с китайским апельсином. Посреди комнаты грудой высились ящики.

– Переехали? – спросил Йозеф как можно тише.

– На Длоугу, одиннадцать, – ответил Томаш с нормальной громкостью. – Утром.

– Переехали, – сказал Йозеф, не в силах повысить голос, хотя слушать было некому – некого насторожить, некого обеспокоить.

– Там гадостно. И Кацы – гадостные люди.

– Кацы? – У матери была не самая любимая родня с такой фамилией. – Виктор и Рената?

Томаш кивнул:

– И Слизнявые Близняшки. – Он до предела закатил глаза. – И их гадостный попугай. Они его научили говорить: «Иди в зад, Томаш».

Он хлюпнул носом, хихикнул вслед за братом, а затем, снова медленно сведя брови над носом, закашлялся канонадой всхлипов, аккуратных и придушенных, словно выпускать их наружу было больно. Йозеф неловко его обнял и вдруг сообразил, как давно не слыхал, чтобы Томаш открыто плакал, – а некогда его рыдания звучали в доме сплошь и рядом, обыденные, как свисток чайника или чирканье отцовской спички. Вес Томаша у Йозефа на колене был громоздок, тело неловко и объятию не поддавалось; за три дня брат как будто вырос из мальчика в юношу.

– Еще зверская тетка, – прибавил Томаш, – и болванский зять приедут завтра из Фридланта. Я хотел прийти сюда. Только на сегодня. Но с замком не справился.

– Я понимаю, – сказал Йозеф, понимая только, что до сего дня, до сего мгновения сердце у него еще никогда не разбивалось. – Ты же родился в этой квартире.

Томаш кивнул.

– Ну и денек был, – сказал Йозеф, пытаясь ободрить мальчика. – Я расстроился будь здоров.

Томаш вежливо улыбнулся.

– Почти весь дом переехал, – сказал он, слезая с Йозефова колена. – Разрешили остаться только Кравникам, и Поличкам, и Златным. – И он предплечьем отер щеку.

– Вот соплей на моем свитере не надо, – сказал Йозеф, отпихивая его руку.

– Ты его тут оставил.

– Может, я за ним пришлю.

– Ты почему не уехал? – спросил Томаш. – А как же корабль?

– Возникли сложности.

Но сегодня я должен уехать. Не говори маме с папой, что меня видел.

– Ты к ним не зайдешь?

Этот вопрос, этот жалобно скрипнувший братнин голос больно укололи Йозефа. Он потряс головой:

– Мне просто нужно было забежать сюда, взять кое-что.

– Откуда забежать?

А этот вопрос Йозеф пропустил мимо ушей.

– Тут все вещи на месте?

– Кроме одежды какой-то и кухонных разных штук. И моей теннисной ракетки. И моих бабочек. И твоего радио.

Двадцатиламповый приемник, встроенный в массивный чемодан из промасленной сосны, Йозеф сам собрал из деталей – в череде его увлечений радиолюбительство сменило иллюзионизм и предшествовало современному искусству: Гудини, а затем Маркони уступили Паулю Клее, и Йозеф пошел учиться в Академию изящных искусств.

– Мама везла его на коленях в трамвае. Сказала, что слушать радио – все равно что слушать твой голос и лучше она будет помнить твой голос, чем даже твою фотографию.

– А потом сказала, что на фотографиях я все равно плохо получаюсь.

– Вообще-то, да, сказала. Утром приедет телега за остальными вещами. Я поеду с возчиком. Буду вожжи держать. А тебе что здесь нужно? Ты почему вернулся?

– Подожди тут, – сказал Йозеф. Он и так уже много чего выболтал; Корнблюм совсем не обрадуется.

Йозеф пошел по коридору в отцовский кабинет, проверяя, не увязался ли Томаш следом, и изо всех сил стараясь не глядеть на гору ящиков, на распахнутые двери, которым в такой час положено быть давно закрытыми, на скатанные ковры, на сиротливый стук собственных каблуков по оголенным половицам. Стол и книжные шкафы в отцовском кабинете обернули стегаными одеялами и обвязали кожаными ремешками, картины и шторы сняли. Ящики с невероятными нарядами эндокринных чудищ выволокли из кладовки и, к Йозефову удобству, сложили штабелем прямо у двери. На каждом наклеена этикетка – отцовская сильная строгая рука аккуратными печатными буквами поясняла, что именно хранится внутри:

ПЛАТЬЯ (5) – МАРТИНКА

ШЛЯПА (СОЛОМЕННАЯ) – РОТМАН

КРЕСТИЛЬНАЯ РУБАШКА – ШРУБЕК

Отчего-то этикетки тронули Йозефа. Буквы разборчивы, будто напечатаны на машинке, каждая – в ботиночках и перчаточках засечек, скобки – аккуратными завитками, волнистые тире – как стилизованные молнии. Этикетки писались с любовью; отец всегда наилучшим образом выражал это чувство, усердствуя над деталями. В этом отеческом старании – в этом упрямстве, настойчивости, упорядоченности, терпении и спокойствии – Йозеф всегда находил утешение. На коробках с диковинными сувенирами доктор Кавалер писал свои послания алфавитом воплощенной невозмутимости. Этикетки как будто свидетельствовали о тех свойствах, что понадобятся отцу и родным, дабы пережить это испытание, от которого Йозеф сбежит без них. Во главе с отцом Кавалерам и Кацам, несомненно, удастся создать один из тех редких домов, где царят приличия и порядок. Преследования, унижения и лишения они встретят лицом к лицу – терпением и спокойствием, упорством и стоицизмом, разборчивым почерком и аккуратными этикетками.

Но затем, глядя на этикетку, где значилось:

ТРОСТЬ-ШПАГА – ДЛУБЕК

ОБУВНАЯ РАСПОРКА – ХОРА

КОСТЮМЫ (3) – ХОРА

ПЛАТКИ, РАЗНЫЕ (6) – ХОРА,

Йозеф почувствовал, как в животе цветком распускается ужас, и внезапно накатила уверенность, что ни на йоту не важно, как его отец и остальные будут себя вести. Не имеет значения, порядок или хаос, тщательная инвентаризация и вежливость или кавардак и ссоры; пражские евреи – пыль под немецкими сапогами, их всех сметут метлой без разбора. Стоицизм и внимание к деталям ничем не помогут. В позднейшие годы, вспоминая эту минуту, Йозеф готов будет поддаться соблазну счесть, будто, глядя на заляпанные клеем этикетки, провидел грядущий ужас. Но сейчас все было проще. Волоски на загривке встали дыбом, испуская разряды ионов. Сердце запульсировало в ямке под горлом, словно кто-то надавил туда пальцем. И на миг почудилось, будто он любуется почерком умершего.

– Это что? – спросил Томаш, когда Йозеф вернулся в гостиную, на плече неся чехол с исполинским костюмом Хоры. – Что такое? Что случилось?

– Ничего, – сказал Йозеф. – Слушай, Томаш, мне пора. Прости.

– Да я понимаю, – ответил Томаш почти раздраженно. Он сидел на полу, скрестив ноги. – Я здесь на ночь.

– Нет, слушай, по-моему, не стоит…

– Ты тут не командир, – сказал Томаш. – Тебя вообще тут больше нет, не забыл?

Слова прозвучали эхом здравого совета Корнблюма, но отчего-то Йозеф от них похолодел. Никак не удавалось стряхнуть впечатление – говорят, популярное среди призраков, – будто сущности, смысла, грядущего лишена не его жизнь, но жизни тех, кому он является.

– Может, и правильно, – после паузы сказал он. – Все равно тебе ночью на улицу соваться нельзя. Слишком опасно.

Положив Томашу руки на плечи, Йозеф завел его в комнату, которую они делили последние одиннадцать лет. Из одеял и подушки без наволочки, найденных в сундуке, соорудил постель на полу. Затем порылся в ящиках, отыскал старый детский будильник – медвежья морда с парой латунных звонков вместо ушей, – завел его и поставил на пять тридцать.

– Тебе надо вернуться к шести, – сказал Йозеф. – А то хватятся.

Томаш кивнул и забрался в гнездо из одеял.

– Я бы лучше хотел поехать с тобой, – сказал он.

– Я знаю, – ответил Йозеф. И смахнул волосы Томашу со лба. – Я бы тоже хотел. Но ты скоро ко мне приедешь.

– Обещаешь?

– Я все сделаю, – сказал Йозеф. – Я не успокоюсь, пока не встречу тебя с корабля в Нью-Йоркской бухте.

– На острове – у них там остров, – сказал Томаш, затрепетав веками. – Где Статуя Освобождения.

– Обещаю, – сказал Йозеф.

– Поклянись.

– Клянусь.

– Поклянись рекой Стикс.

– Клянусь, – сказал Йозеф, – рекой Стикс.

Затем наклонился и, к изумлению обоих, поцеловал брата в губы. Впервые с тех пор, как младший был грудным, а старший – любящим мальчиком в штанишках до колен.

– До свиданья, Йозеф, – сказал Томаш.

Вернувшись на Николасгассе, Йозеф увидел, что Корнблюм, явив типическую смекалку, разрешил проблему извлечения Голема из комнаты. В тонкой гипсовой панели, которой дверной проем закрыли, доставив Голема внутрь, Корнблюм, применив какие-то несусветные инструменты похоронного ремесла, вырезал над полом прямоугольник – как раз хватит пропихнуть гроб. Аверс, выходивший в коридор, покрывали поблекшие обои югендстиля с узором из переплетенных маков, как и во всех коридорах дома. Эту тонкую шкурку Корнблюм осторожно надрезал лишь с трех сторон – гипсовый прямоугольник повис на куске обоев. Получился вполне пристойный опускной люк.

– А если кто заметит? – спросил Йозеф, осмотрев плоды стараний.

Это побудило Корнблюма к очередной экспромтной и слегка циничной максиме.

– Люди замечают только то, что им велишь замечать, – сказал он. – И то им надо еще напомнить.

Они облачили Голема в костюм великана Алоиса Хоры. Работенка оказалась не из легких: Голем был довольно задубелый. Впрочем, гнулся чуть лучше, нежели разумно ожидать, исходя из его природы и состава. Холодная глиняная плоть как будто слегка подавалась под пальцами, и правый локоть сохранил минимальную подвижность – может, смутнейшее воспоминание о движении: этой рукой, как гласит легенда, Голем, вечерами возвращаясь после своих трудов, касался мезузы на косяке своего создателя и затем подносил к губам пальцы, поцелованные Торой. Зато щиколотки и колени плюс-минус окаменели. Более того, кисти и ступни оказались диспропорциональны, как часто выходит у художников-любителей, и для такого тела велики. Громадные ступни застревали в штанинах – надеть брюки стоило немалых трудов. В конце концов Йозефу пришлось склониться в гроб, обнять Голема за талию и на несколько дюймов приподнять нижнюю половину тела, а затем уж Корнблюм продел ступни в штаны и натянул штаны на ноги и на весьма объемистые Големовы ягодицы. Оба решили обойтись без нижнего белья, но ради анатомического правдоподобия – выказав скрупулезность, свойственную всей его сценической карьере, – Корнблюм разодрал надвое один из древних талесов (предварительно его поцеловав), половину несколько раз перекрутил и получившийся артефакт запихнул Голему между ног, в пах, где была только гладкая глиняная пустота.

– Может, он задумывался женщиной, – предположил Йозеф, глядя, как Корнблюм застегивает Голему ширинку.

– Даже Махараль не мог создать женщину из глины, – отвечал Корнблюм. – Для женщины нужно ребро. – Он отступил и осмотрел Голема. Поправил ему лацкан пиджака, разгладил вздувшиеся складки спереди на брюках. – Очень красивый костюм.

То был один из последних костюмов, что доставили Алоису Хоре перед смертью, когда тело его пало под натиском синдрома Марфана, а потому наилучшим образом подходил Голему, который до Человека-Горы в годы расцвета все-таки не дорос. Костюм был из великолепной английской камвольной ткани, серо-бежевый, прошитый бордовой нитью, и из него прекрасно получился бы один костюм для Йозефа, другой для Корнблюма, и еще осталось бы, как отметил иллюзионист, обоим на жилеты. Рубашка была из тонкой белой саржи, с перламутровыми пуговицами, а галстук из бордового шелка, с тиснеными столистными розами – слегка кричащий, чего и требовал Хора от галстуков. Туфель не было – Йозеф забыл их поискать, да к тому же ни одни туфли на Голема не налезут, – но, если кто-нибудь заглянет в нижние пределы гроба, фокус все равно провалится, и никакая обувь тут не поможет.

Когда клиента одели, нарумянили ему щеки, водрузили парик на гладкое темя, лоб и веки снабдили крохотными волосяными бровями и ресницами, какие используют гойские гробовщики, если у покойника сгорело или по болезни лишилось волос лицо, Голем, чья кожа тусклой серостью смахивала на вареную баранину, стал выглядеть бесспорно мертвым и более-менее человекообразным. На лбу оставался лишь бледнейший отпечаток ладони – там, откуда столетия назад стерли имя Бога. Оставалось только пропихнуть Голема в люк и вынести.

Это оказалось не так уж сложно: как отметил Йозеф, когда поднимал Голема, чтобы надеть ему брюки, весил великан гораздо меньше, нежели предполагали его габариты и природа. Йозефу чудилось, будто по коридору, вниз по лестнице и через парадную дверь дома 26 по Николасгассе они волокут внушительный сосновый ящик, костюм гигантского размера, а больше толком и ничего.

– Махбида ло нафшо, – ответил Корнблюм, цитируя мидраш, когда Йозеф отметил, до чего легок их груз. – «Душа его – бремя его». Это-то – ничто. – И он кивнул на крышку гроба. – Пустой сосуд. Если бы туда не полез ты, пришлось бы утяжелять мешками с песком.

Поездка от дома 26 до покойницкой на одолженном катафалке «шкода» – Корнблюм, по его словам, выучился водить в 1908-м у Ханса Кройцлера, великого ученика Хофцинзера, – обошлась без происшествий и столкновений с властями. Единственному, кто видел, как они выносили из дома гроб, бессонному и безработному инженеру по фамилии Пильзен, объяснили, что после продолжительной болезни наконец-то помер старый господин Лазарус из 42-й. Под вечер следующего дня явившись в квартиру с тарелкой яичного печенья, госпожа Пильзен обнаружила там сморщенного старого господина и трех обворожительных, хотя отчасти неподобающих женщин в черных кимоно; все сидели на низких табуретах, приколов на одежду драные ленточки и занавесив зеркала – обстоятельства, которые ставили в тупик клиентуру заведения мадам Вилли еще семь дней: одни нервничали, другие возбуждались, кощунственно занимаясь любовью в доме покойника.

Спустя семнадцать часов после того, как Йозеф забрался в гроб и лег подле пустого сосуда, некогда оживленного сгущенными надеждами еврейской Праги, поезд приблизился к городку Ошмяны на границе Польши с Литвой. Две национальные системы сообщения пользовались железнодорожным полотном разной ширины, и предстояла часовая задержка: пассажиров и груз переправляли из блестящего черного советского экспресса, находившегося в польском подчинении, в пыхтящий местный поезд царских времен, обслуживавший хлипкие прибалтийские свободы. Большой локомотив «Иосиф Сталин» почти беззвучно скользнул в стойло и испустил на удивление прочувствованный, удрученный даже вздох. В основном медленно, словно не желая привлекать к себе внимания чрезмерным пылом или нервами, пассажиры – многие молоды, сверстники Йозефа Кавалера, в хасидских широких шляпах, подпоясанных пальто и бриджах – сходили на платформу и упорядоченно двигались к сотрудникам эмиграционной службы и таможенникам, которые ждали их в обществе представителя местного гестапо в кабинете, до невозможности нагретом ревущим огнем в пузатой печке. Железнодорожные грузчики, скорбная стайка охромевших стариков и слабаков, которые, судя по наружности, и шляпную картонку не унесут, не говоря уж о гробе великана, откатили дверь вагона, где ехал Голем и его спутник-заяц, и в сомнении сощурились на груз, который им полагалось теперь выволочь и пронести двадцать пять метров до литовского вагона.

Йозеф в гробу лежал без чувств. Он терял сознание с невыносимой, порою даже блаженной тягучестью уже часов восемь или десять: качка поезда, недостаток кислорода, недосып и переизбыток нервного расстройства, накопившегося за последнюю неделю, застой крови и странная снотворная эманация собственно Голема, неким образом как будто связанная с его запахом вонючей реки в разгар лета, сговорились пересилить и острую боль в бедрах и спине, и судорогу в мускулах рук и ног, и почти совершеннейшую невозможность помочиться, и звенящее, временами почти громоподобное онемение ног и ступней, и урчание в животе, и ужас, любопытство и шаткость странствия, в которое Йозеф отправился. Когда гроб сняли с поезда, Йозеф не проснулся, хотя сны его приобрели навязчивый, но невнятный оттенок угрозы. Он не очухался, пока ноздри ему не обжег восхитительный порыв холодного хвойного воздуха, что осветил грезы с ослепительностью, которая тягалась только с бледным столбом солнечного света, проникшего в его тюрьму, когда резко откинули «инспекционную панель».

И снова инструктаж Корнблюма не дозволил Йозефу в первый же миг проиграть вчистую. В слепящей панике, что накатила, едва откинули крышку, когда хотелось орать от боли, страха и восторга, холодное и рассудительное слово «Ошмяны» осталось под пальцами, точно отмычка, которая в итоге его и освободит. Корнблюм, чьи энциклопедические познания в области железнодорожного сообщения в этих районах Европы спустя несколько кратких лет будут дополнены кошмарным приложением, вместе с Йозефом переделывая крышку гроба, во всех подробностях наставлял протеже касательно этапов и особенностей грядущего путешествия. Йозеф почувствовал рывок мужских рук, качку бедер грузчиков, и все это вместе с ароматом северного леса и обрывочным шуршанием польского языка в наираспоследнейший миг сложилось в понимание: он сообразил, где находится и что с ним происходит. Гроб открыли сами грузчики, переправлявшие его с польского поезда на литовский. Йозеф слышал и смутно понимал, что они восхищаются мертвизной и громадностью своей ноши. Затем зубы Йозефа резко сомкнулись с фарфоровым звоном – гроб уронили. Йозеф лежал тихо и молился, чтобы от удара не вылетели укороченные гвозди и не выпал он сам. Он надеялся, что бросили его в другой вагон, но опасался, что рот его наполнен кровью из прокушенного языка всего лишь от удара о вокзальный пол. Свет съежился, мигнул и угас, и в своем убежище безвоздушной вечной темноты Йозеф выдохнул; затем свет вспыхнул вновь.

– Это что? Это кто? – осведомился голос по-немецки.

– Великан, герр лейтенант. Мертвый великан.

– Мертвый литовский великан.

Йозеф услышал, как зашелестела бумага. Немецкий офицер листал пачку поддельных документов, которые Корнблюм прикрепил к гробу снаружи:

– Зовут Кервелис Хайлонидас. Умер в Праге позапрошлой ночью. Поразительный урод.

– Великаны всегда уродливы, лейтенант, – пояснил один из грузчиков по-немецки.

Последовало всеобщее согласие остальных грузчиков, в подтверждение был предъявлен ряд доказующих аналогичных случаев.

– Господи боже, – сказал немецкий офицер, – но это же преступление – хоронить такой костюм в земляной яме. Эй, ты. Принеси лом. Открой гроб.

Корнблюм дал Йозефу пустую бутылку из-под мозельского, куда Йозеф изредка вставлял головку пениса и по чуть-чуть освобождал мочевой пузырь. Сейчас, однако, подставить бутылку не было времени – грузчики уже пинали и скребли грани гигантского гроба. Шаговые швы Йозефовых брюк вспыхнули огнем и внезапно заледенели.

– Лома нету, герр лейтенант, – сообщил один грузчик. – Мы топором порубим.

Йозеф давил панику, что зверьком скреблась в грудной клетке.

– Ай, ладно, – рассмеялся немецкий офицер. – Плюньте. Я высокий, это да, но не настолько высокий. – Спустя миг в гробу опять воцарилась тьма. – Несите, ребята.

После паузы Йозефа и Голема вновь рывком подняли.

– И он тоже урод, это да, – сказал один грузчик так, что Йозеф еле расслышал, – но не настолько урод.

Часов через двадцать семь Йозеф – спотыкаясь, ослепнув, моргая, хромая, ссутулившись, задыхаясь и воняя застоялой мочой – выполз в изодранную солнцем серость осеннего литовского утра. Из-за прокопченной колонны вокзала в Вильно он посмотрел, как двое суровых сообщников тайного круга хранителей забрали странный великанский гроб, прибывший из Праги. А затем поковылял в дом Корнблюмова зятя на улице Пилимо, где ему гостеприимно предоставили еду, горячую ванну и узкую раскладушку в кухне. Проживая там и пытаясь уехать в Нью-Йорк из Прекуле, Йозеф услыхал о голландском консуле в Ковно, который направо и налево раздавал визы в Кюрасао, сговорившись с одним японским чиновником, предоставлявшим право транзитного проезда через Японскую империю любому еврею, что направлялся в голландскую колонию. Спустя два дня Йозеф сел на транссибирский поезд; спустя неделю доехал до Владивостока и морем ушел в Кобэ. Из Кобэ он морем же перебрался в Сан-Франциско, а оттуда послал тетке в Бруклин телеграмму – попросил денег на автобус до Нью-Йорка. Когда пароход проходил в Золотые Ворота, Йозеф нечаянно сунул руку в дыру в правом кармане пальто и обнаружил конверт, который брат торжественно вручил ему почти месяц назад. В конверте был один-единственный листок – поутру, когда вся семья в последний раз вместе выходила из квартиры, Томаш торопливо запихал его в конверт, чтобы – или вместо того чтобы – выразить любовь, и страх, и надежды, которые внушал ему братнин побег. На листке из тетрадки периода безвременно оборвавшейся карьеры Томаша-либреттиста Гарри Гудини невозмутимо попивал в небе чай. Йозеф плыл к свободе, и смотрел на рисунок, и как будто вовсе ничего не весил, как будто избавлен был от всего своего драгоценного бремени.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15