banner banner banner
Война и язык
Война и язык
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Война и язык

скачать книгу бесплатно

Господа, довольно в белом фартуке прислуживать событиям!

Вмешайтесь в жизнь!

Мы сильнее, мы вам поможем!

Ведь дорогу к новой поэзии завоевали мы, первые заявившие:

– Слово – самоцель.

    [1914]

Россия. Искусство. Мы

Если я не устал кричать «мы», «мы», «мы», то не оттого, что пыжится раздувающаяся в пророки бездарь, а оттого, что время, оправдав нашу пятилетнюю борьбу, дало нам силу смотреть на себя, как на законодателей жизни.

Сейчас две мысли: Россия – Война, это лучшее из всего, что мыслится, а наряднейшую одежду этой мысли дали мы. Да! И много лет назад.

Читайте!

«Славяне! В эти дни Любек и Данциг смотрят на нас молчаливыми испытателями – города с немецким населением и русским славянским именем… Ваши обиды велики, но их достаточно, чтобы напоить полк коней мести – приведем же их и с Дона и Днепра, с Волги и Вислы. В этой силе, когда Черная гора и Белград, дав обет побратимства, с безумством обладающих жребием победителей по воле богов, готовые противопоставить свою волю воле несравненно сильнейшего врага, говорят, что дух эллинов в борьбе с мидянами воскрес в современном славянстве, когда в близком будущем воскреснут перед изумленными взорами и Дарий Гистасп и Фермопильское ущелье и царь Леонид с его тремя стами. Или мы не поймем происходящего, как возгорающейся борьбы между всем германством и всем славянством? Уста наши полны мести, месть капает с удил коней, понесем же как красный товар свой праздник мести туда, где на него есть спрос – на берега Шпрее. Русские кони умеют попирать копытами улицы Берлина. Мы это не забыли, мы не разучились быть русскими. В списках русских подданных значится кенигсбергский обыватель Эммануил Кант. Война за единство славян, откуда бы она ни шла, из Познани или из Боснии, приветствую тебя! Гряди! Гряди дивный хоровод с девой Словией, как предводительницей горы. Священная и необходимая, грядущая и близкая война за попранные права славян, приветствую тебя! Долой Габсбургов! Узду Гогенцоллернам!»

Что это? Портрет России, написанный вчера вечером человеком, уже надышавшимся местью и войной? Нет, это озарение провидца художника Велимира Хлебникова. Предсказание, сделанное шесть лет назад. Воззвание к славянам студентам, вывешенное в петроградском университете в 1908 г.

Дружина поэтов, имеющая такого воина, уже вправе требовать первенства в царстве песни.

Понятно, отчего короли слова первые раскрыли сердце алым семенам войны.

Россия борется за то, чтоб не стать хлебным мешком Запада. Если до сегодняшнего дня Германия не сделала попыток обрубить рост России, то только потому, что видела в нас спеющую колонию, которая, налившись, сама упадет в ее зубастую пушками пасть.

Если же на мощную Россию-государство и то смотрели, как на колонию Европы, то Россию-искусство вовсе считали какой-то безнадежной Калугой. Дирижеры вкуса – столицы Берлин, Париж, Лондон.

Удивительный человек русский!

Покупает самую обыкновенную иголку – и ни за что не возьмет ту, на которой марка «Иванов с С-ми», а обязательно потребует пышное клеймо «Excelsior».

Если у русского косца, когда он взмахивает сталью, горит немецкое «Solingen», если даже автомобили, тяжко громыхающие на Запад, окрещены – «Sauer», то, конечно, никому и в голову не придет протестовать, что, например, на русской живописи до последнего бунта молодых лежала лапа тупого мюнхенства.

Шишкины, Айвазовские – жертва.

Русские до того не уважают себя, что только тогда начинают признавать за человеком место большого художника, когда он совершит путешествие с поклоном в Мекку за границу.

Что приобретается?

Вместо чувства русского стиля, вместо жизнерадостного нашего лубка – легкомысленная бойкость Парижа или гробовая костлявость Мюнхена.

Пора знать, что для нас «быть Европой» – это не рабское подражание Западу, не хождение на помочах, перекинутых сюда через Вержболово, а напряжение собственных сил в той же мере, в какой это делается там!

Я далек, конечно, от мысли, что все не наше – дрянь.

Но какой позор, например, когда из русских театров выкинули немецкий репертуар всех этих Вагнеров, Гауптманов, и мы чуть не остались без театра!

И это в то время, когда плеяда молодых русских художников – Гончарова, Бурлюк, Ларионов, Машков, Лентулов и друг. – уже начала воскрешать настоящую русскую живопись, простую красоту дуг, вывесок, древнюю русскую иконопись безвестных художников, равную и Леонардо и Рафаэлю.

Общество обязано, бросив вчерашний смешок, изменить свое отношение к этим художникам и их строительству храма новой русской красоты.

Русская литература (новейшая) числит в себе непревзойденные образцы слова.

Это та литература, которая, имея в своих рядах Хлебникова, Крученых, вытекала не из подражания вышедшим у «культурных» наций книгам, а из светлого русла родного, первобытного слова, из безымянной русской песни.

Ему дорогу!

    [1914]

Давно прошедшее

«Нет. Нет. Ни в каком случае. Вы, пожалуйста, не подумайте, что это я. Я? Ха! Смешно. Как я могу быть таким нервным. Не-е-т!.. Что мне война? Я, конечно, не позволю себе быть ядовитым в таком важном деле. Но ведь!.. Это ж ни для кого не тайна. Война для меня столько-то и столько-то строчек. Сосчитал. Сто. Двести.

Просто встретил его.

Так вот, просто. Ведь бывает же с вами: идете по улице, встретили, знакомый… ну, разговор.

Хотя жутковато.

Р-р-р-р.

Оказывается, на полях, обойденных сражением: бумага. Всюду бумага и бумага. Как будто поэты дрались. И когда я брал из его рук клочочки, было миллиметр жутко: а что вот, если эта самая клякса, вот тут вот, видите? Над словом «фуфайка» и не клякса вовсе, а что-нибудь другое. Ну, вот, так вот: что-нибудь другое. Ну, например, рядом в окопах, ведь умирали. Могло и капнуть. Ну, как вы не понимаете? Ну, вот, например, эта мысль написана словом. А что если не словом. Если брызнул из черепа и лег как мысль.

Что? Я кричал? Нет. Хотя?! Это ж кого угодно расстроит. Впрочем, я его и раньше знал. Он всегда такой был. Всегда. И летом в кафе.

Правда, это уже немного чувствовалось: лю ди ходили быстрее… А иногда около ружейной витрины останавливался один. Потом другой. А когда третий, первый отходил и говорил виновато – зачем? – «Нет, я не то, я, знаете, охотник [на] куропаток». Зачем?

Смешное лето.

В кафе просиживали долго.

Долго? А не все время?

Ну, хорошо, все. Ведь мое время. Ой, как неловко отшутился! Ну, не буду, не буду. Вы поймите! Как можно идти домой и работать, когда знаешь наверное. Ведь газеты не врут?! В кафе ужасно много газет. Знаешь наверное, что начало гореть. Да, горит. Сначала торфяные, потом кустарник. Затем хвойные леса пошли гореть. А что, милостивые государи, если завтра обгорит дорогая Наташа. Обгорит. Ну, хоть наполовину. «Ната» обгорит, а «ша» останется.

Нет, нет, я ничего. Зачем кричать!

Кстати, о газетах. Приходили они в кафе, как всегда. Аккуратные, гладко выбритые, белые, а тронешь пальцем – сырые. И дым. Да. Пахнут дымом. Ну, зачем им еще душиться дымом? Ведь и без того, размахивая пухлыми руками, орут: «Горит! горит! горит!»

Вы говорите, что после кокаина и не то покажется. Да я ведь и не пробовал. Ну, раз. Два. А другие действительно: поднимут головы выпить воздух, а ноздри как снегом запушены. Иначе нечем объяснить всю дальнейшую нелепость. Ведь я не спал ночи, ходя по бульварам, не потому, что нравилось. Но ведь дома неудобно кричать, даже действительно увидев и землю, навалившуюся на небо, и звезды, как сигнальные огни ирокезов. Вот почему очень нетактично было хватать меня за руку и прятаться, как за дерево. Мне нет дела до его рассказов о лошадиной губе, лижущей от Неаполя до Ташкента, и басни, объясняющей его худобу тем, что кокаин взял его, ссыпал на кончик ножа и вынюхал всего до худых ножек. Я б в сумасшедший дом сбежал, если б не этот японец. Японцы – они хладнокровные. Возрождающаяся нация. И вот на скачках, куда я увязался за этим военным, японец между вторым и третьим заездом говорит (все улыбается): «Это теперь везде. Я путешественник. От Килиманджаро до Кушки. Всюду одно и то же». Что ж, я привыкну, мне даже начинает нравиться…

Какая невероятная женщина. Послушайте, вы тоже это? А? Вы говорите, надо взять на Эфир десять билетов в одинаре. Господа, играйте на Эфир! Слушайте! Может быть, сегодня последний заезд мира!

Страшно дружелюбно подошли к ресторану. Как будто на плаху взводили, так мы были дружны друг с другом.

Все слилось: и громадное напудренное ухо потолка с болтающейся серьгой люстры, и желтые пуговицы фонарей на сановничьем животе ночи. На стульях совсем не держались. Робкие. Захотят сесть, и вдруг стекают густой простоквашей из сала. Стекают на пол, потом в двери, в замочные скважины, потом до отдушин и… «Поручик, поручик, правее, наверх, задохнетесь».

Так, так, так. Не бойтесь, сегодня последний день. Если завтра это не прекратят, земля кончит жизнь самоубийством.

Впрочем, как сказать?!

– Правда, этот знакомый (ну, вот тот, с которым) встретил, говорит, что это действительно так. Он нюхал кровь. Верно. Зараженная. Надо было выпустить.

– Только, пожалуйста, не думайте, что это я говорю.

– Мне что? Я поэт.

    Ъ
    [1914]

Без белых флагов

Газета «Новь» дала место голосу молодых поэтов.

Я знаю, что среди большой публики, читающей газету, у нас едва ли наберется полсотни сторонников, да и эти немногие смотрят на нас, как на людей, стоящих только накануне того шага, после которого наше искусство может стать великим, но может стать и смешным.

Я ни разу не льстил себе мыслью, что руководители газеты «Новь», принимая мои статьи, стихи, отобранные мною, делают это из сочувствия нашим идеям, из уверенности в нашей правоте.

Мы для газеты – калишские беглецы.

Оказав гостеприимство, хозяин просто не может быть жесток с принятыми, увидев в них людей иных взглядов. Это мелочь. Важнее знать, отчего мы сделались беглецами: оттого ль, что, позорно удирая с плохо укрепленных позиций, решили эксплоатировать доверие добрых или с уверенностью в правоту своего дела, бившиеся до последней капли крови, только на секунду поддались перед численно сильнейшим врагом?

Я знаю, что мы бойцы. Поэтому спокойно и радостно отвечу на вопрос: «Кто вы?»

Первое сомнение, на которое хочется ответить, – Алексея Порошина: «Мне кажется – слишком много старчества оплетено другом этой молодости. В чем тут слова молодой силы?»

Для общественного деятеля молодость в правде идей, для него нет физической старости.

Для поэта молодость не в красоте убеждений, а в теле, в силе передачи того, что чувствует.

Стихи, вышедшие на страничке «Траурное ура», «Бельгия», «Мама и убитый немцами вечер» и др. по своему комплексу идей не молоды. Действительно, кому нужны в минуту общественного подъема идеи о «дороге слез», проложенной бельгийскими дочерьми, о матери, «вплакавшейся в орущих о побитом неприятеле?» Речь политического борца может быть теперь только одна: «Не важны страдания одного человека, когда выковывается свободная судьба государств». Для поэта же и слезы и даже бессилие могут петь и молодость и всё, что необходимо сегодняшнему дню. Для поэта важно не что, а как. Есть слезы и слезы.

Андреев говорит, что есть слезы, от которых только «краснеет лицо и намокает платочек», а есть и такие, которые «выжигают города, и дикие звери даже разбегаются» от них. Если и пролиты в наших стихах, то только эти, последние слезы. Мы считаем за стариков людей, пишущих не в нашем лагере, не потому, что они не выкрикивают кличей, соответствующих духу времени – этого у них много – а потому, что творят их старческими, притуплёнными нервами.

Они могут только описывать: «Бросали польки хризантемы ротам русских радостных солдат», – это не горение творящего художника, а хладнокровная, бесчувственная запись немки-стенографистки. А рядом разве не образ жгучей печали, скорбная, ждущая Варшава, с расплакавшимся на шее, обагренным ранами заката, вечером?

Разве не вечный призыв к мести убийцам сказка о вплетенной в брабантские кружева печали, которая в волнах бальных платьев разнесется по всей Европе.

Но печаль молодого только потому самая скорбная из печалей, что гроза его самая громовая из гроз!

Возьмите боевые кличи нашего Хлебникова, разве это не славословие мощи, гордости и побед.

Вот:

От Грюнвальда я: истуканы,
С белым пером на темени,
В рубахах белых великаны
Бились с рожденным на Немане.
От Коссова я: дружины свой бег
Правят победно на трупах.
Я и колол, и резал, и сек
Павших от ужаса, глупых!

Тот же К. Большаков в стихе «Дифирамб войне» прославляет гром пушек:

За то, что вместо душ болиды
Вложил в бестрепетную грудь,
Часам твоей святой корриды
В глазах вовеки не уснуть.

Вот потому-то, что равно отдаются наши нервы и печали похорон и венчанию победами, я считаю вправе ответить на первый упрек:

«Нет! Мы молодые!»

Но молодости мало.

Надо еще показать, что жестокость и неверность нашей речи – не косноязычие юнцов, а обдуманная измена новаторов.

Здесь придется потратить минуту на сообщение о посещении футуризма Николаем Раевским.

Он прямо говорит: «Ничего нового».

Доказательство такое: приводит стихотворение «Мама… Дым. Дым. Дым еще» и заявляет: «Это набор слов, ничего не понимаю»; потом приводит строчки дряхлейшего декадента: «Всходит месяц обнаженный при лазоревой луне» и тоже заявляет: «Это набор слов, ничего не понимаю».

Заключение г. Раевского: «Раз я ни там, ни тут ничего не понимаю, значит это одно и то же. Значит, футуристы не новаторы. Долой!»

Позвольте, г. Раевский, раз вы две вещи одинаково не понимаете, то сами-то вещи от этого не становятся одинаковыми.

Одно из главных положений футуризма – «слово – самоцель». Критик замечает, что об этом говорили и в шестидесятых годах и наши предшественники, декаденты. Верно. Например, Брюсов писал:

Быть может, все в жизни лишь средство
Для ярко певучих стихов,
И ты с беспечального детства
Ищи сочетания слов.

На первый взгляд кажется, что слову отведена здесь решающая роль. На самом же деле от слова, как показывают стихи поэтов этой группы, взята только внешняя, звуковая оболочка.

Например, Бальмонт:

Я вижу Толедо, я вижу Мадрид.
О, белая Леда,
Твой блеск и победа
Различным сияньем горит.

Таким же нанизыванием красивеньких, но праздных звуков занимаются футуристы? Нет.