banner banner banner
Dichtung und Wildheit. Комментарий к стихотворениям 1963–1990 гг.
Dichtung und Wildheit. Комментарий к стихотворениям 1963–1990 гг.
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Dichtung und Wildheit. Комментарий к стихотворениям 1963–1990 гг.

скачать книгу бесплатно


Жду.

Ноги дрожат.

Щётку с носка не снимаю.

Чтобы сошвырнуть ее поэффективней, когда он снова скажет еще раз, а моё «я» скажет нет.

Но он говорит «Добро, теперь марш за мной».

И моё тело не то, чтобы марш, но и не валится пока без пульса, а так, волочится за ним, с некоторым даже интересом, – какого ещё вовка сочинит персонально для моего «я» вот этот отдельно взятый сознательный Вовк?

Сцена 2

Коминий
Когда б о том, что ты свершил сегодня,
Тебе я рассказал, ты б не поверил
Своим деяньям. Лучше донесенье
Я в Рим отправлю, чтоб, его читая,
Сенаторы сквозь слезы улыбались;
Чтоб нобили, сперва пожав плечами,
Возликовали под конец; чтоб жены
Ему внимали в сладостном испуге;
Чтобы сказать пришлось глупцам трибунам,
Тебе, как весь их затхлый плебс, враждебным:
«Хвала богам, у Рима есть солдат!»

    (В. Шекспир. Кориолан. Акт I, Сцена 9)

Батарея, уже отбившись на вечерней поверке, расползается по койкам онанировать перед сном, а потом спать и просыпаться, тревожа ночь заунывными протяжными воплями – «дневаальныый, снеси мой хер поссаать!» и тишина…

Дневальный, гефрайте Соболев, стоя у тумбочки со штыком на поясе, читает боевой устав красной кавалерии 1924 года, прикрывая им розовую книжку Стругацких из Библиотеки мировой фантастики. Эта книжка про дона Рэбу и дона Румату зачитана и вожделенна, давно её у Соболя клянчу, чтобы снова медленно перечитать. Но одолевает её Соболь медленно. А когда читает, губами шевелит. Зуб даю, что половину того, что там Стругацкие понаписали, он не сечёт, а в подтекст ихний, хитрованский, тем более не врубается.

Поскольку Соболь тоже Господин Третий Год, как и Вовк, старший сержант обходит дневального молча и замечаний гефрайте не делает, хотя Стругацких, конечно, видит. Да Соболь особенно-то и не прячет. Архангельские ребята все такие, хохлов они в полынье видали, даже таких как Бовк, мол, мы поморы, нам всё моржово.

Это, конечно, не может не поднять в моей отравленной интеллигентской душе ядовитую волну злорадства. Но Бовк даже спиной её чует и когда мы заходим в казарменный сортир, он уже напряжен и вздыблен надо мной как бог Тот над храмовым писцом в тесной пирамиде.

«Видите?»

«Что?», туповато спрашиваю, хотя, конечно, вижу.

«Сколько умывальников, видите?»

«Десять, товарищ старший сержант».

«Правильно, рядовой. Даю вам на них час, до полуночи».

«Шесть минут на умывальник не хватит, товарищ старший сержант. Тут песок нужен».

«Вот и найдите его. Ясно?»

«Так точно, товарищ старший сержант!».

В хозяйственной подсобке беру ведро и лопату, на дрожащих ногах скатываюсь по лестнице, во дворе перебежками добираюсь до курилки под открытым небом, где стоит огромный ящик с песком у стенда с противопожарными инструментами, в частности, с гигантской не то секирой, не то алебардой, наводящей меня на разные посторонние мысли типа убью-ненавижу. Но ничего. Набираю три четверти ведра и тащу его вверх.

Умывальники драить легче, чем натирать пол.

Когда натираешь его четыре раза по тридцать шесть метров, начинаешь терять чувство равновесия, вестибулярный аппарат бастует и всё время валишься, то вправо, то влево, отклоняясь от генеральной линии.

Зато об умывальник можно одной рукой опереться, а другой драить его, гада, пытаясь протереть насквозь.

Да и ноги стоят на одном месте и ещё не разъезжаются.

Песок сдирает желтизну, вода смывает песок, вот только пальцы постепенно леденеют, потому что вода здесь только холодная, для бодрости, ну и чтобы член по ночам остужать, когда инстинкт размножения доймёт уже совсем невыносимо.

Но есть у работы по отдраиванию десяти умывальников и ещё одно явное преимущество, – во время неё можно мыслить, потому что не думаешь только о том, как бы не грохнуться.

Мыслить же не только можно, но и нужно.

Нужно мыслить.

Необходимо.

Иначе он сделает из меня животное.

Массовый вовк и занимается тем, что делает из нас животных. В ответ на свои животные действия он вызывает наши животные реакции. И мы становимся его частью. Частью вовка. Поэтому моё тело не будет готовить себя к убийству вовка. А моё «я» не будет думать о тех бесконечных и многообразных способах, какими оно его прикончит. Сейчас или потом, на гражданке. Более того, моё «я» не будет его ненавидеть. Моё «я» не будет тратить себя на ненависть. Моё «я» не будет жертвовать собой в пользу ненависти, потому что это значит жертвовать частью себя в пользу вовка. Моё «я» вообще не будет о вовке думать. Пусть он, вовк, будет сам по себе, а моё «я» будет само по себе. Пусть он живет в своих мыслях, а моё «я» будет жить в своих мыслях.

Хорошо. Но вовк не драит сейчас этот, вот уже третий, умывальник, а моё тело драит. И впереди еще семь. А руки уже совсем заледенели и песок разъедает кожу. Что же, так и терпеть?

Вполне можно потерпеть, – если заняться сравнениями.

В восьмом классе в школьной бибке выбираю для ознакомления огромный талмуд под названием «Бухенвальд». Там очень подробно классифицированы все виды наказаний и казней в этом лагере. И не менее подробно описаны. Для старшего школьного возраста. Книга производит на меня впечатление гораздо большее, чем Мопассан, украденный из отцовского спецшкафа и к восьмому классу уже прочитанный весь, от «Пышки» до «Милого друга». А «Бухенвальд»… Почему-то чувствую, что это обо мне, о моей будущей судьбе, что ничего не кончилось и не ушло в прошлое, что история спрессована и продолжается сейчас точно так же, как шла тогда. Почему-то точно знаю (и очень рано это узнаю от самого себя), что в любой момент кто угодно может прийти в квартиру и сделать с каждым из нас всё, что угодно. Поэтому после знакомства с порядками Бухенвальда занимаюсь, естественно, придумыванием собственных видов казней – как для хозяев лагеря, так и для некоторых знакомых. Особенно одна великолепная казнь мне очень нравится: закапываю какого-нибудь партайгеноссе или, скажем, училку химии, которая меня жутко презирает за тупость, в землю, – по плечи, так, чтобы торчала только одна голова, и пускаю на эту его/её голову асфальтовый каток со скоростью 1 (один) миллиметр в час… И вот сейчас ещё вижу, как голова эта медленно, по 1 (одному) миллиметру в час начинает гнуться, отгибаться вместе с шеей, назад, назад, назад, назад…

Уф!

Заканчиваю шестой умывальник, рук не чувствую. А тут ещё акт пятый, сцена два, те же, входит Вовк. Он сегодня, видно, никогда не отобьётся. Всю ночь что ли будет самолично меня гнобить?

Вовк вынимает из своих козлиных галифе белый носовой платочек и вытирает им первый умывальник. А потом этот свой платочек молча показывает мне. На платочке, естественно, желтоватые пятна. Но это уже не рыжая грязь, а просто следы ржавой воды, которая накапала за минувшие минуты.

«Видно?»

«Так точно, товарищ старший сержант!»

«Закончите всю десятку, начнёте сначала, рядовой. Ясно?»

«Так точно, товарищ старший сержант!»

Вовк молча смотрит на меня.

А я на него.

Изо всех сил стараюсь смотреть на него без всякого выражения.

Без чувств.

Без эмоций.

Как на массового вовка.

Как на Das Mann.

Оно.

Так завещал великий Хайдеггер.

И тут Вовк харкает на пол, мне под ноги.

«И пол вымоешь», говорит он, переходя на ты.

Как-будто оно точно почувствовало, что о нём говорит Хайдеггер.

К пол-третьему ночи кончаю с умывальниками и бетонным полом.

Пол мою, сидя на корточках и разогнуться сразу не могу.

Дрожат ноги, руки, губы.

Когда, наконец, разгибаюсь, развешиваю тряпки на батарее отопления и почти с остановившимся от счастья сердцем собираюсь умыть руки и рухнуть, наконец, в койку, на сцене появляется дневальный Соболев, начитавшийся обоих братьев Стругацких до явной физической тошноты.

«Ты вот что, ты прости, молодой», говорит он, «но наш спиногрыз приказал ещё все очки поддраить. До утренней поверки. Чтобы к подъему блестели, как…»

«Котовы яйца», говорю.

«Ага», говорит Соболев и стоит, не уходит, чего-то ждёт. Потом неожиданно спрашивает: «Так что, сделаешь?»

«Так точно, товарищ ефрейтор!», говорю.

Соболев ещё мгновение смотрит на меня, ну точно, он чего-то ждёт, думаю, что догадываюсь, чего именно, а потом уходит.

Значит Вовк-таки в койке.

В самом деле, не будет же он сам не спать всю ночь.

Вот тут бы его и кончить, тут бы его и порешить, гада.

Убью-ненавижу.

Подушку на морду и задавить.

Или вот это, то, что у моего «я» припасено на нижней полке в тумбочке, под умывальными принадлежностями, запасными плавками и за сборником «Современный экзистенциализм». То, что я спёр вчера после ужина с кухни, пока повара гоняли чифирь до почернения губ. И вот этим – его – по горлу – одним – движением – раззз!

Происходящее сейчас в моём «я» некоторые называют богатым творческим воображением, но Хайдеггер бы сказал, что это онанизм здесь-бытия, тоскующего по иной, идеальной реальности, взыскующего трансценденции, т. е. исхода из этой юдоли слёз куда угодно, хоть к чёртовой матери.

Но онанизм этот умственный есть лишь суетная и бессмысленная Sorge-забота, тщетная и бесполезная трата драгоценной душевной энергии, ибо никакой трансценденции не будет, а чёртова мать и так здесь.

Учение Хайдеггера всесильно, потому что оно верно.

Вопросов нет, товарищ рядовой.

И потому моё «я» прекращает фантазировать на банальную человеческую тему «убью-ненавижу» и ведёт моё тело в сортир драить очки.

Очков восемь штук.

Четыре по одной стороне, четыре по другой.

Вместо писсуаров вдоль торцовой стены продольный жёлоб.

Снова беру тряпки, ведро с остатками песка, второе ведро для воды, моток проволоки, железный совок, швабру.

Ещё раз: конечно, можно отказаться.

Можно послать на, забить болт и положить прибор.

Ни фига не расстреляет.

Не война.

Может сломать ребро, выбить зуб, но не больше.

Будет гнобить каждый день.

Каждый час, каждую минуту.

Разными способами.

Пока не сгнобит.

Пока не взмолюсь, пока не свалюсь.

Так уже было.

С другими.

Почему это не может быть со мной?

Как раз со мной?

Может.