скачать книгу бесплатно
Закололи, или зарубили, или зарезали – точно не скажу. Вообще-то, до 1500 примерно года обычно рубились мечами – а передвигались в кольчугах и/или в латах, так что результативные бои чаще решал колющий удар кинжала. Но в доспехах так потеешь – все тело зудит, да еще в средиземноморскую летнюю жарынь. И если положиться на скорость выпада и точность укола (alla stoccata в самый разъем), то рапира или шпага даже эффективней меча. И, похоже, в Италии Шекспира, в Дании Шекспира, в Иллирии дерутся только так. (Античный Рим – дело другое. Шотландские вересковые пустоши – подавно.) Иначе Тибальт не достал бы Меркуцио. Из-под руки Ромео – он его, конечно же, заколол. Сами попробуйте зарубить кого-нибудь из-под чьей-либо руки. Лично я не берусь.
И что Бартоломео II умер именно на улице – тоже не факт. Тело нашли на ступенях лестницы (справа от входа), ведущей к верхним этажам дома, где проживала красавица, на которую он имел виды. Страсть ли он питал или слабость, или просто положил глаз, – но в городе знали, что барышня была против, поскольку что-то из вышесказанного переживала, думая о человеке другом.
И вот, значит, в одно недоброе утро под окнами ее дома обнаруживается продырявленный труп руководителя государства. Он положил на нее глаз – а его положили к ней на лестницу. Такой вот скверный каламбур.
Было бы довольно грубой исторической бестактностью – заставить этого беднягу провозглашать (с чувством, с чувством!) знаменитую заключительную реплику: нет повести печальнее на свете (печальнее не слыхано на свете, останется печальнейшей на свете) и т. д. «Несчастный недальновидный глупец!» – подумает о таком Эскале образованное меньшинство.
16
Кстати, это и вообще неправда, кто бы ее ни декламировал. Таких историй – от Санкт-Петербурга до Киото и дальше на восток: про мальчика и девочку, мальчика и мальчика, девочку и девочку, принужденных или возжелавших – или вообразивших, что вынуждены или что они сами хотят (вряд ли, впрочем, во всех случаях оба одинаково сильно) как можно скорей умереть вдвоем.
Вот, скажем, на следующий день после того, как начат был читаемый вами текст, какое сообщение мелькнуло в новостях (и моментально кануло в пучину):
В селе Тылгыны Вилюйского улуса Республики Саха (Якутия) поздно вечером 24 апреля два 11-классника совершили двойное самоубийство. Эту информацию ЯСИА подтвердили в правоохранительных органах и администрации муниципального образования.
Как оказалось, ранее подростки уже высказывали друзьям о (синтаксис информагентства ЯСИА. – С. Л.) своих намерениях совершить суицид. В частности, непосредственно перед смертью они разговаривали по телефону со своими одноклассницами и попрощались с ними.
По предварительным данным, ребята зашли во двор маслоцеха, где один из ружья застрелил своего одноклассника, затем выстрелил себе в голову.
Можно подумать, двор маслоцеха в Вилюйском улусе (автор романа «Что делать?» отбывал ссылку в тех местах) отрадней для предсмертного взгляда, чем внутренность склепа. Или что выстрелить в собственную голову из ружья легче, чем достать кинжалом до сердца – тоже своего, увы.
17
Все одно смерть от своей руки – не своя. Парадокс не только грамматический. Когда убийцы (или молния – как Петрарку; а также землетрясения, наводнения, пожары, транспортные катастрофы и прочие мрачные шалости так называемой судьбы; а в художественных произведениях – писатели) нас убивают, они крадут и уничтожают, помимо остатка биографии, еще и спрятанную в него нашу так называемую свою смерть. Как бы лотерейный билет еще не разыгранного тиража, дающий право на некоторую беспечность. Типа – не факт, что в эпилоге непременно ужас-ужас: кто сказал, что именно мой номер ни за что не выиграет? А между прочим, джек-пот – когда-нибудь, неизвестно когда (конечно, не завтра) и совершенно ни с того ни с сего просто не проснуться. К этому моменту мы, ясное дело, успеем соскучиться и станем ко всему безразличны.
Это «мы» здесь – не риторический прием. Не хочу, не могу, наконец – не желаю говорить за всех. Оставим каждому местоимение его. Мы – в данном тексте означает: мы с Каем. Разумеется, вы знаете, кто это: герой – нет, не сказки Андерсена, а самого знаменитого силлогизма. Простого категорического, – однако наша с ним общность не так проста. В принципе, она требует для глаголов не множественного, а двойственного числа – а его теперь в русском языке ищи-свищи. Не я тут виноват.
Кроме того, мы не равны по статусу. Меньшая посылка того силлогизма давно сделалась аксиомой, так что Кай – человек несомненный. А что я тоже отчасти человек – только моя, заинтересованного лица, гипотеза. (Доказываемая лишь вероятностью – довольно, впрочем, высокой, – что и я, как он, смертен. Хотя он если и смертен, то не как я. Не первое столетие.) Есть разница?
А зато нас, может быть, не двое, а трое. Кто-то же когда-то кому-то клялся: где ты, Кай, там и я, Кайя.
Если на то пошло, риторический прием здесь – «вы».
А – порвать билет, отказаться от своей смерти? Такой поступок якобы обижает Устроителя Лотереи (термин Т. Карлейля; виноват, соврал: мистера Теккерея): билетик-то даровой. (Но разве кто-нибудь его выпрашивал?) Не только капельдинеры – зрители тоже негодуют, когда какой-нибудь Онегин, ступая по ногам, направляется в гардероб. По Алигьери, за суицид – второй ярус круга аж седьмого.
Когда душа, ожесточась, порвет
Самоуправно оболочку тела,
Минос ее в седьмую бездну шлет.
Самоубийца падает с лестницы Ламарка и становится, разбившись, диким растением. Кустом. Немым, неподвижным. Но по-прежнему способным чувствовать отчаяние, запах, тяжесть и боль. А на него всю вечность напролет с черного твердого неба пикируют гарпии (огромные такие грифы с женскими железными грудями, с женскими железными лицами) – и, ломая на нем ветку за веткой, рвут с него листья, и жрут, и обдают его жидким пометом, невыносимо зловонным.
(Это же самое привиделось однажды Некрасову. Верней, передалось через систему литературных зеркал – исключительно четко:
Гром глушит их вечным грохотом,
Удушает лютый смрад,
И кружит над ними с хохотом
Черный тигр-шестокрылат.)
Никогда больше не дотронуться. И даже издали не увидеться больше никогда, никогда – ни даже на Страшном суде:
Пойдем и мы за нашими телами,
Но их мы не наденем в Судный день:
Не наше то, что сбросили мы сами.
Мы их притащим в сумрачную сень,
И плоть повиснет на кусте колючем,
Где спит ее безжалостная тень.
Не понимаю. Куда притащим наши тела – обратно в ад? Или где эта сумрачная сень? И почему тень – безжалостная?
Т. Б. Лозинская, наверное, понимала. Но в тот день, когда она была вдовой, не до стихов ей было, не до стихов.
Ждала: стемнело бы за окнами поскорей. В Ленинграде зимой солнце садилось не раньше и не позже, чем в нынешнем Петербурге.
Могила на Литераторских мостках, на участке мастеров искусств. Найти легко – совсем неподалеку есть приметная: каменный портик с фигурками лошадок (кажется, и собачек): лежащий тут преуспевал, по-видимому, в цирковой дрессуре.
А через ряд стоит человеческого роста параллелепипед (слово из тетрадки в клетку), по центру лицевой стороны – металлический муляж как бы книжки; тут же, если не ошибаюсь, и гусиное перо. Над книжкой выбито:
Михаил
Леонидович
Лозинский
21·VII·1886 – 31·I·1955
Под книжкой:
Татьяна
Борисовна
Лозинская
30·XI·1885 – 1·II·1955
Литераторские мостки – чем не сумрачная сень? Очень даже сумрачная.
18
Но грубой, грязной, ледяной, отвратительно чужой рукой сдирает с человека теплое, недотраченное тело – смерть насильственная, бесстыдной наглостью и страшна.
Длинный железный дурень выковыривает меня из меня. Как мерзко. Как унизительно.
И обида тем сильней, что чаще всего и даже, как правило, не своя смерть оказывается результатом беспорядочной толкотни дураков.
Скажем, граждане Вероны, услыхав (1375) от глашатая (местное СМИ), что Бартоломео II делла Скала покинул их, администрацию же отныне возглавляет безутешный младший брат покойного Антонио I, так поначалу и подумали: не от большого ума, подумали они, шатался злосчастный диктатор без охраны по ночным улицам. На подчиненный ему правопорядок, что ли, полагался или на свой длинный кинжал, – ну и напоролся на такого же самонадеянного и тоже нетрезвого, но с кинжалом еще длинней. Нехилое угощение, надо надеяться, выставят народу в день похорон.
Однако буквально через час глашатай объявил: виновные в теракте – такой-то и такая-то – задержаны и в настоящий момент дают признательные показания. С ними, разумеется, будет поступлено по всей строгости.
Тогда граждане Вероны подумали – и опять были по-своему правы: здравствуйте, не женившись, дурак и дура! не нашли, значит, другого способа избавиться от нежелательного, но слишком сильного претендента (она) и соперника (он). А что бы им просто убраться подальше. Эмигрировать. Хоть в Мантую, 25 миль отсюда. Не сообразили, не догадались, не решились, – а убить разве безопасней? Еще и труп зачем-то выложили напоказ, а сами спокойно разошлись по домам. Ну не дураки?
Действительно: эту девушку, на чьей лестнице и т. д., а также того человека, который ей нравился, отвели в тюрьму. И там их пытали. Подробностей лучше не знать – к счастью, я и не знаю. Только убежден, что Антонио присутствовал. Из любви к брату, а как же, и ослепленный горем и жаждой мести.
К тому же фамилия девицы (имени я сразу не нашел, а поискать как следует – недосуг, простите) была Ногарола. Из семьи, стало быть, известной странным чудачеством: вот уже несколько поколений эти графы Ногарола всех своих дочерей (а не только сыновей, как нормальные) и всех невесток учили читать! Мало этого – еще и писать! Некоторые из них потом, уже в следующем веке, что-то даже сочиняли, чуть ли не стихи.
Ну так интересно же посмотреть на эту девку (грамотная, видите ли, тварь!) – как она голая стоит на коленях в луже собственной крови, рвоты и мочи.
(А в другом углу ее хахаль рвется с цепи. Прикованный за шею.)
И послушать, как они сознаются в преступлении, причем валят вину друг на друга.
19
Тут вышла неприятность: не сознались. Ни она, ни он. Умерли под пыткой в ту же ночь – не прося ни прощения, ни пощады.
Я думаю, они сговорились. Применили уловку – ну, пусть будет № 23. Смерть по-итальянски: задержать дыхание, сжать кулаки и терпеть, пока сердце не разорвется. Наверное, один все-таки умер от внешнего воздействия (он), а она сумела сама. Вряд ли удалось обоим. Я даже не уверен, что этот способ осуществим. Он описан как вполне надежный в «Декамероне» – не помню, в которой новелле которого дня. Но, как заметил «лучший и талантливейший» поэт так называемой советской эпохи, мало ли что можно намолоть в книжке (у него-то был револьвер). Мне попалась у одного или двоих авторов смерть по-англосаксонски: выпить залпом стакан виски; для человека упомянутой – моей – формации это просто смешно: а как насчет неразбавленного медицинского? не пробовали? (Правда, водкой лучше не запивать.)
Антонио на закрытом совещании силовиков выразил мнение – допустил такую дурацкую ошибку, – что в данном случае имела место недоработка пыточной группы.
Но у веронских палачей была собственная гордость. Уж они-то знали, что они делали с этими двумя и что те двое чувствовали, пока с ними это делали. И что если после всего этого человек – мужчина ли, женщина, но особенно женщина, – после таких мук все-таки не колется, – объяснение возможно лишь одно: он чист – в смысле пуст. Нельзя извлечь из человека то, чего в нем нет. В этих изуродованных головах не имелось никакой информации о последних часах Бартоломео II.
Улик нет. Мотив слаб. Свидетелей – ни единого. Телохранители, которые должны были хоть издали сопровождать отца нации (Capitano del Popolo), провалились – вся смена! – под землю или на дно Адидже (тамошняя, веронская, река).
У палачей были семьи. Родня. Соседи. Граждане Вероны гордились своими мастерами заплечных дел. Верили в них, верили им. Как, может быть, не верили себе.
Всплакнули о незаконно репрессированных, конечно. Такие молодые. Положим, тирану нет закона. Как ветру. И как орлу. Но разве обязательно быть тигром? Антонио выместил на бедняжках свою лютую скорбь о любимом брате и начальнике. Импульсивный такой, совсем без тормозов. О, скорей бы наступила эпоха Просвещения, осточертели эти Средние века!
20
Ум независимого, как мы с вами, наблюдателя тоже огорчен и рассержен, но – как бы это выразить? – сердце не уязвлено. (Или поменять местами сказуемые; у кого как.) История прежалостная, но порядок вещей не нарушен. В порядок вещей входит риск попасться зверю или дураку. Вообще – ассортимент неудач. И он широк. Все это чудно изложено в «Голубой книге»:
«То есть, кроме неудач, у них как будто мало чего и бывало. Нищие бродят. Прокаженные лежат. Рабов куда-то гонят. Стегают кнутом. Война гремит. Чья-то мама плачет. Кого-то царь за ребро повесил. Папу в драке убили. Богатый побил бедного. Кого-то там в тюрьму сунули. Невеста страдает. Жених без ноги является. Младенца схватили за ножки и ударили об стенку… Как много, однако, неудач. И какие это все заметные неудачи».
Попасть на всю жизнь в так называемое неправовое государство, в бессовестное – неудача из крупных. Раз оно опирается на худшее в людях, то и власть над ним нередко достается худшим из людей. А в промежутках – злым глупцам обыкновенным; те борзеют постепенно, в процессе осуществления полномочий.
Ну а кто слишком грамотен, чтобы быть свирепым, или даже кто просто не особенно зол, даже если и не так уж умен, – делай свой исторический выбор, дружище. Это совсем не сложно: будь податлив, будь повадлив, будь, короче, подл или хотя бы подловат, хотя бы притворно, – или ты пропал!
Такой простой выбор; кажется, и раздумывать не о чем. И вот надо же: многие пропали, многие пропадают и многие еще пропадут.
Все ведь жили, живут, живем, будем жить в неправовых государствах. (Кроме некоторого меньшинства. На некоторых пространствах. Да и там лафа, похоже, кончается. И продлилась-то какие-нибудь полтораста лет в лучшем случае.)
Все это так обыкновенно, так привычно, никто и не замечает. Врожденная, можно сказать, неудача. Прилагается к жизни. Коварные шуруют, подлые терпят. И спасибо говорят.
Все мы, разумеется, предпочли бы, чтобы дело обстояло по-другому.
Чтобы за мирозданием приглядывали, прогуливаясь под ручку, справедливость и юмор.
А то – ну куда годится? Достоинство – понимаете ли, до-сто-ин-ство! – просит подаянья, вдохновению зажимают рот, праведность неизвестно с какого перепуга прислуживает пороку, ложь глумится над простотой (этой, впрочем, так и надо), и ордена и премии вечно достаются не тем, и ничтожные позволяют себе одеваться шикарно.
Так тяжело смотреть. Просто хоть не живи.
Но это, настаиваю, не трагедия, а 66-й сонет в переводе Самуила Маршака. Утирай слезу, поехали ужинать.
21
Тут она и обернулась. Прежалостная история этой Ногарола и ее друга. В прямом смысле: как оборотень.
Сюда просятся строки Шиллера (в переводе, конечно, Николая Заболоцкого, а Жуковский покамест отдохнет):
И вдруг, как молния средь гула,
В сердцах догадка промелькнула!
Палачи – действительно как Ивиковы журавли (и тоже невольно) – заронили в коллективный мозг искру дедукции.
У всех на виду гарцевал и красовался реальный выгодополучатель. Причем единственный, кто с легкостью мог бесследно устранить киллера и прочих исполнителей и всех свидетелей. И мотив у него имелся – о-го-го какой мотив! (И опять же только у него.)
Через некоторое (наверное, недолгое) время не осталось в Италии человека, который не был бы убежден, что Антонио делла Скала – гнусный братоубийца.
А знаешь ли, чем сильны мы, Басманов? И т. д. Когда (1387) пришли Висконти (предки кинорежиссера), чтобы взять Верону под свой контроль, население поленилось сплотиться вокруг вождя. Антонио бежал и даже, возможно, умер своей смертью, – но не все ли равно.
Над двумя безымянными молодыми людьми зло одержало чистую победу.
Про что и сочиняются трагедии. Настоящие, то есть (по-моему) в которых утешения нет и прощение невозможно.
Вот и спросим себя: чья повесть печальней. А заодно уж (извините, порой приходится использовать слова с несколько неотчетливым значением): чья взаимная любовь испытана (тут смысл, к сожалению, буквальный) страшней?
Но турбизнесу небольшого, как Верона, города эксплуатировать сразу две легенды в лом и ни к чему. Мрачную пустили на впечатляющие детали трогательной. Фокус-покус, know-how безвестного креативного чичероне (Довлатов почти так развлекался в Пушгорах, а я – тоже с похмела – в Царскосельском парке): подвести экскурсантов к особняку Ногарола и таинственно так, торжественно: видите, синьоры, этот дом? и лестницу справа от входа? вы стоите перед casa di Romeo!
И т. д. (Пошлость усваивает только то, в чем уже содержится хотя бы атом ее.) В том же районе, шагах в двухстах, отыскался дом с мраморной шляпой над аркой, веке в семнадцатом принадлежал каким-то Капелли, да хоть в девятнадцатом, не важно; по заказу киностудии пристроили (будем считать – реставрировали) балкон: а вот с этого самого балкона говорила с Луной синьорина Джульетта, полуодета, в ту самую ночь! Когда Ромео подслушивал в саду. Ну и что же, что этот балкон нависает над улицей, а сад если когда-то и был, то позади дома, – ваши придирки утомляют, отстаньте. Сам синьор Диккенс – вам знакомо это имя? – стоя на этом самом месте (а тогда в здании располагался вовсе не музей, как сейчас, а траттория), сам синьор Диккенс, говорю, чувствовал тут восторг:
«…Гораздо приятнее было бы найти дом совершенно пустым и иметь возможность пройтись по его нежилым комнатам. Но изображение шляпы все же доставляло невыразимое утешение, и место, где полагалось быть саду, едва ли меньшее».
Хотелось бы и мне одним глазком взглянуть. На ту лестницу. А также – все-таки узнать имена тех двоих, казненных. Фамилию молодого человека «Википедия» помнит: он был Маласпина.
22
Итак. Некоторые печальные истории печальнее других, на вид не менее печальных. Они ядовиты: содержат трагизм. Активируемый коварством.
История просто (и сколь угодно) печальная неприхотлива, как ромашка. Ей достаточно, чтобы симпатичный персонаж пал от руки несимпатичного. Скорей всего, это будет дурацкая смерть, – что ж, мы ее с удовольствием оплачем. И не позволим опустить занавес, пока несимпатичный невредим и на свободе.
Трагическое же содержит (по-моему) горечь неподслащаемую, как цианид. Правду, несовместимую с жизнью. Невыносимую. Не понять или/и забыть – другого спасения нет.
И уж разумеется, гораздо здоровей, чем или, просто и: забыть, не поняв. Наилучшее средство – сосредоточить взгляд на блестящих гранях сравнений, метафор, гипербол и литот. Как легко и приятно припоминать к месту и наизусть крылатые восклицания: что? крыса? ставлю золотой, – мертва! чума на ваши домы! полцарства за коня! слова, слова, слова; есть многое на свете…
(В морге у гроба Рида Грачева нас было трое: Андрей Арьев, Яков Гордин и я. Чтобы перенести гроб в автобус-катафалк, нужны четверо. Попросили водителя автобуса помочь. И в тот момент, когда мы подняли гроб, в голове у меня закрутилось – и крутилось всю дорогу до кладбища:
Пусть Гамлета поднимут на помост,
Как…