скачать книгу бесплатно
Завидное положение! Кто из нас, готовясь к той или иной общественной деятельности, не мечтал о подобном, прежде чем первые неудачи охладили его самоуверенный пыл?
Но Хребтов наслаждался успехом гораздо менее, чем можно предполагать.
Внимательно следя за всем, что про него говорили и писали, он с искренней радостью встречал каждую похвалу, каждую новую почесть; только радость эта была не светлая, не веселая, а мрачная и злая. Прочитывая хвалебную статью, рассматривая только что присланный диплом, он улыбался своею пастью гориллы и презрительно хрюкал, будто желая сказать: «Ага, черт возьми, наконец-то вы, мелюзга, поняли, с кем имеете дело! Что, теперь, небось, восхищаетесь!»
А потом закидывал и статью, и диплом куда-нибудь в угол, словно добавляя: «Впрочем, чего вы стоите сами, того стоят и ваши похвалы».
Одним словом, его удовлетворение заключалось не в том, что он стоит выше людей, а в том, что люди стоят ниже его и чувствуют это.
Конечно, при таком положении вещей около Хребтова не могла создаться атмосфера домашней славы и поклонения, которая больше чувствуется, слаще щекочет нервы, чем даже мировая известность. Теперь, как и в молодости, Хребтов был совершенно один; только причины одиночество имело разные.
Прежде люди отталкивали его за безобразную внешность, теперь он отталкивал людей, потому что смотрел на всякого постороннего с худо скрытым раздражением, а подчас и с презрением. Старая, вкоренившаяся привычка к одиночеству заставляла его не подпускать близко к себе ни одну человеческую душу.
Была еще одна причина, отделявшая Хребтова глубокой пропастью от всего человечества: несмотря на свою славу, несмотря на грубый характер, на резкие манеры, он был страшно, болезненно застенчив.
У него в душе был вечно больной уголок, где неизгладимо запечатлевались все мельчайшие случаи, когда ему приходилось бывать в смешном или глупом положении или слышать насмешки и порицания.
Эти воспоминания были постоянно свежи, он часто переживал их со злобою и страданием, причем никак не мог простить людям, что, считая себя намного выше их, остается таким чувствительным к их суду.
Старая истина, что причиною застенчивости бывает чрезмерное самолюбие, как нельзя лучше подтверждалось на Хребтове, а застенчивость у людей его возраста и положения выражается обыкновенно злостною необщительностью, которая всех отталкивает.
Даже университетская молодежь, такая экспансивная, такая восторженная, и та не питала любови к своему знаменитому профессору. Его уважали, им гордились, но личность его была одной из наиболее непопулярных.
Часто молодой студент забывал о великих заслугах Хребтова, чтобы нарисовать карикатуру на его уродливую фигуру или, после встречи с ним в коридоре, рассказывал:
– Я встретил сегодня Хребтова. Он так на меня взглянул, что мне показалось, будто я проглотил живую жабу.
Вероятно, отношения были бы иными, если б Хребтов мог сблизиться со студентами хотя бы на почве науки, но он, при всех своих научных заслугах, был очень плохим профессором.
Правда, он любил свой предмет, но любил его эгоистически. Передавать свои знания другим было для него скучной обязанностью, исполняемой без всякого увлечения, даже с отвращением.
Никогда между ним и аудиторией не устанавливалось духовной связи. Студенты изнывали от скуки на его лекциях, тем более что говорил он настолько же плохо, насколько хорошо мыслил.
Недостаток умения ясно выражаться был отличительною чертою Хребтова, чертою, сложившейся под влиянием замкнутой одинокой жизни. Ему никогда не приходилось рассказывать, делиться с кем-нибудь впечатлениями. Вспышек, увлечения, потребности высказаться не знала его угрюмая натура. Поэтому и речь его поражала мертвенной сухостью, отсутствием красок. Ледяною скукой веяло от каждой из его неуклюжих фраз. Чувствовалось, что он говорит неохотно и будет доволен, когда придется замолчать.
Таким был Хребтов в общественной жизни. Еще менее привлекательным являлся он в своем частном, личном обиходе.
Пройдя школу нищеты, он почувствовал себя прямо-таки богачом, начавши получать профессорское жалованье. Однако деньги не побудили его предаться соблазнам жизни. Потребности его были сведены до минимума, вкусу к роскоши явиться было неоткуда, о развлечениях он не думал.
Наука давала достаточное содержание жизни. Об удобствах профессор заботился ровно настолько, чтобы всегда оставаться свежим и работоспособным.
Изящные искусства для него не существовали. Единственным произведением, привлекавшим внимание Хребтова, была восковая кукла в окне парикмахера, мимо которой он ежедневно проходил, направляясь в университет.
Эта особа с голыми руками, с накрашенными губами и чрезвычайно пышной грудью, сильно увлекала его. Он не пытался анализировать своего к ней отношения, но часто сожалел, что, вместо продолжения пышных форм, у нее сейчас же под декольте начинается черная лакированная подставка.
Об одежде профессора в университете рассказывали целые легенды. Действительно, трудно себе представить человека, который меньше него думал бы о своем костюме.
У него никогда не было больше одной пары платья и одной пары сапог, приобретенных так же, как во времена бедности, в дешевом магазине готовых вещей.
Покупая и примеривая, он никогда не приближался к зеркалу, так что едва ли знал, какого цвета надетый на нем пиджак. Раз надевши платье, совершенно переставал о нем думать, не замечал, как отлетали пуговицы, как пятна реактивов и кислот испещряли полы, и искренне удивлялся, когда в один прекрасный день кухарка говорила ему:
– Вы бы, батюшка, купили себе новый пиджак, а то срамота одна – люди скажут, денег нет!
Эта старая баба, ленивая и фамильярная, была его единственною прислугой, а также единственным человеком, причастным к личной жизни профессора.
Ее обязанностью было готовить обед, убирать квартиру и во всякое время дня и ночи носить в лабораторию чай, который Хребтов поглощал в огромном количестве.
Иногда, по вечерам, ей приходилось вести со своим хозяином долгие беседы о деревенских делах или о том, что происходит в соседних кухнях. Потому ли, что профессор умел в таких случаях опускаться до умственного уровня кухарки, или потому, что ее интересы были действительно ему по плечу, но он бывал в эти вечера гораздо более словоохотлив и оживлен, чем во всех других случаях своей жизни.
Жил Хребтов на краю Девичьего поля, в той переходной от города к деревне местности, украшенной заборами и пустырями, где отсутствует все, что есть удобного в городской жизни, но еще не начинаются прелести деревенской.
Впрочем, ни тех, ни других не было нужно профессору. Он чрезвычайно ценил свое невзрачное убежище за уединенность, спокойствие, а также за то, что был полновластным хозяином нанимаемого особнячка, между тем как, живя в многоэтажных городских ульях, невольно приходится считаться с массою неизвестных человеческих существ, кишащих со всех сторон за стенами, под полом, над потолком.
Еще студентом, проживая в углах, в меблированных комнатах, а потом в общежитии, всегда на виду у людей, всегда стремясь уйти от них как можно глубже в самого себя, Хребтов мечтал об уединенном убежище где-нибудь на краю города или в деревне.
Теперь эта мечта осуществилась. Квартира удовлетворяла профессора во всех отношениях. Зато она и носила на себе отпечаток его своеобразной натуры, как раковина носит отпечаток слизняка.
Лучшая комната в ней была отведена под помещение для экспериментируемых животных. Она являлась настоящим застенком современной науки, застенком душным, смрадным и отвратительным для всякого, в чьих глазах наука не представляется великим божеством, заслуживающим кровавых жертв.
Мебели здесь не было, зато вдоль стен стояли ряды клеток, наполненных кроликами, крысами, белыми мышами, кошками, обезьянами и голубями.
Некоторые из них только ждали опытов, другие уже мучились на пользу науки и человечества. Здесь постоянно можно было видеть судороги предсмертной агонии, широко раскрытые от боли и ужаса глаза, замирающие в конвульсиях лапы, пену, струящуюся сквозь стиснутые белые зубы.
Десять раз в день Хребтов посещал эту комнату. Спокойный, задумчивый, он ходил от клетки к клетке, отмечая в тетради результаты опытов.
Иногда он дотрагивался до какого-нибудь животного, чтобы лучше уяснить симптомы, иногда удовлетворенно улыбался, видя, что опыт дал ожидаемые результаты, но никогда ни тени сожаления не появлялось у него в глазах. Никогда выражение лица не смягчалось жалостью.
Здесь, наедине с животными, он сам производил впечатление зверя; зверя уродливого, мрачного и жестокого.
Следующая за этой комната была отведена под лабораторию и рабочий кабинет, где были произведены самые великие из его открытий. Если Хребтов чувствовал когда-нибудь, к чему-нибудь привязанность, то только к этой комнате. К ней его привязывал прочный, кошачий инстинкт, устанавливающий некоторое общение между человеческою душою и неодушевленными предметами.
В здании университета профессор имел другую лабораторию, обставленную гораздо лучше, более обширную, но той он не любил и вел в ней лишь формальные работы.
Там он не чувствовал себя дома; там нельзя было запереться, нельзя было отделаться от сторожа, взгляд которого раздражал Хребтова, нельзя было вслух ругаться и бить посуду.
Там нельзя было кричать на ассистентов и гнать их из комнаты, как он проделывал дома по своей грубости, которую можно было сносить только во имя любви к науке.
Рядом с лабораторией находилась маленькая комната, отчасти библиотека, отчасти склад стеклянной посуды, а самая тесная, самая поганая клетушка рядом с кухней была отведена для личных потребностей хозяина.
Здесь он спал, одевался, мылся, ел свой обед и ужин.
Здесь он отдыхал и набивал папиросы.
Папиросы Хребтов всегда набивал сам, объясняя это тем, что такое занятие дает лучший отдых после напряженной умственной работы.
На самом же деле, он знал по опыту, что во время набивки папирос ему в голову приходят самые блестящие из его идей и гипотез.
Теперь перед нами выяснилась личность Хребтова, такая серая при всей ее мощи, развитая целиком в одном направлении, даже уродливая, потому что холодный, отвлеченный и сухой ум убил и задавил в ней все человеческое.
Чтобы изобразить в немногих словах духовный облик профессора, я сказал бы, что он состоит из головы сверхчеловека, приставленной к телу животного.
Но не следует думать, что Хребтов был совершенно свободен от человеческих страстишек и слабостей. Я не могу скрыть, что одна из них, самая низменная, самая подлая, имела над ним значительную власть.
Эта страстишка была – сребролюбие.
Не то что бы он был скупцом чистой воды или страдал манией накопления богатства. Просто какой-то инстинкт заставлял его дорожить золотом, хотя оно ему не было нужно, чувствовать удовлетворение по мере того, как сумма сбережений возрастала.
Каждый месяц он откладывал что-нибудь в деревянный, окованный жестью сундучок, стоявший под кроватью. При этом в душе его сладко шевелилось сознание, что многим, многим людям не хватает для полного счастья только пачек ассигнаций, которые он кладет на дно сундука и захлопывает крышкой.
Кроме науки, он любил во всем свете только деньги, но и эти две вещи ценил лишь за то, что они поднимали над толпою его, униженного уродством.
II
Вероятно, любовь к неразрешимым задачам побудила Хребтова взяться за исследование чумных бацилл.
Возможно также, что и сам образ чумы, мрачной, непобедимой и безжалостной, имел в глазах профессора некоторое обаяние. Исключительно сильные, энергичные натуры любят грозные проявления стихийных сил природы. Холодный ужас чумы мог найти отзвуки в угрюмой душе Хребтова.
Как бы то ни было, однажды осенью особнячок на краю Девичьего поля был подвергнут тщательной изоляции и там начались работы с целью отыскать вполне пригодную лечебную и предохраняющую сыворотку против чумы. Возбужденный жаждою нового крупного успеха, профессор взялся за дело с необычайною энергией. Вся его квартира была заполнена культурами бацилл. Десятки опытов производились ежедневно. Сотни животных гибли от пробных прививок, оплачивая своею жизнью каждый шаг вперед.
Хребтов недосыпал, недоедал, осунулся, побледнел и сделался отвратительнее на вид, чем когда-либо.
Однако, несмотря на свою работоспособность, он не мог лично исполнять всех задуманных работ, не мог вдаваться в детали, а предоставлял это помощникам, руководя лишь общим ходом исследования при помощи инстинкта ученого на пути к открытию.
Трое ассистентов, измученные массою работы, сбитые с толку разнообразием опытов, истомленные вечной боязнью заразиться, исполняли его приказания. Но ревнивый профессор не позволял им проникать в систему исследований. Он один имел в своих тетрадях всю совокупность добытых результатов, систематизировал, обобщал, делал выводы. Тетрадки с записями всюду следовали за ним, и нередко кухарка, приходя утром, заставала его спящим в кресле с таблицами опытов на коленях и кругом на полу. Его фантастическая голова свешивалась на грудь, а морщины умственного напряжения даже во сне прорезывали лоб.
– Ишь ты, – говорила она, – так и не смог оторваться от своих бумажек. Небось, теперь уж скоро рехнется.
И спокойно уходила в кухню, а Хребтов оставался спать в одиночестве лаборатории, где царил призрак чумы, невидимо живущей в закупоренных банках, на объективных стеклах, в крови подвергнутых заражению животных.
Когда ассистенты являлись на работу и будили профессора, он казался им таким же мрачным, как вся окружающая обстановка, где каждый уголок мог скрывать смерть в виде освободившегося из плена бацилла.
Вероятно, поэтому они и придумали для него прозвище «Профессор Чума», имевшее громадный успех в тех кругах, где близко знали Хребтова.
Зимние месяцы шли один за другим, а работа оставалась все такою же напряженной. Ассистенты изнемогали, им казалось, что этому конца не будет. Следя за возраставшею нервностью своего патрона, они утрачивали веру в его гений, начинали бояться, что он наткнулся на неразрешимую задачу, потерял руководящую нить опытов и теперь бросается из стороны в сторону, действуя наудачу, лишь бы не признать себя побежденным.
Каково же было их удивление, когда однажды утром, в начале марта, едва они пришли в лабораторию, профессор заявил им, что исследования окончены.
Ассистенты прямо остолбенели.
Как так? Еще вчера не было речи о прекращении работ. Профессор еще ни разу не заикнулся о полученных результатах. Ведь не понапрасну же они трудились?..
Но Хребтов, по-видимому, не собирался давать объяснения. Его поза показывала, что он не имеет ничего больше сообщить и ждет только ухода ассистентов.
Тогда один из них переспросил:
– Так, значит, наша работа кончена?
– Я уже говорил, что кончена! – отозвался профессор, плохо скрывая нетерпение.
– А каковы ее результаты?
Но тут Хребтов заворчал, как цепная собака:
– Результаты? Результаты исследований пока вот тут! – Он хлопнул себя по лбу. – Этого, кажется, достаточно. Через некоторое время выйдет моя книга о чуме, и тогда вы все узнаете. Теперь же рассказывать про результаты было бы слишком долго, а мне время дорого.
И, видя, что ассистенты все еще мнутся, он добавил:
– Нечего говорить, что в предисловии я отмечу ваше сотрудничество и выражу благодарность за него.
После этого им оставалось только уйти, что они и сделали, возмущенные до глубины души обращением профессора. Пройдя шагов сто по улице, все трое сразу остановились и единодушно воскликнули:
– Вот так животное!
После чего продолжали путь, теряясь в догадках по поводу значения сегодняшнего случая.
Достиг ли профессор каких-нибудь результатов? Или ничего не добился и скрывает свою неудачу? А может быть, сошел с ума от напряженной работы и переутомления?
Все три предположения были одинаково вероятны, но какое из них ближе к истине – ассистенты так и не могли решить.
Между тем Хребтов, оставшись один, готовился приступить к самой серьезной части исследования, к опыту, который являлся решительным поединком между ним и чумою и мог иметь своим последствием или гибель ученого, или его полное торжество.
В своих исследованиях он дошел до такого состава сыворотки, который по всем теоретическим данным должен был исцелять от чумы.
Должен был исцелять; но исцелял или нет – можно было определить, только испытавши действие сыворотки на человеке.
Хребтов решил произвести опыт на самом себе.
Такое решение было им принято без всяких колебаний и волнений; оно было прямым логическим следствием всех предыдущих экспериментов над кроликами, крысами и мышами. Когда же дело шло о последовательности опытов, у профессора не могло возникнуть сомнения – нужно их доводить до конца или нет?
Чтобы не прервать цепь фактов, ведущих к открытию, он согласился бы подвергнуть вивисекции родного отца. Такая железная прямолинейность по существу чудовищна, но так как в данном случае Хребтов применил ее к себе, то мы назовем ее геройством.
Обеспечивши себе полное одиночество до конца опыта отсылкою кухарки в деревню, профессор прежде всего озаботился заготовлением запаса еды, что при его нетребовательности было делом не слишком сложным. Потом принялся наглухо запирать все двери и окна своей квартиры, чтобы бациллы, которыми он себя заразит, не вырвались как-нибудь на свободу.
При этом занятии ему невольно вспомнился его предшественник, немецкий доктор, который, заболев среди опытов чумою, заперся, как теперь Хребтов, и написал на стекле окна предостережение тем, кто мог прийти к нему на помощь.
Что-то дрогнуло в душе у профессора при таком воспоминании, но это было лишь бессознательное, инстинктивное волнение. Сознание же его оставалось невозмутимо спокойным. Он больше думал о технических подробностях прививки, чем о ее последствиях.
Так же методично, как всегда во время опытов, откупорил он склянку с культурою бацилл, произвел заражение у себя на руке, наложил повязку и аккуратно отметил день и час в журнале.
Потом закурил папиросу и стал ходить по комнате. Какое-то тоскливое беспокойство поднималось со дна души вопреки усилиям воли. Он ничего не имел против риска, но казалось невыносимым в течение целого ряда дней ждать результата, сознавая, что носишь внутри себя смерть.
«Хоть бы скорее все шло», – мелькнула у него мысль, но, видя, что начинает распускаться, он переменил направление мыслей и стал думать о великой силе невидимого.
Вот теперь он испытал такую же боль, какую испытывает ребенок при прививке оспы. Даже в технике операции нет разницы, а между тем какая разница в последствиях!
Враждебная, невидимая сила впилась в его тело. Профессор закрыл глаза, представляя, что теперь в нем происходит. Бактерии сначала зацепились в ране, на краю кровеносных сосудов. Потом поток крови начал их захватывать и нести с собою во мраке постепенно расширяющихся артерий и вен. Как они должны были хорошо себя почувствовать при этом! Может быть, по их прозрачным, слизистым телам пробежала дрожь плотского наслаждения, может быть, их опьяняет запах крови…
Верно лишь то, что ими овладела бешеная потребность размножения.