banner banner banner
Сердце бройлера
Сердце бройлера
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Сердце бройлера

скачать книгу бесплатно


– Что-то ты афоризмами заговорил.

– Заговоришь тут. Видела, что сегодня устроила?

– Да уж, кто б подумал?

– Подумал-подумал! Вот то-то и оно-то, что никто не подумал. Вспомни, сама что говорила о ней: солдафон, солдат в юбке, «пэпэжэ», еще – не буду уточнять.

– Ну, а Крылов что, не мог проверить, что Хорек написал?

– Это ты у него сама спроси. Напились, наверное, до поросячьего визга, проверишь тут! Надо браться за него, пока на партком не попал. Нечего сор из избы выносить. Организуй обсуждение. Один-два фактика. Опоздал вот двадцатого, прогулял двадцать седьмого… ты смотри, у него система – нарушения ровно через неделю!

– У него уже пять лет эта система, Гриша. По понедельникам.

– Вот и обсудим. Пожурим. Я, кстати, договорился, его полечат. Не все ж с этой Суэтиной балясы точить!

– Ну, а с ней ты что теперь думаешь делать? Статейка-то так, пшик. Больше ей на руку.

– Ничего, мы еще и из статейки этой не все высосали. Ей отлежаться надо, походить по верхним эшелонам, покрыться пылью и печатями. Бюрократия – великая вещь! А там посмотрим. А тем временем надо студентов организовать на какой-нибудь крестный ход, сорвать парочку занятий, что-нибудь подперчить по идеологической части. Тут ты у нас умница, подумай. Моральный облик, чего там еще, дочерний долг, воспитание подрастающего поколения, хронический алкоголизм…

– Ну, ну! Куда хватил. Ты ей еще шпионаж припиши. Дробышевского вспомнил? Она тут, милый, чисто алмаз, не подкопаешься. Я уж наводила справки.

– А чего ж сама о ней трепалась тогда – «пэпэжэ»? «пэпэжэ»?

– Это ты меня спрашиваешь, чего?

– Ладно, поищи-поищи. Кто ищет, тот всегда чего-нибудь найдет.

***

В этот день у Анны Петровны было восемь часов занятий. После занятий еще битый час помогала освоить оболтусам «зубы». Только собралась домой идти, заходит Толоконников и с иудиной ухмылочкой раскланивается.

– Мы виделись? Ну, здравствуйте.

– Ну, здравствуйте, – поздоровалась и она.

И отвернулась. Кто-то спер справочник… Как мелко! Под пиджаком, наверное, унес.

– Анна Петровна, студенты хвалят, как вы руководите ими, вот тут три дипломника – надо выручать кафедру, берите и руководите. Крылова два месяца не будет, месяц в больнице, потом курорт.

– Заслужил. Мне, что ли, запить? Это, Григорий Федорович, превышает мою нагрузку. Что, других нет?

– Дипломники у всех есть. И у всех нагрузка.

– У меня тоже двое.

– Вот, как говорится, копейка к копеечке будет алтын.

– У кого?

– Что у кого?

– Да все вы понимаете. Алтын – у кого будет? У вас?

– Опять вы за старое, – вздохнул заведующий. – Я к вам всей душой…

– Я вижу. Душно сразу стало.

Толоконников развел руками. Эту дамочку трудно переговорить. Ну, где словом нельзя, делом можно. Переделаем. Он мрачно взглянул на хорошо сохранившуюся спортивного сложения Суэтину и, не прощаясь, покинул кафедру. Ей только рукава засучить и автомат в руки, подумал он. В дверях бросил:

– Значит, решили. Дипломники ваши!

Анна Петровна в раздражении сломала карандаш. Вот же иуда! Где только может, напакостит! И так как проклятая, ни сна, ни отдыха, еще трех дипломников всучил! Ведь знает, знает «шеф», что я с дипломниками, в отличие от все прочих, вожусь, не считаясь с собственным временем, и выпускаю их на защиту, как на кандидатскую.

Весь следующий день, свободный от занятий, был занят конференцией. Докладов, как всегда, было много, и, как всегда, мало толковых. Все на скорую руку. Абы как. Господи, куда катимся? Куда катимся? Лишь бы отметиться, лишь бы галочку поставить! Да и не слушал никто доклады. Каждый был занят собой, своим делом или бездельем, каждый тянул до вечера, как тянет подбитый самолет до полосы. Что же, назавтра и взлетать не намерены, господа? Понравилось одно выступление о производстве птицы, хотела задать вопрос, подняла руку, поднялась, стоя подала голос, но Толоконников (он председательствовал) грубо осадил ее, выкрикнув:

– В письменной форме! Пожалуйста, следующий!

И тут же сам стал прерывать докладчика, седого ассистента с кафедры физиологии, и учить его построению доклада. Так вот, товарищ ассистент, дожил до седин, а – никто, не рыпайся! Слушай Толоконникова, он профессор, он знает. Не вытерпела, и когда Толоконников в самом начале следующего выступления перебил докладчика и задал ему вопрос, совпавший с вопросом с места Агоняна, громко на весь зал произнесла:

– Вопросы подаются в письменной форме!

В зале послышался смешок, а у Толоконникова от ярости потемнел даже костюм.

После заседания он кратко подвел итоги. Уделил внимание и Суэтиной.

– На реплику Анны Петровны отвечаю: я задавал по ходу!

Суэтина парировала:

– Я ее посылала не только в ваш адрес.

Они столкнулись в этот вечер еще и на кафедре.

– Как же так, Григорий Федорович, при такой чувствительности вы так легко обижаете других?

– Вы о чем это, Анна Петровна? – сухо спросил заведующий.

– Вас покоробило от моей реплики, а ведь я просто вернула ее вам. Надо и к другим быть таким же чувствительным. Или вы полагаете, что вы из другого теста? К тому же, я вовсе не вам бросила реплику, а Агоняну. Так что ваш авторитет я не подорвала. Это выше моих сил.

– Вы о моем авторитете не беспокойтесь! – профессор вышел и хлопнул дверью.

Тося зажалась в углу, как мышь. Только глазки сверкали. Сиди-сиди там, подумала Анна Петровна. Может, не сожрут.

В полночь Анна Петровна взяла ручку и стала писать письмо.

«Как он быстро пролетел, этот день, опять «завтра». Не успел сказать еще «сегодня», не успел почувствовать сладость и свежесть этого слова, как чувствуешь его горечь и труху. Куда спешишь ты, как невзнузданная кобылица, неутомимое время? Куда уносишь ты меня из бытия? Остановись, какое ты есть, дай надышаться тобой вдосталь, дай рассмотреть тебя, запомнить твои призрачные черты. Куда стремишься ты, невесомое, неощутимое, как сон, неповторимое? Где твой привал, где подаришь ты мне вечный покой?»

Впрочем, человек, прожив сто лет, совершенно не очаровывается этим.

Вспомнилось:

– Я давно хочу вас спросить, Анна Петровна, почему вы о себе говорите в мужском роде: «сидел», «смотрел»?

Да, да, «сидел», «смотрел», «не успел». Кому же я написала-то? Некому, что ли? Теткам в Белой Калитве? Так им деньги нужней. Как и Брянску.

***

И вот, когда она уже почти победила всю эту камарилью, когда ни Толоконников, ни Дрямова не знали, какую пакость придумать еще, а Крылову вместо сна стали являться персонажи басен великого однофамильца, Анна Петровна допустила непростительную оплошность. Прокол, как говорят бюрократы. Она решила вдруг сделать портрет сына. То есть буквально потрет, писаный масляными красками на холсте. Минутная слабость, инстинкт материнства.

Хотя это еще бабушка надвое сказала – победила бы она камарилью или сама легла в этой битве костьми? Коллектив победить очень трудно. Везде, всегда и во всем побеждает, как правило, коллективный разум, который равноудален как от индивидуального, так и от мирового сознания.

6. Петя Сорокин и беременный воробей

Анне Петровне очень хотелось иметь портрет сына в масле. Иному сердцу больше говорит отварной картофель в сардиновом масле или тонкие ломтики редьки в прованском, но материнскому – подавай непременно портрет сына в масле. Масло больше подходит для лица, даже детского. Лучше ложится на него, рельефнее лепит образ. И хранится масло подольше акварели. Акварель к тому же жидковата, подтеки дает и портит узнаваемость родных черт. Акварелью пусть сирень да мартовский снег пишут. Скоро Женечке шестнадцать лет. Еще чуть-чуть и станет большим человеком. Его портрет украсит стену музея, экскурсовод станет рассказывать о детстве сына, а заодно вспомнит и обо мне… – расчувствовалась Анна Петровна. – И мы опять будем вместе, спустя столько лет…

Анна Петровна отпуск и командировки проводила с пользой для кругозора: посещала выставки, музеи, картинные галереи, ходила в театры и на концерты. Вследствие этого кругозор ее был достаточно широк, а в самом центре его, как игла циркуля, было собственное мнение в виде острой пронзительной точки, уходящей для придания равновесия в жизни чуть ли не в самый мозжечок. Это мнение позволяло ей судить обо всем на свете, и не всегда тривиально. Надо отметить, что кругозор у Анны Петровны был идеально круглым. В частности, ей нравились портреты, исполненные в классическом стиле. Без всяких там углов и кубиков, которые, чтобы понять, надо рассматривать либо свернув себе голову, как гусь на прилавке, либо издали в подзорную трубу, словно князь Багратион.

Она и сама с детства посещала всякие рисовальные кружки и добилась там определенных успехов.

(Слово «определенные» ей нравилось за четкую привязку к слову «успехи». В те годы определенные успехи были во всем. Оставалось лишь дойти до котлет. На Анну Петровну порой находила злость на жизнь, в которой не осталось котлет. Но котлет купишь два десятка, и злость проходит. Ничего странного в отсутствии котлет не было. В то время, когда все было дешевым, а «дорогим» был лишь Никита Сергеевич, котлеты могли позволить себе все).

В институте Анна Петровна тоже пробовала рисовать, ей даже предлагали поступать в училище, но раз поприще зоотехника выбрано – тут не до живописи. Это поприще живописно само по себе – специалисты не дадут соврать.

Нашелся и художник для Жениного портрета. Не просто, а «скорочлен» Союза художников (он так и говорил: «Я буду скоро членом Союза художников», за что его и прозвали «скорочленом»). Институт был большой и, понятно, в нем был свой соразмерный институту художник. Художник Гурьянов жил неподалеку, на Ипподромской, и они часто встречались то в магазине, то на улице. Николай Федорович был тоже в годках, которые, полагал, предназначены не для него, имел сына примерно того же возраста, что и Женя. Да-да, вспомнила она, как-то они сидели рядом на школьном концерте. Гурьянов шумно рукоплескал, когда его сын прочитал свои стишки, а потом встал и раскланялся. Общественности было известно также, что Николай Федорович находился под обаянием гоголевских «Мертвых душ», и любимая присказка его была: «Беременный воробей!», которую употреблял он по малейшему поводу. Чем-то ему досадила Елизавета Воробей, та, которую всучил Чичикову Собакевич.

Больше о нем Анна Петровна ничего не знала. Говорили, выпивать любит. Ну, это не новость. Живописцу – да не пить? Гурьянов писал маслом профессорско-преподавательский состав, и за пять лет он у него достиг размеров железнодорожного. В год он писал по двенадцать портретов и уже подумывал, не создать ли цикл под названием «Времена учебного года». Если бы им заинтересовалась какая-либо галерея, он мог бы заполнить ее под крышу. В начале учебного года он развешивал картины в коридоре возле деканата зоофака, соблюдая субординацию и пол. Как поднимешься с лестницы, направо от деканата к окну в глубине коридора шли мужские портреты, а налево к лестнице женские. Возле самых дверей деканата располагались изображения декана, его замов, двух профессоров, секретаря парторганизации. Далее шли портреты менее именитых современников по их значимости. Мало-мальски разбирающийся в технике живописи человек наверняка отметил бы любопытную закономерность полотен мастера: толщина и густота красок была положена на них согласно заслугам человека. Первокурсники со страхом глядели на грозного, как поверхность неспокойного моря, декана и важных, как морская пучина, профессоров, а прочие студенты любили угадывать по портретам фамилии, регулярно подрисовывали декану усы, которые тот сбрил лет двадцать назад, а под портретом молоденькой ассистентки Александры Шуваловой, чей озорной взгляд не смогла загладить даже кисть художника, возобновляли подпись: «Коля любит Шуру». А последний набор студентов и вовсе оборзел и написал: «Коля Гурьянов любит Шуру Шувалову».

***

Николай Федорович до этого работал на заводе в одном из основных цехов художником. В его обязанности входило написание объявлений для руководства цеха, цехкома, комсомольского и партийного бюро, всяких организаций и комиссий, включая женские, выпуск всевозможных листков, молний, прожекторов, вырезание трафаретов для маркировки труб, баков, емкостей, громадной номенклатуры изготавливаемых контейнеров, отправляемых по всем уголкам страны и за рубеж, а к праздникам и юбилеям на нем была еще стенная газета, стенды, транспаранты и цветочки с флажками. Все это, вкупе с удушливо-прогорклой атмосферой гула, ругани и машинного масла, ежедневно травмировали утонченную натуру Гурьянова. При всей дородности Николая Федоровича и богатой природной внешности натуру он имел поистине утонченную, чем и брал за живое представительниц слабого пола. То, что он был эгоист до мозга костей, только усиливало его привлекательность. Дамы полагают, что эгоизм у мужчины как-то связан с его загадочностью, а значит, непредсказуемостью поступков, которые одни только дают остроту чувствам и приносят наслаждение. Что ж, и эта точка зрения имеет право на жизнь. Она лелеет надежду, что не все еще потеряно, если ваш суженый эгоист.

Должность его называлась «аппаратчик шестого разряда», но для всех, и прежде всего для самого себя, он был «художником». Руководству цеха, всем общественным и политическим организациям, просто людям и потребителям заводской продукции нравилась добросовестная работа Гурьянова, и никто ни разу не высказывал ему претензий по качеству его рисунков, трафаретов или ежедневных объявлений. А за стенгазету его несколько раз благодарили и даже занесли в заводскую «Книгу почета».

Гурьянов с завода уволился после того, как однажды в столовой невольно подслушал разговор нового начальника цеха с работником ПТО. Они сидели за соседним столиком, и новый начальник цеха скорее всего Гурьянова не заметил.

– Ну, как встретил цех нового начальника? – поинтересовался за селедочкой «конторский».

– Стоя, долго не смолкающими аплодисментами, – новый начальник шумно хлебал постный суп. – Как из лужи! – он отодвинул тарелку в сторону.

– Вкусы меняешь? Интересное-то было что-нибудь?

– Все интересно… Мастера, токаря, электрики. Очень интересные. А интересней всего план давать. Аппаратчик один, трафареты вырезает – художник…

– Художник? Школа искусств?

– Школа-школа. Приходи, покажу. Во вторник контейнеры отправляли в Венгрию. Гляжу, в слове «ТИП» буква «И» написана, как латинская «N».

– Художник из Рима?

– Из Венеции. Как же так, говорю мастеру, венгры рекламацию пришлют, они же вредные! Глядишь, еще путч один сделают. Мастер руками разводит: ошибся, мол, художник. Я ему: художники не ошибаются – у них свое виденье мира. Озадачил беднягу. В конце смены звонит мне: поговорил с Гурьяновым, так это того, у него точно такое виденье. С Гурьяновым, воскликнул я – азарт меня забрал, не тем ли самым Гурьяновым, которому в школе столько колов влепили, что он из них потом частокол вокруг дома сбил? Мастер, умора – правда, что ли, спрашивает.

Конторский захохотал:

– Ну, ты, Сан Саныч, юморист. В газетенку тисну. Расскажу ребятам о твоем народном художнике.

Гурьянов не стал дальше слушать, подошел к столу нового начальника цеха и вылил тому в остатки гуляша свой компот, а «конторскому» сказал: «Рот закрой».

После этого Гурьянов, понятно, и уволился. Спустя многие годы «конторский» стал большой шишкой, но его так и называли «Ротзакрой», хотя никто уже и не помнил, почему, а вахтерша в его ведомстве уверяла, что так раньше называлась фабрика «Рот Фронт». Чего только не придумают!

Анна Петровна встретила Гурьянова в очереди за котлетами. В этот год мясомолочный скот опять дал лишь одни котлеты.

– Приходится вот по очередям стоять, – словно оправдываясь за мясомолочный скот, сказал Гурьянов. – Жена неважно себя чувствует.

– А когда вы в очереди, она чувствует себя лучше?

Вопрос получился не совсем тонкий, но Гурьянов простодушно ответил:

– Лучше.

Анна Петровна, помявшись, спросила в лоб:

– Николай Федорович, не напишете портрет моего сына?

– Сына? – Гурьянов внимательно поглядел на Анну Петровну, как бы провидя в ее лице черты будущего портрета.

– Он, кстати, похож на меня. На совершеннолетие хочу подарить ему.

– Хм. Почему «не напишите»? Напишу, чего ж не написать? К двадцатому завершу портрет Хренова, займусь вашим сыном. Дома, увы, работать не могу, стеснен, знаете ли, жена…

– Не беспокойтесь. Места хватит, и освещение хорошее. Если что, торшер подвинем.

– Это не обязательно, – снисходительно улыбнулся Николай Федорович. – Главное метраж. Квадратный метр полотна хорошо получается на пятнадцати квадратах пола. У вас как? Двадцать два? Отлично. Юноша под торшером – а что, оригинально.

– Торшер немецкий.

Двадцать первого числа Гурьянов пришел к Суэтиным с мольбертом и чемоданчиком, в котором были краски, кисти, тряпки, пузырьки и прочий художнический хлам. Вопреки ожиданиям, связанным с завершением предыдущего портрета, лицо Гурьянова было гладкое, готовое к новым раздумьям над новым полотном. Усы и бородка уравновешивали черную с проседью волну волос над широким лбом. Анна Петровна по случаю «закладки портрета» испекла пирог с потрошками по рецепту Анны Ивановны и к нему поставила на стол графинчик сливянки собственного «розлива». Николай Федорович пришел прямо с работы, уставший, и, разумеется, Анна Петровна тут же, как всякого голодного мужчину, усадила его за стол. Пирог имел необыкновенный успех, а сливянка шла, как по маслу. Анна Петровна млела от аппетита Гурьянова и его поучительных и пикантных историй о контрасте жизни парижской богемы и российских передвижников. Он ей кого-то напоминал, о ком в памяти остались самые приятные воспоминания, но она никак не могла припомнить их. Когда на большой фарфоровой тарелке из остатков трофейного немецкого сервиза от пирога остались два треугольника, а графин опустел, то есть уже в начале девятого, Николай Федорович откинулся на стуле, вынул из коробка спичку и, сыто жмурясь, спросил бархатным баритоном:

– Ну, и где же сын?

– Я тут, – тут же с кухни отозвался Евгений. Признаться, ему наскучило уже «делать уроки». Успел дочитать «Одиссею капитана Блада». Он сидел так, что обеденный стол был виден лучше, чем кухонный.

– Подь сюда, атлет. Дай чувства глазу живописца! Хорош. Хорош! Хороший получится портрет. Евгений? Портрет Евгения. Во взгляде мысль. Черты лица юны, но определены, а главное – вижу – это не последний его портрет, не последний! Но – первый!

– Вы нам льстите, – вырвалось у Анны Петровны.

– Бросьте, это вы льстите мне!

Сливянка, похоже, стала проявлять себя в свойственной ей манере и соразмерно количеству, помноженному на качество, и, судя по метражу комнаты, могла подвигнуть художника на полотно размером метр десять на метр сорок.