скачать книгу бесплатно
Собирает Коля на зорьке коров со всех улиц на своей клячонке – кажется, вот-вот надорвётся под ним бедная лошадь, сдохнет. Пригонит стадо на луг, кляча отдышаться не может, язык высунула, а он дремлет в теньке под вязом. Чем не жизнь! Лежит Коля радуется, кулак под голову, гоняет в зубах травинку. Всё лето – праздник! Всю зиму – отпуск.
Годы потихоньку идут…
Пора бы Коле ожениться, а он стеснительный. Да и нет в Зуево нормальных невест. Нормальные разъехались.
Но зато пришёл час, дождалась зуевская заброшенная церквушка себе настоятеля. Прислали батюшку старенького, лысого, совсем постного. Однако весьма бодрого. Батюшка сразу деревню обошёл, со всеми перезнакомился. Коля ему очень понравился. И как так получилось, что Коля к батюшке тоже сразу привязался. Душа запросила, что ли? Сроду ведь он до своих тридцати трёх попов не видал. А батюшка и рад – помощник ему, кадило подавать. И стал Коля алтарником. Пошили Коле стихарь-дирижабль…
Вот идут они на малый вход: бабульки чуть слышно попискивают с клироса, алтарник со свечой боком еле-еле просовывается во вратницу – вот гляди, дверной проём лопнет, разойдётся – ступает, половицы под ним гнутся, а следом маленькой бесплотной тенью отец настоятель. И голосок его такой:
– Прему-удрость, про-ости! – искушение, прости Господи! Ну как тут молиться?
Вскоре затеял батюшка в храме ремонт, и началась у Коли хлопотливая пора. Успевает и со стадом, и в церкви. Что-то грузит, что-то месит, что-то пилит всё лето. А ближе к осени послал где-то Бог настоятелю средства, и тот заказал комплект колоколов.
Вот привозит машина заказ, манипулятором всё сгружает. Собрались возле церкви люди, глядят: пять колокольчиков, так и сияют, новые. Главный, наверное, под центнер, остальные поменьше. Солнце на них поигрывает. Зуевские о таком и не мечтали, радуются. Батюшка к народу повернулся: надо, мол, кран нанимать, поднимать их на колокольню. А тут Коля: зачем кран, я сам подниму и сам повешу. Никто не удивился.
Немного, конечно, посомневались для порядка, но на том и порешили. Назначили дату, пригласили благочинного, фотографа из районки, начальство…
В назначенный день собралось всё село, все три сотни. Благочинный в шёлковой рясе, сельсоветский глава на уазике, участковый. Коля – при своей вечной телогрейке. Отслужили молебен, погундели речи, и началось. Четверо мужиков подняли большой колокол, Коля под него головой подлез, принял на плечи. Благочинный раскрыл рот:
– Вот это ж бывает такой медведь!
Фотограф забегал вокруг, щёлкает.
Коля качнулся и двинулся к трапу – колоколенка невысокая, трап положили от пожарной машины, длинный, не шибко крутой. Мужики засуетились вокруг медведя, под ногами путаются, как будто помогают. Вот Коля шагнул на трап, тут помощники отстали, пошло легче. Трап прогнулся, заскрипел. Народ примолк, батюшка крестится. Коля шагнёт – приставит ногу, ещё шагнёт – постоит. Видно, и такому богатырю тоже не всё просто. А на полпути, сам потом говорил, даже испугался. Духу, говорит, вовсе не осталось, назад нельзя, вперёд не могу. Не бросать же. Стал про себя молиться и как-то, сам не заметил, добрался до верха. Тут сразу и мужики за ним по трапу бросились колокол принимать, крепить. Следом и фотограф. Коля на цыпочки привстал, поднял колокол к хомутам, мужики сунулись было вставлять клинья – глядь, а клиньев-то и нет. Заорали вниз в народ, чтоб там на земле поискали. Слава Богу, быстро нашли их, возле молебного столика валялись. А Коля всё держит. Клинья принесли, опять Коля на носки приподымается, мужики давай клиньями в ушки целить, а тут фотограф: «Дай-ка с этого боку щёлкну. Да погоди, вот теперь отсюда зайду». Коля на него даже заругался. Потом спохватился, что Божье дело совершает, и позволил щёлкать этому ироду, сколько влезет. Ну, с Божьей помощью всё прошло хорошо. Колю потом долго в народе хвалили.
После и газета пришла, фотографию разглядывали: впереди благочинный – шёлк переливается, с ним – глава, сбоку участковый цветёт, где-то вдалеке батюшкина бородка отсвечивает. А позади всех, почти не видно – мужик с колоколом вместо башки…
С новой звонницей Зуево будто ожило. Вроде всё по-прежнему: ни работы, ни дорог, ни фельдшера, ни газа, а только слышишь, как утром колоколенка поёт, и на душе праздник – самое что ни есть Светлое Воскресение. Местные ребятишки намостырились хорошо звонить. Батюшка сам с ними лазил, обучал…
Как-то на зорьке Коля гнал своё стадо, посвистывал. Вдалеке, в пойме – видно – туман. И зябко пастуху туда глядеть и радостно. Давит свою клячонку, улыбается. Стало стадо дорогу переваливать и немного замешкалось – взросло что-то вкусное по неезженым обочинам. Коровки пасутся, Коля на кляче, как Санчо Панса на ишаке, сидит. И сроду в это время никого по дороге не носило, а тут сразу целый «Лексус».
Розовый и номера столичные, гудит:
– Эй, деревня, коров убери!
Коля стал просить, чтоб не гудели, коровы пугаются.
А те светом моргают и ещё шибче. Коля извиняться, мол, мы сейчас, мы скоро. Ну, замешкались чуток, это же животина, глупая. А те опять на Колю, мол, это ты животина: козёл ты, и коровы твои – козлы. Коля давай их упрашивать, мол, если уж совсем спешите, так на вашем джипе можно ведь и сторонкой вот тут вот запросто объехать. А «Лексус» ни в какую, дай ему дорогу и всё. Тут, как на грех, в деревне колоколенка запела. Коля картуз долой, как был на лошади, так и давай креститься на деревню. А эти в машине увидали и совсем разозлились:
– Козёл, – говорят, – ты. Но не простой козёл, а право-сла-авный! И церковь твоя…
Ну… Зря они так. Ох… Коля покосился на них, перекрестился последний разок, картуз натянул. Поравнялся с розовой машиной, к самому окошку подъехал, откуда лаялись. Немного на лошади склонился, будто хотел в окошко заглянуть…
Хорошо, что водитель отстранился. Медвежий кулачище летел полукругом, снизу. Если б челюсть поддел или ухо зацепил, то грех был бы великий. А так изнутри шарахнул в крышу, как раз над водителевой тюбетейкой, и ладно. Тогда уж джип гудеть перестал и объехать согласился, как Коля и просил в самом начале. И всё благополучно, миром и добром.
Наверное, до сих пор торкается где-нибудь в столичных пробках красивый розовый джип с огромной шишкой на темечке…
Лето – самая пастушья страда. Это только со стороны так, будто ему – пастуху – не бей лежачего. А кто пробовал сам, тот знает, каково оно: ты их для начала попробуй собери в кучу, попробуй перегони куда-нибудь, если, конечно, получится собрать. Тогда уж и рассуждай. А если пастух со слабинкой, они это чуют. Шалят, как всё равно сговорились. Лезут, глупые, во все стороны. А Колю коровки слушаются, как своего. Он только подумает, поднимется им казать, а они уже угадали и идут, куда полагается. И народ доволен, что не надо больше всем по очереди пасти.
В церкви совсем сделалось уютно. Всё оштукатурено, побелено, печку к зиме переложили, дров запасли.
Но вот совсем гладко-то всё не бывает…
Как-то смотрел Колин отец перед сном новости. Коля мимо проходил и тоже уставился в ящик. А там… Ох… Увидал Коля, где-то батюшку обижают. Одного обижают, а другого убивают. Задышал Коля как-то нехорошо, глядит. Отец на Колю косится, уже что-то чует. А в телевизоре теперь школу бомбят. Коля не моргнёт, уставился, а там стали церковь обстреливать. Ох… Зря они так. Поиграл Коля желваками, пошёл к соседу, постучал. Сказал ему, чтоб он стадо принимал, отвёл ему свою клячу. Вернулся в хату, собрал рюкзачок, сунул в штаны паспорт с военником. Мать забеспокоилась, мол, ты куда? Коля на телевизор кивнул: «Туда». И на заре уехал.
Плохо стало без Коли, пусто. Коровы с утра мычали, ни в какую не слушались нового пастуха. Тот даже матерился.
Да и не одним только коровкам худо: как-то батюшка сам уголь в кадило сыпал, неуклюже сыпал, отвык, подрясник прожёг. Всё что-то из рук валится.
А ещё потом было, один зуевский мужик поехал как-то в район картошки продать, вернулся без картошки и без денег и в глаз получил. Говорил: «Был бы здесь Коля, шиш бы они мне».
И так-то всё кругом провисло, ослабло…
Но зато потом Колю увидели! Увидели в новостях. Со спины, правда. Подхватил медведь одной ручищей раненого, бежит, свободной лапой пятерых зелёных раскидал. Пули свистят – его не берут! Мины воют, земля дыбится, страшно. Увидал на бегу – ещё один свой сковырнулся, и того подобрал. Живёт силушка, других из-под смерти уносит!
Ну? И кто же это ещё, как не Коля?
Батюшка среди недели затеял по этому случаю обедню о здравии, Колю поминать. Колокольня разливалась! Обрадовались все, что Коля нашёлся, только об этом потом и разговаривали.
Больше всех, конечно, этой новости радовался пастух: совсем ведь пастуха ни одна скотина не слушает, измучился. Говорил: «Раз Коля там объявился, значит, всё у них теперь наладится. Будем ждать».
И то правда, скорее бы уже наладилось, скорее бы уже возвращался Коля – скорее бы зуевским коровкам облегчение…
Мангал
Бабка Фрося проживала свой век в родной Воробьёвке. Ей только-только перевалило за сотню, но соседи давным-давно уважительно величали её «наш древний экспонат». Жила бабулька скромно: копалась в огороде, водила гусей, с того и кормилась. Её единственная дочь – бабушка Маруська – слыла теперь покладистой девкой. В молодости, было дело, покуролесила, но теперь уже много лет пребывала вместе с мамой, почитала её. Ещё в хате водился кот. Других сожителей у старух не было. Не было и родных.
В свою восьмидесятую осень дочка Маруся как-то предложила:
– Ды, мама, ды чаво ж мы на одну-то мою пенсию сучествуем? Давайте вам хочь какую копейкю выхлопочем. Вон, картоху не покупають. Сорок мяшков сами-то, что ль, с вами поядим? Ехайте в район, хлопочитя.
Бабка Фрося привыкла от зари до темна вкалывать и совершенно не умела хлопотать по кабинетам. Лет сорок назад, когда она – бывшая до войны «элементом», а весь оставшийся век «пережитком», потому как богомольная, – сунулась хлопотать о пенсии, с неё затребовали колхозные справки. В колхозе бабка не состояла, поэтому справок у неё не нашлось.
Каким-то необъяснимым чудом, правда, паспорт себе всё же спроворила, но с тех пор о «хлопотаниях» она и слушать не желала. А посему осадила «дочкю»:
– Табе надо, ты и ехай. Чаво не хватает? Землю, как в те года, не отымають, картох Господь нонче сколь послал, авось продадим. Хлеб, вот он, со стола не сходит… – Она взяла буханку, сунула дочери в нос. Потом поднесла к своему крючковатому и с наслаждением потянула воздух: – Это ж не хлеб – пасха! Когда лебеду ели, и под праздник такой не снился.
Бабка Маруська покорилась матери и решила сама на досуге съездить насчёт её пенсии.
И то верно, что на досуге. Теперь сельский год на исходе. До хлопотаний ли? Дожди на носу, а картошка не пристроена, огород не копан, дрова не колоты, трубу бы ещё к зиме переложить… «Ничего, Бог даст, всё осилим».
Старшую бабку на огород последние лет пять провожала младшая. Нет, у бабки Фроси силушка в руках ещё пребывала и в ногах немного прыти оставалось. Вот только чтобы передвигаться, эти «прыткие» ноги надобно переставлять, а как раз на это сил не осталось вовсе. С рассветом бабка Маруся выносила мать на закорках. Вынесет, установит в начале огородной полосы, перегнёт её пополам и вручит на потребу инструмент. Полоть – значит, тяпку. Копать – значит, сапёрную лопатку. Так до заката бабка и движется по грядкам носом вниз, где лопаткой, а где и пальцами перетирает земной прах. Вечером – всё в обратном порядке: дочь мамку разгибает и транспортирует в хату.
Теперь уже неизвестно, сколько бы продолжался такой привычный уклад. Как-то, в ту осень, бабка Фрося отработала свой трудодень до срока, не стала дожидаться дочери, попыталась разогнуться без подмоги. Тут-то её нога и подломилась. С закатом Маруська нашла мать лежащую в борозде и что-то бормочущую.
Врач прибыл уже к ночи. Осмотрел старуху, объявил: «Перелом». Ещё он рассказал дочери, что в таком почтенном возрасте переломы не устраняются. Потом отвёл бабку Марусю в сторонку и предупредил, что ей придётся туго: сердце у пациентки «как молодое», здоровье лошадиное. Когда-когда ещё помрёт, а до этого её, лежачую, надо обихаживать. Дочка пока ещё не понимала, что за беда приключилась в их хате, она с улыбкой отмахнулась.
Когда врач спускался с крылечка, он обернулся и спросил:
– Да! Старушка-то… приезжая, что ли? Карточку-то её мы не нашли.
– Своя, своя, – закивала дочь, – усю жизню наша, ворбьёвская. Она просто в больнице ишо не бывала, вот и… Здоровая она у мине, вот и…
Удивлённый врач покачал головой, улыбнулся.
И у старух началась новая непривычная жизнь.
Маруся теперь горбатилась за двоих. Благо вскоре зарядили осенние дожди. Село раскисло. За порогом хаты стихла всякая суета. В порожние часы бабка Маруся присаживалась на мамину койку, устраивала бабку Фросю в подушки, и обе старушки давили локтями подоконник. А за окном серо. Облетевшая груша царапает веткой стекло, намокший воробей нахохлился и скучает. Иной раз посерёд дороги угрязнет грузовик…
Первый снег выпал и сошёл. Второй улёгся надёжно. Вот и все новости. Хотя… одна новинка завелась-таки в убогонькой старушечьей хате. И название у неё заморское – «памперсы». Насколько сильно это явление «кусается», бабка Маруся сообразила скоро. Картошку она продала, пенсию получала исправно, скоро уже и гусей щипать-торговать – Рождество вот-вот. Обычно к концу года в хате заводилась копеечка, а теперь что-то нет её. Бабка Маруся стала смекать, что наступил досуг похлопотать в районе о маминой пенсии, и, собираясь с гусями на базар, она решила посетить собес. Матери, правда, не сказала, молча захватила её паспорт…
Воробьёвских гусей в районе ценили. Бабка расторговалась, когда ещё хмурилось декабрьское утро, и прямиком – в собес. К вечеру подошла её очередь. Уставшая за день работница взяла у старушки мамин паспорт и с недоумением его разглядывала. Потом встрепенулась и возмутилась:
– Что вы мне голову морочите? Какую вам надо пенсию? Какой ещё маме? Вам сколько? Восемьдесят? Ааа… понятно… А какой сейчас год? Ну да, ну да, двухтысячный. В здравом уме, значит… А месяц? Ну правильно, декабрь… Ничего не понимаю.
Она с недоумением разглядывала пожелтевший паспорт с буквами СССР на корочке, где на первой странице внизу, в уголке, с жёлтой фотографии 3x4 застенчиво улыбалась пожилая крестьянка в чёрном платке, а год рождения этой самой крестьянки обозначался позеленевшими чернилами. Работница позвала:
– Лен, Люд, пойдите сюда, чего покажу.
Из-за соседних столов выпорхнули молодые чиновницы.
– Вот…
– Что? Какого года? 1899? Где это вы такой паспорт взяли? В музее? Какую пенсию? Ну-ка…
Одна из подошедших пощёлкала на компьютере.
– Нет у нас в районе таких. Не значится. Вы, бабуля, не староваты мошенничать-то? Какая ещё мама? Нет, ну предположим, мы вам верим. А документы? Что «паспорт-паспорт»? А справки? А нормальный паспорт? Другого нет? Ну не знаю. Это вам надо с начальником. Только его… Он… Знаете что, сходите в архив… или в райадминистрацию…
Когда столетняя бабка Фрося слегла, она по-настоящему испугалась. Быстро поняла, что голод и раскулачивание, в сравнении с беспомощностью, сущие мелочи. Всякий раз, если дочь исчезала надолго из вида, старуха волновалась.
А вдруг что с Маруськой? Ей всякий раз грезилось, что дочь так же вот на огороде сломает ногу и будет лежать, пока весной не оттает. Поэтому мать и наловчилась кричать. Как только Маруська замешкается во дворе, бабка Фрося глубоко вдыхает, напрягается и: «Марусь… кхе-кхе… кяаааа!» Передышка, и снова: «Марусь… кяаа-аа-ааа». Маруська, заслышав придушенное «кяаа-аа-ааа», отвлекается от справы, прислушивается и: «Бягуу!!! Бягууу!!!»…
…Давно стемнело. Прикинув, что мама за день изволновалась и сорвала воплями глотку, Маруська безо всяких архивов направилась сразу к районному главе. Благо до электрички оставалось ещё время. Ей редко везло, но в этот раз глава сидел в своём кресле. Водитель топтался в приёмной, ждал. Секретарша истомилась. Бабулю приняли сразу.
– Что у вас? Откуда? А, Воробьёвкя? Воробьёвочкя?
Глава, как и весь район, посмеивался над захолустными воробьёвцами. Уж больно потешно те разговаривают. Не «селёдка» говорят, а «сялёдкя», не «пьют молочко», а «ядять молочкё». С непривычки так не сразу выговоришь.
– Так. Насчёт пенсии… А собес что? Вот ведь бара… Ко мне-то зачем… отвертелись, парази… Что ещё за паспорт? Ну-ка… Это… Ого! Она что, живая?! Поможем, обязательно! Материальное – это да… Благостояние граждан. Вот ведь экспонат! Наш долг каждому… Принимать участие граждан… Поможем. Да-да. Езжай домой в свою эту… как?., да-да, Воробьёвкю, хе-хе! Леночка, зайди! Отчёт ещё не отправляли? Переделайте… там это… Сколько хрычёвке-то? Ну, маме, маме! Сто? Рекордсмен района, показатели переделайте, мол, благодаря действиям руководства средняя продолжительность жизни в районе увеличилась на сколько-то там процентов. Идите считайте… Всё, бабуля, домой, домой, к маме. Ждите, поможем… Леночка, запишите её: кто-что… и всё такое…
Потихоньку старушки свыклись со своими обстоятельствами. Поначалу искренне ждали обещанной помощи, потом забылось – перестали. Затянули пояса, как могли, и, когда начался Великий пост, они не заметили на своём столе изменений. Бабка Фрося в пост обычно сама шкандыбала причащаться в соседнее село, где была церковь. Когда она осознала, что для причастия придётся приглашать священника домой, беспокоить его, она было передумала… Покумекала, да «куды денесся», и послала дочь за попом.
Батюшка явился через три дня, как и обещал.
– Здрассте, хозяйки, мир вам. А, Евфросинья! Так вот кто у нас слёг! Конечно, как же не помнить! Феноменальная вы. Пятнадцать лет уже каждый пост удивляюсь, когда вы исповедуетесь. Да… Так что вы, готовы? Ну давайте. Сначала исповедь.
Священник проводил «Маруськю» в «запечкю», чтоб не подслушивала, накрыл болящую епитрахилью и принялся слушать то, что выслушивал от бабушки из года в год. Она, как всегда, расплакалась и запричитала:
– Сколь годов вот уже молюсь, прошу Бога, чтоб прибрал. До финской ишо, когда папаню релюцанеры убили… Потом, когда Петенька в финскую исгинул… Я уж и плачу, всё прошу, прошу: Господи, прибери ты мине.
За чево мине это… Столь годов, одно молюсь, одно прошу. Маруськя измучилась…
Чаво? Пост? А как жа, держим. Чаво? Нет, не ругаимси. Молитвы? Дак я их издетства читаю. Чаво? Как при царе-то жили? Дак, а чаво говорить-то? Всё помню… И как церкву у нас строили, и как архирей приезжал. Папаню тогда хвалил, как читает-то на крылосе. Ух и голосистай был! И как рушили потом… А вот ты скажи: кажинный год всё спрошаю, как молиться, чтобы поскорей… За что мине такое наказание Бог послал… Да чево ты всё «нога»-то? Не нога наказание – жисть. Жисть наказание… Лет сорок уж всё прошу, прошу… Какой это тебе грех? Не грех. Грех – это в петлю, руки на себе наложить, а молиться-то – рази грех? Какое ишо уныние? Уныние-то, знамо – грех. Да нет уныния-то. Молюсь, говорю, сил нету… На тот свет давно пора…
Батюшка причастил лежачую прихожанку. Перед тем как Маруська его проводила, он пообещал рабе Божьей Евфросинье, что станет молиться, чтоб Господь её прибрал. Пообещал больше так, чтобы успокоить. Сам он и не думал просить у Бога смерти для своих прихожанок и на первой же литургии вынул частичку «о здравии и спасении рабы Божией Евфроси-нии». И, подумав, добавил от своего чистого молодого сердца: «И о еже умножитися лета живота ея».
…Христово Воскресение в хате встретили весело. Маруська придвинула к болящей койке стол, на стол водрузила жареного гуся. Каждую Пасху так. Зубов нет у обеих. Бывает, полижут, пошамкают. Кот уж за всех разговеется. Как смогли пропраздновали Светлую. Раз соседка в гости заходила, другой раз сосед наведался…
Накануне Дня Победы Маруська одолела огород – посадила картошку Трещины на руках забились землёй, чёрные пальцы перестали отмываться. С вечера оттирать их она поленилась. Потом пожалела…
А в День Победы радио играло марши, передавало московский парад. Маруська стояла у рукомойника и железной щёткой пыталась привести руки в праздничный вид, когда к их дому подрулил уазик. Из него выпорхнула барышня с фотоаппаратом и ласточкой влетела в хату. Поздоровалась, назвалась корреспондентом районки и велела хозяйкам приодеться, потому что с минуты на минуту прибудет сам районный глава проведать старожилов-ветеранов, оказать достойную помощь, а она, значит, это торжество станет фотографировать. Бабка Фрося на своей кровати от волнения сразу онемела, а Маруська начала заикаться. С горем пополам корреспондентке всё же удалось выяснить, где у старушек хранятся чистые платки, найти их и повязать обеим «ветеранам» седые головы. Сразу после этого возле хаты заскрипела тормозами административная «Волга».
Глава появился в убогом жилище шумно. В руках барышни-газетчицы заклацал затвором «Зенит», вспышка ослепила старух и ещё больше их взволновала. Гость зашумел «речь», в которой говорилось в том числе и о достижениях района. Ну, как вот только что, на митинге, перестроиться не успел. Окончив говорить, присел на кровать к болящей бабушке Фросе, расплылся в улыбке, и фотовспышка опять уколола старух сквозь влажные глаза прямо в мозг. Что-то говорил глава про оказание помощи пожилым, про выборы… От волнения старухи ничего не разобрали. Распрощался почётный гость так же внезапно и шумно, как и появился. Когда он вышел, в хате появился его водитель и сообщил хозяйкам, что всем ветеранам района от лица главы сегодня раздаётся «матерьяльная помощь» и что их «помощь» он в хату не понесёт, оставит на крыльце, «сами потом разберётесь».
После дорогих гостей бабка Фрося и её старенькая дочь Маруся долго сидели друг против дружки, всё не могли опомниться. Солнце в расшторенное корреспонденткой окошко заливало их комнату. В солнечных лучах висели пылинки, растревоженные гостями. Протёртые половики заботливая газетчица сгорнула к печке, «чтоб гостям не споткнуться». Маруська отрешённо смотрела на древние доски пола. В одном месте, под слоями краски, бугрилась квадратная шляпка гвоздя. Из щелей в полу тянуло прохладой и плесенью. Когда она успокоилась, то спохватилась, что не спросила у начальника про мамину пенсию, но было уже поздно. Погоревала, вздохнула. Расправила половики. В окно увидала, что гости бросили калитку распахнутой, и пошла её закрывать…
…«Матерьяльной помощью для ветеранов» в том памятном году стали сварные мангалы, которыми был завален склад маленького районного заводика. Железо, из которого их произвели, назначалось на ремонт вагонов, но некстати приключилась всероссийская независимость, и ремонт вагонов прекратился. Мангалы получились неподъёмными, богатыми и сразу ржавыми. Раскупать их никто не торопился. На кой? На мясо-то денег нет. В комплекте к мангалу полагались и шампуры. Их произвели из арматуры. Надёжно. Однако даже в такой справной комплектации это страшное изделие не брали.
Пыльный мешок, в котором покоился очередной мангал, водитель главы оставил посреди крыльца. Бабка Маруся шла закрывать калитку, сослепу его не заметила. Споткнулась, упала, сломала ногу, ушибла голову. До сумерек пролежала под праздничным майским солнцем на крыльце. Ни разу не охнула. Временами приходила в память, пыталась подняться, а нога подламывается. Временами теряла сознание, и беззубый рот её начинал младенчески улыбаться.
Уже в сумерках заглянула соседка – увидала распахнутую калитку, забеспокоилась. А тут и болящая в хате как раз принялась петь своё «Марусь… кяааа!».
Черёмуха в ту пору ещё не отцвела…
Рабу Божию Марию отпевали там же, в хате. До церкви везти машины не нашлось. Хотя кому её – машину-то – особо искать? Кое-как пристроили гроб подле маминой кровати. Батюшку соседка привезла – и то ладно. Батюшка ещё всё жаловался, что тесно, мол, вокруг гроба никак не просунуться.
Гремело кадило, Маруська лежала вся в черёмухе и улыбалась…
Праздник жизни (рождественский рассказ)
На выезде из села, у моста через тихую речушку, открылась забегаловка «Надежда». Место здесь оживлённое, хорошее – мимо единственного моста никому не пройти. Окна вечерами заманчиво светятся, приглашают, и железные двери на пружинах то и дело лязгают обеими створками, словно челюсти фантастического насекомого: зазевался – хвать! – поглотило кого-то насекомое и переваривает.
В ночь с шестого на седьмое января, в самое Рождество, в пустом родительском доме тосковал одинокий отставной майор военно-воздушных сил Филиппыч. Выйдя на пенсию, он решился наконец вернуться на свою родину и поселиться в отчем доме, где печь. Родители умерли, детей нет, брат остался дослуживать в Таджикистане. А жена кого-то себе завела и сбежала, как только поняла, что её муж-пенсионер, кроме как гонять на штурмовиках, ничего не умеет в жизни делать.
Филиппыч с дороги бродил по селу, тешась воспоминаниями былой счастливой юности, которые живут здесь в каждом закоулке, в каждом овраге. Селяне подозрительно косились на незнакомого человека с чемоданом, на его бушлат цвета пасмурного неба. Филиппыч не встретил ни одного знакомого лица. Село изменилось. Дома окривели, стали ниже, люди старше. Даже церковь, где они мальцами курили, прячась от одноногого школьного директора, изменилась: там, где прежде на кирпичных сводах зеленели заросли клёна, теперь оцинкованная крыша. Вокруг храма – забор. Филиппыч хотел было зайти внутрь, посмотреть, целы ли фрески, которые он так любил разглядывать в детстве, но постеснялся. А любопытно было бы. Там на западной стене тогда ещё просматривались страшные серые черти – «ефиопы», как называла их покойная мать. Они мучили грешников. Кого заставляли лизать красную, раскалённую сковородку греховным языком, кого варили в большом казане. А некоторых, особенных, испытывали нестерпимым холодом. Те, помнится, будто бы в самом деле коченели, дрожали и поджимали тощие ноги, словно воробьи, от бесплодного желания согреться. Эту часть ада старушки называли «тартар». Жуть, как там холодно.
Майор добрёл до своего дома, забрал у соседки ключи, протопил печь и немного вздремнул. Когда проснулся, врубил телевизор в надежде развлечься, а там, как назло, ничего интересного – Патриаршая служба. Попы снуют взад-вперёд, поют что-то. Тоска…
Лётчик выключил телевизор, посмотрел на часы – без пяти двенадцать. Высунулся с крыльца – мороз! Узкий-узкий умытый месяц сидит на соседской антенне. Церковь вовсю трезвонит. Зима тихо едет над кроткими хатами. По окрестным полям рассыпались бриллианты, переливаются. Тихий праздник на всей планете и звёзды, звёзды… Сплошные звёзды!
Филиппыч снял с печки свои армейские ботинки, надел бушлат и в раздумье, чем бы заняться, вышел на улицу.
– Куда бы податься? Друзей – никого. На дворе Рождество, нужно бы отметить, а где? Не в церкви же, в самом деле.
Тут Филиппыч вспомнил о новом кабаке, который увидел днём у моста, когда гулял. В кармане у молодого пенсионера пока ещё шуршало…
Когда за спиной майора лязгнули железные челюсти «Надежды», ему почудилось веселье: пошлый свет озарял столики, за которыми не было свободных мест. Воздуха, кажется, тоже не было – в плотный сизый дым вросла облезлая ёлка. Он разглядел в дыму стойку и уселся. Рыжий труженик бара долго пристально всматривался в лицо Филиппыча. Наконец выдавил: