banner banner banner
И это все о нем
И это все о нем
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

И это все о нем

скачать книгу бесплатно

Гасилов опустился в глубокое кресло.

– Я вовсе не избегал тебя, Женя! – мягко сказал он. – Днем у меня не выкраивалось свободной минутки…

Женька шумно выдохнул воздух, хотел еще что-то сказать, но поперхнулся. Ложь Гасилова была такой чудовищной, что была даже не ложью, а откровенным глумлением, словно мастер сказал: «Солнце светит ночью!»

– Ложь! – еще раз передохнув, быстро сказал Женька. – Этого не может быть, так как вы в течение шестнадцати часов в сутки ничего не делаете… Восемь часов я отвел на сон…

Торопясь и поэтому путаясь ногами в толстом ковре, он стремительно приблизился ко второму кожаному креслу, брякнувшись в него, снисходительно – так ему казалось – улыбнулся:

– Вы не только ничего не делаете, Петр Петрович, но и мешаете работать другим… Мы три дня назад перешли в новую лесосеку. Почему до сих пор не повышена норма выработки? Ведь в новой лесосеке более крупный древостой… Только не говорите, что забыли, закрутились, заработались! Не поверю!

Женька опять ошибся, так как Петр Петрович даже и не собирался говорить: «Ой, Женя, как же я так? Мы ведь в самом деле перешли в новую лесосеку, а я… Ах ты, черт возьми!» Нет, Петр Петрович не говорил этого! Он сидел в кресле по-прежнему мирно, спокойно, улыбчиво: глядел Женьке прямо в глаза, ждал терпеливо, что еще скажет секретарь комсомольской организации.

– Я слушаю, Женя.

Глумление продолжалось, Женька выпрямился, теряя слова и мысли, проговорил:

– Комсомольцы поручили мне сообщить вам о том, что с завтрашнего утра мы объявляем открытую войну Гасилову…

И снова ошибся: лицо мастера не изменилось. Мало того, Петр Петрович мечтательно повернулся к лошадиному эстампу, халат немного распахнулся, и Женька увидел волосатые ноги. Продолжая молчать, Петр Петрович положил подбородок на ладонь, задумчиво, длинно глядел на синюю лошадь, которая безмятежно паслась на зеленом лугу.

– Мы требуем, – монотонно проговорил Женька, – чтобы вы отказались от синекуры, чтобы ушли в бригадиры или вообще расстались с лесопунктом… Ваши должностные пре-е-сту-у-пления разлагающе влияют на рабочих и сдерживают выработку…

Молчание. Мирные глаза. Задумчивая улыбка.

– Мы, комсомольцы, собираемся на деле осуществить принцип: «Кто не работает, тот не ест!»

Женька тоже улыбнулся, но криво, неловко, смятенно.

– Вы не хотите спросить меня, Петр Петрович, как мы собираемся бороться с вами?

Ветер за окном неистовствовал, очертя голову бросался на двойные, по-зимнему, рамы гасиловских окон, отсчитывали глухие секунды часы в деревянном большом футляре, синяя лошадь на эстампе улыбалась.

– У тебя все, Женя? – тихо спросил Петр Петрович. – Шли бы гулять с Людмилой… Эй, дочка!

Через три-четыре секунды в кабинет вошла Людмила, выслушала предложение отца, прислонилась спиной к дверному косяку.

– Не хочется гулять! – задумчиво сказала она. – Одеваться, раздеваться, натягивать сапожки… Ну его, это гулянье! Давай, Женька, лучше поиграем в подкидного дурака. Ты, я, мама, папа… Серьезно! Папка, давай играть в подкидного дурака. – Она надула губы. – Только с тобой, папка, трудно играть: ты всегда знаешь карты!

Зеленая лампа, красивые халаты, тишина, холод за окнами, добрые лица, тихий домашний разговор… Лидия Михайловна поставит самовар, домработница принесет на деревянном подносе вкусные печенюшки, Петр Петрович, озабоченно почесав ухо, вынет из шкафа неполную бутылку коньяка: «Мы по рюмочке, по рюмочке, Лидуша!» Хозяйка дома будет держать карты на отлете, путать бубнового короля с червонным, Людмила станет хохотать над Женькой, который играет плохо, Петр Петрович начнет прищуриваться, убивая чужие карты, приговаривать: «У нас королей нету! Мы супротив королей! У нас, граждане, демократия!»

Всего три месяца назад Женька охотно игрывал в подкидного дурака в семействе Гасиловых, злился, когда проигрывал, тщеславно завидовал Петру Петровичу, который на самом деле помнил вышедшие из игры карты, а вернувшись домой, ворчал при матери и деде: «У нас дома все не как у людей! Нет в карты поиграть, так соберутся и давай долдонить: “В Европе то, в Ираке это, в больнице то, в больнице это…” Ну и нудный вы народ, Столетовы! Скучно с вами, зевать охота…»

Сегодня Женька развалился в кресле – нога на ногу, тупой нос поднят, брови задрались, как запятые.

– Играем, играем в подкидного дурака? – обрадовалась Людмила. – Папка, Женя согласен играть! Давайте, ну, давайте!

– Можно и в подкидного дурака, – сказал Женька.

Он уже чувствовал себя круглым дураком: прийти к Гасилову для объявления войны, вместо спокойствия и дипломатической вальяжности суетиться и волноваться, краснеть и бледнеть, а потом сесть играть в карты. А главное – ничего не добиться, не обосновать обвинения…

– Давайте играть в дурака! – мрачно пробасил Женька. – Давайте!

Людмила отклеила спину от дверного косяка, посмотрела на Женьку исподлобья, тоже басом протянула:

– Такой смешно-о-й, такой хоро-ши-ий! Та-а-ко-ой сла-а-вный Женя.

…Солнце еще на вершок приспустилось к западу, по реке бежали наперегонки серые тени, зубчатая кромка кедрового заречья становилась синей, как бывает всегда, когда на тайгу падают розовые отблески заката. В кабинете Гасилова было тоже по-вечернему ало, обтянутые атласом стены казались седыми.

Закончив свой спокойный рассказ, Людмила воровато поглядела на дверь, затем решительно вынула из кармана пляжного платья пачку сигарет «Столичные». Прикурила она умело, кончик сигареты закусила лихо, мизинец изысканно оттопырила.

– Я волнуюсь? – медленно спросила она. – Нет, серьезно!

– Что вы! – удивился Прохоров. – Ваше лицо дышит неизменным покоем! Серьезно.

Он сосредоточенно определился во времени и пространстве, как делал всегда, когда запутывался. Поглядел на часы – девятый, помотал ногой – на туфле оставался след обского песка, кивнул разноцветным лошадям – мастер лесозаготовок Гасилов существовал где-то рядом; на кожаном диване сидит его единственная дочь, в кресле по-барски развалился капитан уголовного розыска и слушает, как дочь понемножечку да полегонечку предает папашу, ковыряется в его ранах, срывает бинты да еще и заботится о том, чтобы не потерять вальяжности. Рассказала о телескопе, не упустила ни одного столетовского слова, безмятежным голосом сообщила о том, что мать подслушивала ее разговор с Женей, а она, Людмила, стояла в коридоре до тех пор, пока Петр Петрович не позвал: «Дочка!..»

– Вы удивительная! – сказал Прохоров девушке. – Что же было дальше?

– Я пошла провожать Женю, – сказала Людмила. – Он, конечно, проигрался в пух и прах, был очень сердитый, грустный… Серьезно! И не хотел, чтобы я его провожала… Потом он сказал, что будет бороться с гасиловщиной…

Прохоров хмыкнул:

– С гасиловщиной? Столетов так и сказал?

– Да, Александр Матвеевич! Он часто употреблял это слово. Серьезно.

Бог ты мой! Прохоров опять не верил своим собственным ушам, отказывался доверять глазам – сидит на диване, спокойно и красиво курит, лицо ласковое, нежное, улыбка, и тут же: «Гасиловщина, подкидной дурак, провожание…» Прохоров поерзал в кресле, потом принял решение по-петуховски устроиться в жизни – положил щиколотку левой ноги на колено правой, руки скрестил на груди, а с лицом поступил так – расправил все морщины…

Хотелось играть в подкидного дурака, пить чай из самовара, провожать красивых и нежных девушек. Капитан Прохоров сосчитал бы все вышедшие из игры карты, не отбивался бы крупными козырями, хранил бы до конца игры боевые шестерки, чтобы дать радостной душеньке полный разворот: «У нас, товарищ Гасилов, королей тоже не держат! У нас, Петр Петрович, демократия! У нас, понимаете ли, тузы!»

– Женя и на комсомольском собрании употреблял термин «гасиловщина»? – спросил Прохоров.

– Не знаю… Я не комсомолка.

«Серьезно», – добавил за девушку Прохоров. «Нет, серьезно!» Подниматься с дивана, переодеваться, натягивать тесные сапожки, класть в карман комсомольский билет, идти на собрание. Ах, какие пустяки!..

– Людмила Петровна, – безмятежно ляпнул Прохоров, – почему вы отложили до осени свадьбу с Петуховым?

Девушка легонько вздрогнула, медленно повернувшись, посмотрела на него широко открытыми глазами.

– Вы знаете об этом? – спросила она. – Откуда? От Юрия Сергеевича? Нет, серьезно! От Петухова?

– Угу!

Она вздохнула, потрогала мизинцем нижнюю губу.

– Я все чего-то ждала, Александр Матвеевич! Я все чего-то ждала…

Зеленый конь на самом крупном эстампе давно устал пастись по зеленому лугу. Он стоял на широко расставленных ногах, задрав морду и раздув ноздри, принюхивался, прислушивался к вечернему тихому миру; ему не хватало движения, бешеной скачки, волчьих глаз за длинной спиной.

– Я все чего-то ждала…

Вся она была правда и только правда, и ничего, кроме правды; первоклашка бы понял, что Людмила не хотела выходить замуж за Петухова, ждала чего-то от Женьки Столетова, на что-то надеялась в тот мартовский вечер, когда обе женщины подслушивали, одна внизу, вторая наверху, а потом играли в подкидного дурака и Петр Петрович тщательно считал вышедшие карты. «Не надо ссориться с папой, Женя! Ну что вы все делите?»

– Людмила Петровна, скажите, пожалуйста, когда Евгений узнал о том, что вы решили выйти замуж за технорука?

Она медленно подняла руку к лицу, как бы загородила от Прохорова глаза.

– Он никогда не узнал об этом! – прошептала Людмила. – Женя так и умер, думая, что мы просто поссорились…

Прохоров поднялся, подошел к столу, взял фотографию в некрашеной кедровой рамочке, дальнозорко отнес ее от лица. На фотографии стоял обычный Гасилов – в ковбойке, в тонких сапогах, с добрым боксерьим лицом, а возле него сидела на высоком стуле пяти-шестилетняя Людмила, и он держал руку на ее девчоночьем плече. Губы отца сомкнулись от нежности к дочери, смотрел он мимо Людмилы, видимо, в стену, но так, словно вглядывался в будущее дочери, скрытое этой стеной, словно на мгновение позабыв о том, что его пальцы прикасаются к ее плечу. Думы Гасилова были широки, глобальны – о жизни, о судьбе, о смерти. Дочь прижалась ласковой щекой к его огромной кисти с коротко и аккуратно, как у хирурга, обрезанными ногтями; рука была холеная, чисто промытая, даже на тыльной стороне ладони покрытая густыми темными волосами.

– Я просил вас через Пилипенко приготовить письма и записки Евгения, – сказал Прохоров. – Вы приготовили, Людмила Петровна?

– Да! Я все отдала товарищу Пилипенко.

Он подошел к кожаному креслу, но не сел, так как увидел, что Людмила вернулась в прежнее состояние – сделалась купальщицей с фруктовой сумкой в руках. Сигарета в ее губах дотлевала, щеки приняли обычный нежный цвет, движения были ленивыми, пасущимися, платье далеко обнажало невинную голую ногу.

– Я приглашаю вас отужинать со мной, Людмила Петровна, – весело сказал Прохоров. – Лидия Михайловна с домработницей из-за реки вернутся поздно, Петр Петрович все еще гарцует на жеребце Рогдае… Вы принимаете мое предложение, Людмила Петровна? Угощу оше-ело-о-мительной осетриной!

И пошел-поехал:

– Ах, ах, Людмила Петровна, я физиономист, плюс психоаналитик, плюс психопатолог, плюс бух… Как там у Ильфа и Петрова?.. Обедали вы плохо – лень разогревать – пощипали только утренний пирог и сейчас голодны, как капитан Прохоров из уголовного розыска… Орсовская столовая – прелесть, конфетка, заповедник комфорта. А мне палец в рот не клади! Я еще три дня назад из профилактических соображений занес в книгу жалоб сердечную благодарность официанткам, директору, кухонной челяди и сторожу дяде Коле… Теперь меня обслуживают на полусогнутых, а вареная осетрина здесь лучше столичной, спиртные напитки не приносятся и не распиваются – штраф три рубля!.. О, верьте, верьте, Людмила Петровна, завсегдатаю столовых, кафе, закусочных! Мне только сорок с хвостиком! Захотите, мы будем смеяться, как дети, среди упорной борьбы и труда… Не захотите, буду рассказывать об экзи-стен-циа-лиз-ме…

Хохоча, посмеиваясь, паясничая, Прохоров за локоток провел Людмилу через коридор, лестницу и еще один коридор на крыльцо, снова взял Людмилу за нежный локоть. Выйдя из ворот, Прохоров по-уличному прокашлялся, взбодрил голову и так огляделся, точно давно не виделся с Сосновкой, точно просидел в гасиловском кабинете три затворнических дня и три затворнические ночи.

В орсовской столовой (в поселке была еще сельповская) на окнах висели марлевые занавески, на квадратных столах лежали голубые клеенки, посередине столовой торчала деревянная арка, похожая на ворота, – для чего, почему, с какой целью поставленная, неизвестно, так как арка ничего не поддерживала, ничего не распирала, ничего не соединяла. Три официантки были толсты, упитанны, благодушны от безделья – спиртные напитки не приносятся и не распиваются, два раза по вечерам приходит участковый Пилипенко; на их лбах, похожие на деревянную арку, торчали кокошники. С потолка столовой свешивались длинные липучие ленты, так густо унавоженные мертвыми мухами, что Прохоров поторопился занять пустой угловой столик: с него липучки были не видны, а, наоборот, можно было наблюдать вечернюю розовую реку по имени Обь.

Озабоченно посоветовавшись с Людмилой, капитан Прохоров заказал окрошку, вареную осетрину, телячий холодец, потом смущенно почесал заскрипевший под пальцами подбородок.

– Жаль, сухого винца нет, Людмила Петровна!

Ему нравилось, как девушка вела себя в орсовской столовой. Она, видимо, никогда не бывала в ней, но по сторонам удивленно не глядела, не заметила ни мух, ни липких клеенок, толстым официанткам кивнула просто и сердечно, никакой специальной ресторанной позы не приняла. Уже было понятно, что Людмила хороша за столом – с ней будет весело, непринужденно, легко оттого, что девушка умеет молчать, не испытывая при этом неловкости.

– Два холодца! – возникая возле стола, сказала самая толстая официантка. – Горчица вон тамочки – у в солонки, а перетц, наоборот, у в горчичнице.

Они посмеялись.

Холодец стоял под носом у девушки, но она почему-то еще не начинала есть, сидела тихо, спокойно, задумчиво. Однако что-то уже менялось в ее лице: оно становилось просветленным, губы раскрылись, открыв частые, белые и ровные зубы, такие, какие поэты сравнивают с жемчугом. Потом Людмила осторожно, коротко, как счастливый ребенок перед сном, вздохнула, взяв вилку и ножик, опять замерла с таким видом, словно не знала, что делать с ними. На свежее, молодое, красивое лицо продолжало наплывать светлое, торжественно-праздничное выражение.

Людмила начала есть. Медленно-медленно подцепила на вилку аккуратный кусок холодца, внимательно осмотрев его со всех сторон, бережно положила в рот. Жевала она неторопливо, с непонятными остановками; сидела при этом прямо, спокойно, с ровными плечиками, а выражение лица снова менялось – затуманивалось, становилось сосредоточенным, настороженным, чуточку деловитым; серые материнские глаза внезапно приняли отцовское выражение с той фотографии, где Петр Петрович положил большую руку на хрупкое плечо пятилетней дочери. Она так же глядела в даль дальнюю, видела за рекой будущее, думы ее были крупны, глобальны – о жизни, судьбе, смерти. Но праздник продолжался: безлюдный, одинокий, сам в себе, но праздник.

– А в клубе сегодня кино, – сказал Прохоров. – Называется «Анжелика и король». Играет о-о-чень красивая актриса. Серьезно!

Улыбнувшись, Людмила съела очередной кусок холодца, задумчиво начала облюбовывать следующий, и Прохоров понял, что ни пиршеством, ни вкушением, ни торжеством плоти нельзя было назвать тот особый интимный процесс, в который Людмила Гасилова превратила обыкновенный обед; для обозначения этого процесса не подходило ни одно из распространенных определений, так как еда и девушка составляли одно целое, и это было так естественно, как растет дерево, летают над Обью птицы, пасется на лугу добродушно-ленивая корова, лакает молоко кошка. И всякий, кто смотрел, как ест Людмила Гасилова, непременно думал о том, что она живет так же, как ест, – неторопливо, маленькими кусочками, облюбовывая, пробуя на вкус, тщательно прожевывая, берет прелести плотского существования по секундочке, по минуточке, по всякому оттеночку радости… Корова!

В матовой окрошке плавал целомудренный лук, мелко нарезанные огурцы пахли летом, кусочки мяса высовывались зубчиками горной цепи, ровные квадратики картошки затаенно светились. Все это кричало: «Съешь меня!» – и Прохоров грустно потупился, и опустил в тарелку ложку, и ничего не мог поделать с собой: все думал о Женьке Столетове, который страдал, когда видел, как ест любимая девушка, и который никогда уже не почувствует, как пахнут огурцы, не увидит, какое это чудо – мелко нарезанная картошка! «Я нетерпелив, я очень нетерпелив! – подумал Прохоров. – Мне хочется иметь ружье, которое не только стреляет, но и поджаривает дичь!»

– Что произошло с Женькой? – спросил Прохоров. – Вы знаете его с детства. Что произошло? Его столкнули или он сам сорвался?

Людмила застыла с вилкой в руке. Потом тихо сказала:

– Папа уверен, что Заварзин не мог… Он не толкал Женю… Я не знаю, почему папа так уверен в этом…

Прохоров тоже, оказывается, не мог видеть, как ест Людмила Гасилова. Поэтому он повернулся к окну и заметил сразу, что на обском яру произошло какое-то изменение, что-то появилось новое…

Ровно в девять пятнадцать возвращался с прогулки на жеребце Рогдае мастер Петр Петрович Гасилов. Поднимаясь по дороге, он бросил на гриву Рогдая поводья, сидел лениво и прямо, монотонно покачивался, но на лице еще виднелись остатки бешеной скачки – ветер в прищуренные глаза, храп, топот, сверкание скошенных на ездока лошадиных лиловых белков, разбойный запах лошадиного пота.

Рогдай шел устало, опустив длинную шею, бережно переставляя тонкие породистые ноги. Коня слева освещало закатное солнце, и Прохоров глупо открыл рот: жеребец был красным.

На красной лошади ехал мастер Петр Петрович Гасилов.

Глава вторая

1

Как волка, боящегося красного цвета, обкладывал капитан Прохоров тракториста Аркадия Заварзина. Два страшных красных флажка вбил в пустоту грузовых поездов, идущих один за одним с интервалом в сорок пять минут, третий флажок поставил на извилистой тропинке, по которой любила бродить сосновская молодежь, четвертый прилаживал в том месте, где тропинка пересекалась с проселочной дорогой, по которой ежевечерне гулял слепой учитель Викентий Алексеевич. Последний флажок капитан Прохоров собирался поставить на продутой ветрами железнодорожной платформе.

Войдя в рабочую форму после встречи с Людмилой Гасиловой, капитан Прохоров спал по шесть часов в сутки, вечерами засыпал мгновенно, без снотворного, утрами пробуждался с песней: «Заиграли, загудели провода… Мы такого не видали никогда». По Сосновке ходил стремительный, ясноглазый, ловкий, хотя костюм по-прежнему мешковато сидел на нем; лицо загорело, голос от ветра и солнца сделался хрипловатым, губы плотно сжаты.