banner banner banner
Глобализация: повторение пройденного. Неопределенное будущее глобального капитализма
Глобализация: повторение пройденного. Неопределенное будущее глобального капитализма
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Глобализация: повторение пройденного. Неопределенное будущее глобального капитализма

скачать книгу бесплатно

Как замечает Альфред Чандлер, главный летописец организационных последствий индустриализации, в своем шедевре «Видимая рука»:

Следует иметь в виду, что крупные предприятия – явление современное. В 1840 г. в США их еще не существовало. В то время объем экономической деятельности был еще не столь велик, чтобы сделать административную координацию более производительной, а значит, и более прибыльной, чем рыночная координация….До тех пор пока уголь не стал дешевым и удобным источником энергии, а железные дороги не сделали возможной быструю, регулярную, всепогодную транспортировку, процессы производства и распределения осуществлялись примерно так же, как и полтысячелетия назад. Все эти процессы, включая транспортировку и финансирование, осуществлялись мелкими фирмами, в которых управлением занимался сам владелец[85 - Chandler, The Visible Hand, 485.].

Согласно Чандлеру, крупные, централизованно управляемые предприятия были созданы главным образом ради возможности «сэкономить на скорости» – снизить стоимость единицы продукции за счет «больших объемов переработки» в сфере производства и «высокой оборачиваемости запасов» в сфере распределения.

Соединив массовое производство и массовое распределение, единое предприятие осуществляет множество трансакций и процессов, необходимых в производстве и сбыте продукции. «Видимая рука» руководства заменила «невидимую руку» рыночных сил в деле координации потоков товаров от поставщиков сырья и полуфабрикатов и к розничным торговцам и конечным потребителям. Интернализация всей этой деятельности и соответствующих трансакций снизила трансакционные и информационные издержки. Что еще важнее, фирма могла с большей точностью согласовывать производство со спросом, получать большую отдачу от своей рабочей силы и производственного оборудования и, таким образом, снижать себестоимость единицы продукции[86 - Ibid., 285-286.].

Историческое повествование Чандлера отлично встраивается в схему анализа, разработанную Коузом и Хайеком. Хотя Чандлер проводит различие между сокращением трансакционных издержек и улучшением координации потоков сырья и продукции, на самом деле это одно и то же. Когда появилась новая сложная технология производства, требовавшая замысловатой хореографии и точного согласования во времени, осуществлять координацию только через рынок стало невозможно: трансакционные издержки на заключение всех необходимых договоров (в особенности стоимость потерянного времени) просто погубили бы все предприятие[87 - См. James R. Beniger, The Control Revolution: Technological and Economic Origins of the Information Society (Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1986). Бениджер детально описывает, как сложность новой промышленной экономики форсировала «кризис управляемости», в ответ на который возникла формалистичная бюрократическая администрация.]. Поэтому централизация управления в рамках одной многофункциональной фирмы была адекватным ответом на возникшую проблему. Иными словами, ценность конкретной информации, воплощенной в новой технологии массового производства, перевесила любые потери от закрытия доступа к другой информации, так что централизация имела смысл.

Централизация, однако, не стала панацеей; тяжкое бремя сопутствующих ей иерархических издержек не выпускает ее за определенные границы. В этом отношении Чандлер высказывается совершенно недвусмысленно. Он утверждает: «В тех секторах и отраслях, где технология не принесла резкого увеличения объема производства и где рынки остались небольшими и специализированными, административная координация редко оказывалась более прибыльной, чем рыночная»[88 - Chandler, The Visible Hand, 8.].

Между тем все фирмы – и большие, и малые – остаются порождениями более широкого рыночного порядка. Быстрый рост технологических и организационных знаний, составляющий суть промышленной революции, сделал возможным появление нового порядка – сознательно созданного, централизованно управляемого порядка крупного предприятия. Но, при всей внушительности этого достижения, новый вид корпоративного порядка остается предельно простым по сравнению с большой системой, внутри которой он существует. Централизованное управление предприятием заключается главным образом в достаточно эффективном применении особых знаний (таких, как определенные производственные методы или определенная стратегия развития). Но более масштабный, всеобъемлющий порядок рынка по-прежнему решает невообразимо более сложные задачи: определяет относительную ценность различных совокупностей знаний и согласовывает их с ситуационными знаниями миллионов потребителей, что позволяет осуществлять логически последовательное планирование на уровне отдельного предприятия и достигать общей слаженности на уровне системы в целом.

* * *

Точно так же как предприятие действует в рамках более широкого экономического порядка рынка, так и сама рыночная система расположена внутри более широкого политического порядка. Ставить знак равенства между свободой рынков и полным отсутствием государства – грубая ошибка. Напротив, рынки могут функционировать надлежащим образом только благодаря институтам, создаваемым и поддерживаемым государством.

Важно подчеркнуть, что опорой рынкам служат тщательно разработанная система определения и защиты прав собственности и обеспечения соблюдения прав собственности и соблюдения условий договоров к их выполнению. Когда титулы собственности не защищены, а система принуждения к выполнению контрактных обязательств работает ненадежно, крупномасштабные и долговременные капиталовложения, от которых в современном обществе полностью зависит создание богатства, тормозятся и осуществляются в недостаточном объеме. Кроме того, конкуренция может реализовать свой потенциал в деле создания богатства лишь при условии, что будут надлежащим образом составлены специализированные нормы осуществления сложных коммерческих операций. Если в таких областях, как интеллектуальная собственность, корпоративное управление и банкротство правовые нормы неадекватны, эффективность рынка может серьезно пострадать.

Надежная правовая основа рыночного порядка предполагает значительное количество регулирующей деятельности, которую обычно ассоциируют с правительственным «активизмом». Так, для защиты личности и собственности иногда лучше превентивно принять нормы, защищающие здоровье и личную безопасность граждан, чем ждать причинения вреда и возможности наказать виновных. Кроме того, в тех областях, где права собственности трудноопределимы (например, в отношении качества воздуха), наилучшим, а возможно, и единственным практически реализуемым подходом является принуждение к соблюдению стандартов, осуществляемое государственным регулирующим органом. В коммерческой сфере требование о раскрытии финансовой информации может способствовать предотвращению жульничества и повышению доверия инвесторов. А законы, накладывающие ограничение на поведение монополий и запрещающие сговор между фирмами, могут помочь сохранению конкурентного климата.

Таким образом, для стабильного функционирования конкурентной рыночной системы требуются энергичные действия государства. Причем либеральная политика необязательно исчерпывается деятельностью правительства в сфере защиты закона и порядка. Государство может действовать на благо общества и иными способами, например, заботясь о малоимущих, об образовании, сохранении природного и культурного наследия, поощряя научные исследования и создавая систему страхования, для того чтобы облегчить положение тех, кто пострадал от экономической нестабильности и структурных перемен.

В свободном обществе для предоставления этих и других общественных благ возникает энергичный независимый сектор – не ориентированный на прибыль и не государственный. Но поскольку этот независимый сектор предоставляет социальные блага независимо от способности или готовности получателей платить за них, он может столкнуться с проблемой «безбилетников». Соответственно, государство имеет возможность с помощью налогов и регулирования поддерживать частные усилия и дополнять их, заботясь о том, чтобы предоставление общественных благ было более всесторонним и систематичным.

Нужно признать, что, беря на себя такую ответственность, государство вторгается, по крайней мере частично, в сферу добровольной частной деятельности, узурпируя права в пользу коллективного механизма принятия решения. Однако следует помнить, что правовые нормы, в рамках которых только и возможна добровольная частная деятельность, сами по себе являются общественным благом, создаваемым на основе политической деятельности. Эти правовые рамки могут быть основополагающей политической ценностью в либеральном обществе, но они не должны быть единственной ценностью.

Здесь, пожалуй, полезно вспомнить о важности неопределенности в установлении пропорции между централизацией и конкуренцией. Конкуренция играет центральную роль в организации общества благодаря своей способности плодотворно преодолевать проблему неопределенности. Но, когда неопределенность отступает, необходимость в конкуренции слабеет, а в централизации – повышается.

Аргументы в пользу конкурентных рынков покоятся исключительно на способности последних поддерживать определенные, широко разделяемые общественные ценности, в частности создавать процветание, измеряемое субъективными предпочтениями членов данного общества. Будучи достаточно определенной, эта цель, таким образом, потенциально является общественным благом, которое, казалось бы, может быть обеспечено в результате политических действий. Однако средства для достижения этой цели радикально туманны: ни один орган централизованного принятия решений не может знать, какую продукцию и как именно следует производить для достижения процветания. В силу этого такое общественное благо, как процветание, надежнее всего может быть обеспечено за счет создания институциональных условий, в рамках которых конкурентное экспериментирование и открытия могут преодолеть неопределенность. Государственное вмешательство внутри этих институциональных рамок – в виде субсидирования неких отраслей или регулирования цен – с высокой степенью вероятности обречено на провал.

Но, когда результаты конкурентного процесса не согласуются с другими широко разделяемыми общественными ценностями – такими, как сочувствие к неудачникам, стремление к знаниям или защита природных и культурных ценностей, – вмешательство государства может быть оправданным. В данном случае неопределенность отсутствует, поскольку целью является не согласование субъективных предпочтений, известных только самим частным лицам, а скорее координация общественных ценностей, хорошо известных обществу.

В свете вышесказанного ясно, что признание фундаментального значения конкуренции не требует установления каких-либо неизменных или узких границ на характер и масштаб задач, которые могут быть предметом государственной политики. Ф.А. Хайек, величайший защитник конкуренции в двадцатом веке, всегда отмечал этот момент:

Несогласие с таким пониманием планирования не следует путать с догматической приверженностью принципу laissez faire. Либералы говорят о необходимости максимального использования потенциала конкуренции для координации деятельности, а не призывают пускать вещи на самотек….И они вовсе не отрицают, а, наоборот, всячески подчеркивают, что для создания эффективной конкуренции нужна хорошо продуманная система законов, но как нынешнее законодательство, так и законодательство прошлого в этом отношении далеки от совершенства. Не отрицают они и того, что там, где не удается создать условий для эффективной конкуренции, надо использовать другие методы управления экономической деятельностью[89 - Хайек Ф.А. Дорога к рабству. М.: Новое издательство, 2005. С. 59.].

Здесь следует сделать важную оговорку. Хотя государственные расходы и регулирование могут быть полезны, из этого вовсе не следует, что они будут полезны только потому, что их официально декларируемая цель – достижение какого-нибудь всеми одобряемого общественного блага. Тот факт, что некоторые ограниченные программы государственного регулирования можно оправдать важностью защиты здоровья и безопасности, вовсе не означает, что следует одобрить все идеи регулирования, претендующие на служение тем же целям. А тот факт, что почти все считают образование важным общественным благом, не означает, что любое вторжение государства в эту область оправданно. Напротив, сегодня в США – а эта страна намного меньше большинства других стран мира поражена сверхцентрализацией – множество программ государственных расходов и регулирования глубоко и безнадежно порочны. Буквально во всех аспектах жизни общества общественное благо значительно выиграет от радикального сокращения государственного участия. Сфера действий государства может быть достаточно широка, но из практических и теоретических соображений ясно, что эффективность государственного вмешательства строго ограничена, а потому желательно, чтобы инициативы государства в области экономической политики были как можно более скромными.

Однако, как показал опыт промышленной контрреволюции, четкое понимание принципиально важного различия между целями и средствами встречается редко. Слишком часто политическая борьба между сторонниками огульной централизации и защитниками конкуренции истолковывалась как спор о том, следует ли государству заниматься общественно важными вопросами, а не о том, как лучше этим заниматься. Лидеры движения за централизацию изображали из себя обеспокоенных общественными интересами защитников «активного» государства, а своих оппонентов представляли как сварливых придир и скудоумных защитников статус-кво. Обычно споры велись именно в таких терминах, благоприятных для постепенного усиления централизации.

Что касается выбора средств, то защитники коллективизма просто исходили из того, что централизованный контроль – это панацея. Здесь и кроется главный источник их заблуждений. Из того факта, что роль централизации в рамках рыночного порядка растет (материализуясь в виде крупных предприятий) и что централизация требовалась для сборки институциональных рамок рыночного порядка (а также как дополнение этого порядка для поддержки отдельных некоммерческих общественных ценностей), коллективисты делают совершенно необоснованный вывод о том, что централизация должна вытеснить – полностью или частично – и сам рыночный порядок.

Поэтому сторонники промышленной контрреволюции вели кампанию за то, чтобы снять с централизации соответствующие ограничения и вместо конкуренции главным организующим принципом экономической жизни сделать централизацию. Тогда централизация перестала бы быть дополнением и обрамлением конкуренции, а просто заменила бы ее.

Развитие событий пошло по катастрофическому пути. Гипертрофированная централизация извращала логику индустриализации и деформировала экономическое развитие. В частности – и это особенно важно для данного исследования глобализации и порождаемого ею недовольства, – гипертрофированная централизация подрывала и в конечном итоге разрушила международный экономический порядок, возникший с началом промышленной революции. То, что мы сегодня называем глобализацией, это, по большому счету, процесс восстановления после чудовищного коллапса.

Глава 4. От мировой экономики к мировой войне

1 июля 1916 г. в 7:30 утра сержантские горны подали сигнал к первой атаке союзников на Сомме. После семи дней непрерывной артподготовки, которая должна была стереть с лица земли передовые оборонительные рубежи немцев, британские и французские солдаты по лестницам выбрались из окопов и ступили на ничейную землю. В растянувшихся во всю ширину 25-мильного фронта атакующих цепях, следовавших примерно в 50 ярдах друг за другом, пехотинцы, тащившие на себе по 60 фунтов полной боевой выкладки, должны были пройти полмили до немецких окопов.

Но яростная артподготовка не сделала своего дела. Немецкие силы, спрятанные глубоко под землей в укрепленных блиндажах, уцелели. Их пулеметы также были целы. Уцелели и заграждения из колючей проволоки перед их окопами. И как только артиллерия смолкла, немецкие войска выползли из укрытий и приготовили пулеметы к бою. Вражеские цепи развертывались перед ними, как мишени в тире.

Эта кровавая бойня была отвратительна в своей механической эффективности. «Пулеметчика лучше рассматривать, – пишет военный историк Джон Киган, – как своего рода рабочего у станка, главная задача которого – заправлять пулеметные ленты в казенную часть….подливать жидкость в чехол охлаждения и ворочать ствол слева направо и обратно». Выполнения этих простых обязанностей достаточно для того, чтобы «заполнить воздух таким густым потоком пуль, что никто не сможет уцелеть под этим огнем»[90 - John Keegan, The Face of Battle (New York: Penguin Books, 1978 [1976], 234.]. Никогда прежде новая промышленная технология убийства не снабжалась столь обильно расходным материалом.

Один ирландский сержант так описал эту мясорубку: «Слева и справа от себя я видел длинные ряды людей. Потом услышал вдали треск пулемета. Когда я прошел еще 10 ярдов, вокруг меня осталось всего несколько человек, а еще через 20 ярдов мне показалось, что я совсем один. Тут пуля достала и меня». Сигнальщики, наблюдавшие за атакой из-за земляной насыпи, с ужасом смотрели, как «наши товарищи двинулись вперед по ничейной земле и были скошены, как луговая трава»[91 - Ibid., 249; Martin Gilbert, The First World War: A Complete History (New York: Henry Holt and Company, 1994), 259.].

В тот день убитых было больше, чем в любой другой день Первой мировой войны: одних британцев пало около 60 тыс. Где-то в ноябре, когда битва окончилась, счет британских, французских и немецких потерь перевалил за миллион. Немецкий солдат Эрнст Юнгер вынес такой приговор: «Здесь рыцарский дух исчез навсегда. Вслед за остальными благородными чувствами ему пришлось уступить дорогу новому темпу сражений и господству машин. В этой битве впервые дала о себе знать новая Европа»[92 - Modris Eksteins, Rites of Spring: The Great War and the Birth of Modern Age (New York: Anchor Books, 1990 [1989]), 144.].

Но если с приходом эпохи машин было осквернено поле битвы, то эпоха машин куда более была осквернена приходом великой войны. Как свидетельствуют ужасы битвы на Сомме, сползание мира в тотальную войну было полным извращением промышленной революции. Историческое явление, обещавшее спасти человечество от страданий и нищеты, обратилось против самого себя, чтобы породить беспрецедентные по масштабу страдания. Технология массового производства обернулось технологией массового истребления.

Великая война стала катастрофическим извержением более широкого извращения промышленной революции, которое я называю промышленной контрреволюцией. Первая мировая война была первой из великих коллективистских трагедий XX в. и прародительницей всех последующих катаклизмов. Ее истоки лежат в отказе от либеральной веры в рынки и конкуренцию – и соответствующего им в международных отношениях стремления к взаимозависимости и мирному сотрудничеству. Последствия оказались крайне прискорбны: тоталитаризм, Великая депрессия и очередная, еще более свирепая война.

Возникает вопрос: какое отношение все это имеет к проблемам, стоящим перед современной глобальной экономикой? Дело в том, что для четкого понимания этих проблем сначала нужно уяснить, что нынешняя волна глобализации – это, по существу, возобновление и продолжение намного более старого явления. Глобализация, начавшаяся в последние десятилетия XIX в., – результат технологических прорывов промышленной революции – оказывала огромное влияние на международную жизнь. Однако ее развитие было прервано, а достижения уничтожены в период между началом Первой мировой и окончанием Второй мировой войны. После завершения последней действенный международный порядок был частично восстановлен, но подлинно глобальная экономика возродилась лишь в последние лет двадцать. Однако до сих пор наследие великой катастрофы и породившие ее идеи и движения остаются серьезной помехой мировому экономическому развитию.

* * *

Слово «глобализация» вошло в моду совсем недавно, но выражаемая им концепция стара. Дело в том, что глобализация, хоть и под другими именами, уже столетие назад была в полном разгаре. И ее достижения были замечательными даже по нынешним меркам.

В 1913 г. внешняя торговля составляла 11,9 % валового производства промышленно развитых стран. Этот уровень экспорта удалось восстановить только в 1970-е гг. Между тем достигнутый в начале XX в. рекордный объем международных потоков капитала относительно совокупного объема производства не перекрыт и по сей день. Например, в то время ежегодный экспорт капитала из Великобритании составлял 9 % ВВП; для сравнения: казавшийся огромным в 1980-е гг. профицит текущего счета платежного баланса Японии и Германии ни разу не превысил 5 % ВВП. Справедливости ради следует признать, что значительная часть роста мировой экономики после Второй мировой войны была просто восстановлением достигнутого до Первой мировой[93 - Paul Krugman, «Growing World Trade: Causes and Consequences,» Brookings Papers on Economic Activity 1 (Washington, D.C.: Brookings Institution, 1995), 327–362, 331; Michael D. Bordo, Barry Eichengreen, and Douglas A. Irwin, «Is Globalization Today Really Different Than Globalization a Hundred Years Ago?», National Bureau of Economic Research Working Paper 7195, June 1999, 28. См. также Kevin H. O'Rourke and Jeffrey G. Williamson, Globalization and History: The Evolution of a Nineteenth – Century Atlantic Economy (Cambridge, Mass.: MIT Press, 1999).].

Первая мировая экономика стала возможной в результате ошеломляющих технологических достижений промышленной революции. Самый наглядный пример: новые виды транспорта покончили с древней тиранией пространства. Значение железнодорожного транспорта трудно переоценить. В 1830 г., до его появления, путь от Нью-Йорка до Чикаго занимал три недели; спустя всего одно поколение, в 1857 г., на тот же путь требовалось всего два дня. Во второй половине XIX в. по всему миру развернулось лихорадочное железнодорожное строительство. Протяженность железных дорог в Великобритании почти утроилась – с 6621 мили в 1850 г. до 23 387 миль в 1910 г., в Германии выросла почти в 10 раз за тот же период – с 3637 до 36 152 миль, в США – трудно поверить – почти в 30 раз – с 9021 мили до 249 902 миль. Сети железных дорог способствовали формированию подлинно единых национальных рынков и тем самым облегчили проникновение иностранных товаров из портовых городов в глубь страны[94 - Chandler, The Visible Hand, 83 – 86; O'Rourke and Williamson, Globalization and History, 34.].

Паровой флот соединил национальные рынки в единое целое. Первые паровые суда появились в начале XIX в., но лишь изобретения последующих десятилетий – гребной винт, стальной корпус, комбинированный двигатель – превратили преимущественно речные суденышки в дешевый и надежный океанский транспорт, вызвав невероятное падение стоимости фрахта: индекс грузовых тарифов на трансатлантические перевозки в 1840–1910 гг. вреальном исчислении упал на 70 %[95 - O'Rourke and Williamson, Globalization and History, 33 – 36.].

Спровоцированный промышленной революцией взрыв технологического творчества уничтожил мешавшие торговле естественные географические барьеры. Одновременно появились совершенно новые возможности для взаимовыгодной международной торговли. Заводы североатлантических индустриальных стран – «сердце» новой глобальной экономики – закачивали на рынок постоянно расширявшийся поток промышленных товаров, иметь которые желал весь мир. А в менее развитых «периферийных» странах Азии, Африки и Латинской Америки новые технологии позволили дешевле, чем когда-либо прежде, добывать минеральное и выращивать сельскохозяйственное сырье.

Так была заключена великая сделка, ставшая фундаментом первого глобального разделения труда: центр специализировался на производстве промышленных товаров, периферия – на добыче и выращивании сырья. В Великобритании, первой промышленной державе мира, промышленные товары составляли примерно

/

общего объема экспорта. Раскинувшиеся на огромной территории Соединенные Штаты одновременно были и центром, и периферией. Урбанизированный Восток поднял индустриализацию на новый уровень и повел Америку по пути экономического развития Великобритании. Американский Запад следовал по пути других «регионов расселения европейцев» в зоне умеренного климата (Канада, Австралия, Новая Зеландия и Аргентина) и специализировался на производстве зерна, мяса, кожи, шерсти и других ценных сельскохозяйственных продуктов. Наконец, американский Юг последовал, в известной степени, путем развития стран с тропическим климатом и развивал производство таких продуктов, как каучук, кофе, хлопок, сахар, растительное масло и другие недорогие товары[96 - J. Bradford DeLong, Slouching Towards Utopia? 20th Century Economic History, – неопубликованная рукопись, доступна в Интернете по адресу http://www.j-bradford-delong.net/TCEH/Slouch_Old.html, chapter VIII, 11-17.].

Хотя торговля с дальними странами стара, как мир, то, что происходило теперь, оказалось беспрецедентным. Международная торговля на дальние расстояния перестала носить маргинальный характер, ограничиваясь лишь поставкой предметов роскоши. Впервые во всех странах, участвующих в международной торговле, центральным элементом экономической жизни стала специализация производства во всемирном масштабе. В 1870–1913 гг. доля экспорта в национальном доходе в Индии и Индонезии удвоилась, а в Таиланде и Китае более чем утроилась. Особенно поразительной была трансформация Японии. После прибытия в 1858 г. на Японские острова эскадры коммодора Пери Япония, жившая в условиях почти полной изоляции, обратилась к свободной торговле. Всего за 15 лет ее экспорт увеличился в немыслимые 70 раз и составил 7 % ВВП[97 - Ibid., chapter VIII, 13 – 16; O'Rourke and Williamson, Globalization and History, 54.].

Но продолжалось это недолго. Если промышленная революция создала первую глобальную экономику, то промышленная контрреволюция ее разрушила. В конце XIX в., в то время, когда бурный рост международной торговли и инвестиций формировал посредством рынка глобальный экономический порядок, бунт против рыночной конкуренции подрывал самые основы этого порядка. Развитые страны, распространявшие по всему миру новые технологии, новые институты и новую современную культуру, сами стали жертвами атавизма. Протекционизм, национализм, империализм, милитаризм – вот те темные силы, которые были выпущены промышленной контрреволюцией на международную арену. Эти силы, сумевшие укрепиться и обрести влияние в недрах внешне мирной и прогрессивной Европы, в конце концов взорвались катаклизмом Первой мировой войны. В этом чудовищном конфликте погибла первая мировая экономика. Последовавшие трагедии – тоталитаризм, Великая депрессия и Вторая мировая война – завершили падение мира в пропасть огня и хаоса, начавшееся с первых августовских залпов.

* * *

В середине XIX в. казалось, что мир ждет совсем иное будущее. Многие в то время считали, что впереди – торжество либеральных идей: космополитизм, свобода торговли и мир во всем мире. Пример, как и во многом другом, подавала Великобритания. За десятилетия после победы под Ватерлоо в 1815 г. страна достигла большого прогресса в демонтаже своей протекционистской политики. Воспользовавшись открывшимися политическими возможностями, два текстильных фабриканта – Ричард Кобден и Джон Брайт – повели страну к более решительным действиям. Они создали Лигу против хлебных законов с центром в Манчестере и развернули общенациональное массовое движение городских средних классов против крупных землевладельцев. В 1846 г. их семилетняя кампания увенчалась победой: были отменены хлебные законы и все пошлины на импортируемое зерно.

Под руководством Кобдена и Брайта движение добилось того, чту Адам Смит, их идейный наставник, считал невозможным. А. Смит в «Богатстве народов» теоретически обосновал выгодность свободной торговли, но сомневался, что его аргументы смогут когда-либо изменить ситуацию. «Конечно, ожидать восстановления когда-нибудь полностью свободы торговли в Великобритании так же нелепо, как ожидать осуществления в ней «Океании» или «Утопии». Этому непреодолимо препятствуют не только предубеждения общества, но и частные интересы отдельных лиц, которые еще труднее одолеть»[98 - Смит А. Исследование о природе и причинах богатства народов. М.: Соцэкгиз, 1935. Т. 2. С. 45.]. Спустя семь десятилетий невозможное стало реальностью.

Выдержав испытание в Британии, свободная торговля начала распространяться по европейскому континенту. Главным прорывом, и вновь с участием Ричарда Кобдена, стало заключение в 1860 г. договора Кобдена – Шевалье между Великобританией и Францией. За ним последовал шквал торговых договоров между европейскими странами. Основываясь на традициях Zollverein[11 - Таможенный союз (нем.). – Прим. науч. ред.], только что объединенная Германия неуклонно следовала путем либеральной политики. К середине 1870-х гг. на континенте средняя величина ввозного тарифа на промышленные товары составляла от 9 до 12 %, тогда как к концу наполеоновских войн она была не ниже 50 %[99 - O'Rourke and Williamson, Globalization and History, 38-39.].

Либеральные активисты движения за свободу торговли не считали коммерческие выгоды своей единственной или, тем более, главной целью. По их мнению, свобода торговли должна была оказать глубокое влияние на всю сферу международных отношений. Свобода торговли, полагали они, может проложить дорогу к новым современным формам международного порядка, который придет на смену бесцельной и разрушительной династической борьбе, навязываемой народам королями и аристократами. Главной целью, к которой стремились фритредеры, было мирное сотрудничество народов, а не просто экономическая эффективность.

В одной из речей, произнесенных в Манчестере накануне отмены хлебных законов, Кобден так обрисовал свое видение будущего:

Я верю, что материальная выгода будет самым малым из того, что даст человечеству победа этого принципа. Я смотрю дальше; в принципе свободы торговли я вижу силу, которая в нравственном мире будет действовать так же, как закон всемирного тяготения во Вселенной, – сближая людей, устраняя вражду, вызываемую различием рас, религий и языков, соединяя нас узами вечного мира. Я заглянул еще дальше. Я размышлял, возможно даже мечтал, о далеком будущем – да, о том, что будет через тысячу лет. Я думал о том, к каким последствиям может привести торжество этого принципа. Я верю, что он изменит облик мира: возникнет система правления, совершенно отличная от той, которая господствует сегодня. Я верю, что желания и мотивы создавать огромные могущественные империи, гигантские армии и огромные флоты – все то, что используется для разрушения жизни и уничтожения плодов труда, – все это отомрет; я верю, что все это перестанет быть необходимым и не будет использоваться, когда человечество станет единой семьей и люди будут свободно обмениваться со своими собратьями плодами своего труда[100 - Речь была произнесена в Манчестере 15 января 1846 г. Speeches on Questions of Public Policy by Richard Kobden, M.P., ed. John Bright and James E. Thorold Rogers (London: Macmillan and Co., 1870), 362-363.].

Кобдена и других викторианцев, боровшихся за свободу торговли, часто обвиняют в наивной вере в целительные свойства торговли. И в самом деле, некоторые в этом лагере пали жертвой поспешного предположения, что в новой глобальной экономике большие войны будут невозможны. Но сам Кобден, как видно из вышеприведенной цитаты, не питал иллюзий относительно трудностей борьбы с силами разрушения. Он понимал, что это грандиозный многовековой проект.

При всей их реалистичности, взгляды сторонников Кобдена были явно оптимистичны. Впереди ждали пугающие испытания, но переделка мира уже началась. Бесплодность международных конфликтов медленно, но верно уступала дорогу взаимозависимости, миру и процветанию, а торговля служила паровым двигателем этих благотворных перемен.

* * *

Радостный космополитизм фритредеров слишком быстро уступил место совершенно иному представлению о международных отношениях. По мере того как промышленная контрреволюция обретала силу, видение мира между народами стало терять позиции и его место заняла новая перспектива, мрачная и угрожающая, – соперничающие страны, соперничающие расы, увязшие в принципиальном и неразрешимом конфликте, поглощенные беспощадной и безжалостной борьбой за господство. Отнюдь не случайно этот радикальный и разрушительный сдвиг господствующих взглядов на международные отношения совпадает с распространением восторженного отношения к централизации контроля и управления; напротив, движение в этих двух направлениях было взаимосвязанным и взаимоусиливающимся[101 - Убедительное свидетельство взаимосвязи между коллективизмом и протекционизмом и между протекционизмом и войной см. в: Lionel Robbins, Economic Planning and International Economic Order (London: Macmillan, 1937).].

Следует, конечно, помнить, что термин «промышленная контрреволюция» представляет собой обобщение. Это движение состояло из хаотического множества разнообразнейших течений и программ; в моральном плане оно простиралось от самого возвышенного благородства до самого отвратительного и ужасного злодейства. Ответственность этих течений за страшные катастрофы XX в. неодинакова, и было бы большой исторической несправедливостью в равной степени обвинять всех. Многие из разделявших веру в централизацию были решительно против разрушительных злых духов, которых приваживала эта вера; многие с великой отвагой и героизмом сражались за сохранение гуманистических идеалов западной цивилизации перед лицом бешеной атаки сил тьмы. Их усилия заслужили нашу вечную признательность.

Однако есть все основания утверждать, что ответственность за сдвиг в мировоззрении, который привел сначала к великой войне, а затем и ко всем последующим кошмарам, несет промышленная контрреволюция, взятая в целом. Для обоснования этого вывода я попытаюсь восстановить интеллектуальные и исторические отношения, связывающие идеи централизации с ее страшными последствиями.

Во-первых, энергия промышленной контрреволюции неумолимо толкала к усилению власти национального государства. Это действительно так, несмотря на интернациональную ориентацию наиболее сильного и влиятельного из всех участников контрреволюционного движения – марксистского социализма. Сам Маркс был несомненным космополитом: он представлял себе грядущую социалистическую революцию и последующий пролетарский рай как явление всемирного масштаба, которое покончит с династическими, государственными и национальными противоречиями столь же радикально, как и с исторически непреложными классовыми. Его не привлекала идея усиления существовавших государств, которые он заклеймил как орудия капиталистической эксплуатации.

Вспомним, однако, что главным вкладом Маркса в промышленную контрреволюцию была теоретически и исторически влиятельная концепция, обосновывающая, почему коллективизм неизбежен. А вот о том, как коллективизм будет работать на практике, Марксу почти нечего было сказать, и еще меньше он мог повлиять на реальный ход событий. Всемирного восстания пролетариата так и не произошло. А без этого события, на которое возлагалось столько надежд, всепоглощающее стремление к централизации, для рождения которого Маркс столько сделал, ухватилось за инструмент, который оказался под рукой, – за национальное государство.

Возьмем для примера судьбу немецкой социал-демократии. Их первыми вождями были ортодоксальные марксисты, проповедовавшие мировую революцию, а не отечественный этатизм. Однако со временем успех на выборах подпортил чистоту доктрины социал-демократов. В 1890-е гг., после того как их ошеломляющий успех на выборах в рейхстаг ускорил уход Бисмарка в отставку и отмену закона против социалистов, новые лидеры, такие, как Георг Фольмар и Эдуард Бернштейн, толкнули партию к «ревизионизму», иными словами – к поддержке постепенных реформ и сотрудничеству с государством. Приручение социал-демократов достигло кульминации в августе 1914 г., когда все члены партийной фракции в рейхстаге проголосовали за военные кредиты для кайзеровской армии.

Между тем многие из вновь возникающих движений за централизацию с самого начала брали курс на национальное государство. Эдвард Беллами, например, называл свою философию национализмом, чтобы отличить ее от социализма в марксистском духе. В Великобритании фабианцы отстаивали постепенные реформы и политическую стратегию «проникновения», или работы через уже утвердившиеся политические партии. А в Германии «государственные социалисты» демонстрировали несгибаемую преданность национальному государству. В этом отношении типичным примером может служить Густав Шмоллер, объявивший государство «самым возвышенным этическим институтом в истории»[102 - Цит. по: Abraham Ascher, «Professors as Propagandists: The Politics of the Kathedersozialisten,» in Gustav Schmoller (1838-1913) and Werner Sombart (1863-1941), ed. Mark Blaug (Brookfield, Vt.: Edward Elgar, 1992), 77.].

Более того, растущий энтузиазм по поводу национального планирования экономики в основе своей был враждебен новому международному разделению труда. В конце концов, если внутри страны централизованное принятие решений эффективнее рынков, зачем продолжать терпеть международные рынки? Наилучшие планы, задуманные государственной властью, будут расстроены нерегулируемым притоком и оттоком товаров и капитала. Что пользы устанавливать минимум заработной платы в отдельной отрасли, если рабочие, ради которых это сделано, теряют потом работу из-за конкуренции более дешевых иностранных товаров? А как быть, если власти задумали развивать перерабатывающую промышленность, а отечественные производители сырья предпочитают экспортировать его по более высокой цене, вместо того чтобы дешево продавать дома?

Так начал формироваться еще один коллективистский аргумент в пользу протекционизма. Чтобы регулировать экономическую жизнь страны из единого центра, связи с внешним миром также необходимо держать под контролем. Излагая свое видение «националистической» утопии, Эдвард Беллами занял вполне определенную позицию в этом вопросе:

Страна просто не импортирует того, что, по мнению правительства, не требуется для общего блага. В каждой стране есть бюро иностранной торговли, занимающееся внешней торговлей. Например, американское бюро оценивает, что в данном году Америке потребуется такое-то количество таких-то французских товаров, и посылает заказ во французское бюро, которое, в свою очередь, пересылает свои заказы в наше бюро. Точно так же осуществляется взаимная торговля между всеми другими странами[103 - Bellamy, Looking Backward, 105.].

Фабианский памфлетист и драматург Джордж Бернард Шоу придерживался тех же взглядов. Вработе «Фабианство и фискальный вопрос» он писал, что если протекционизм означает «продуманное вмешательство государства в торговлю» и «подчинение коммерческого предприятия национальным целям, то социализм ему не враг». Напротив, утверждал Шоу, социализм следует считать «ультрапротекционизмом»[104 - Цит. по: Bernard Semmel, Imperialism and Social Reform: English Social-Imperial Thought 1895-1914 (London: George Allen & Unwin Ltd., 1960), 130.]. А в Германии государственные социалисты развернули яростную атаку на свободу торговли, что было частью большой кампании против laissez faire и «манчестерства».

Нужно признать, что многие сторонники централизации, особенно из числа левых, противились протекционистской логике разделяемой ими позиции. Свобода торговли взывала к интернационализму; к тому же политика низких таможенных тарифов обычно ассоциировалась с дешевым хлебом, а потому считалось, что она выгодна рабочему классу (как изменились времена!). Но энергия централизации была сильнее традиций и классовых интересов. В итоге судьбы коллективизма и протекционизма слились. В середине XIX в. просвещенные люди почти единодушно были сторонниками свободы торговли; к концу столетия протекционизм опять стал интеллектуально респектабельным.

После восстановления респектабельности протекционизма начался заметный откат от принципов свободной торговли на практике. В Германии прорыв произошел в 1879 г. с принятием бисмарковского «стального и ржаного» тарифа. Во Франции тариф Мелина поднял пошлины на сельскохозяйственные товары на 10–15 %, а на промышленные – более чем на 25 %. В 1880-е – 1890-е гг. ставки таможенных пошлин выросли также в Швеции, Италии и Испании. В США импортные пошлины были повышены во время Гражданской войны и оставались высокими до конца столетия; они дополнительно выросли в 1890 г. с принятием закона Маккинли. В Латинской Америке импортные пошлины постепенно повышались в последней четверти XIX в. В России пошлины всегда были чрезвычайно высокими и никогда не снижались[105 - O'Rourke and Williamson, Globalization and History, 95–96, 116–117.].

Однако не следует переоценивать прямого воздействия возродившегося протекционизма на новую мировую экономику. Средние ставки таможенных тарифов выросли, но накануне Первой мировой войны были еще сравнительно умеренными: менее 10 % во Франции, Германии и Великобритании; 10-20 % в Италии; 20-30 % в США; 20-40 % в России и Латинской Америке. При этом таких нетарифных барьеров, как квоты или валютный контроль, еще практически не существовало[106 - Jeffrey D. Sachs and Andrew Warner, «Economic Reform and the Process of Globalization,» Brookings Papers on Economic Activity 1, 6-7, n. 6.]. Протекционистские меры замедляли ход глобализации (и закрывали ей доступ в некоторые регионы и сектора промышленности), но не могли остановить ее полностью. Несмотря на препятствия, интернационализация экономической жизни успешно продолжалась в период перед Первой мировой войной.

Тем не менее продвижение в сторону протекционизма создало в международных отношениях атмосферу напряженности и конфликта. В утопии Беллами национальные плановики каким-то образом умудряются регулировать импорт и экспорт, не вызывая ни малейшего недовольства за рубежом. Но в реальности торговые ограничения неизбежно восстанавливают страны друг против друга. Когда из-за вмешательства правительства граждане одной страны лишаются возможности вести дела с гражданами других стран, нужно быть готовым к тому, что это вызовет раздражение за рубежом. Ведь в конечном счете это ведет к снижению уровня благосостояния в других странах. Высокие таможенные тарифы в одной стране душат экспортную промышленность других стран, а эмбарго лишает их необходимого сырья, промышленных товаров и капитала. Если зависимость от иностранных товаров или рынков достаточно велика, торговые ограничения могут стать вопросом жизни и смерти.

Влияние торговых барьеров на международные отношения огромно. В мире свободной торговли граждане одной страны могут использовать преимущества более широкого разделения труда с помощью мирной торговли. Но в мире с жесткими торговыми ограничениями подобные преимущества можно получить только посредством войны – силой ограничив суверенитет страны, отказывающей в доступе к нужным продуктам или рынкам. Свобода торговли делает войну экономически невыгодной; далеко зашедший протекционизм делает войну выгодной[107 - Как пишет Лайонел Роббинс: «Когда территория страны рассматривается как частная собственность государства и ее рынки доступны только ее гражданам, а ресурсы могут разрабатываться только национальным трудом и капиталом, тогда территориальные владения значат чрезвычайно много….Претензия на место под солнцем перестает быть пустым фанфаронством. Она обращается в зловещее выражение настоятельной и неотложной нужды….Если у лидеров голодного народа есть основания заявить: «Ваша бедность – это результат их политики. Ваши лишения есть результат того, что собственность сконцентрирована у них», – тогда возникает серьезный риск войны. Существует реальная опасность того, что «неимущие» соединятся, чтобы грабить «имущих»… В либеральном мире утверждение, что главные причины войн лежат в экономике, – это злобный вымысел. Независимое национальное планирование создает условия, делающие эту теорию истинной». Robbins, Economic Planning and International Order, 94–96 (курсив в оригинале).].

В конце XIX в. мрачные перспективы были уже достаточно ясны. Никогда прежде потенциал международной специализации в деле создания богатства не был столь высок, причем благодаря непрерывному потоку технологических достижений он с каждым днем увеличивался. Однако в это же время страны начали закрывать свои границы. Хотя уровень протекционизма был еще сравнительно терпимым, все почему-то были уверены, что торговые барьеры будут только расти. Гораздо хуже было то, что в безумной имперской гонке за захват новых территорий великие державы быстро укрепляли политический контроль над периферией. Казалось, что мир раскалывается на большие имперские блоки, более или менее изолированные друг от друга. Создавалось впечатление, что страны, контролирующие эти блоки, обретут высшую власть, а те, чья территория недостаточна для процветания в условиях изоляции, будут обречены[108 - Позвольте внести ясность. Я не считаю, что довольно умеренная протекционистская политика предвоенных десятилетий была решающим фактором взрыва взаимной враждебности. Критически важным, однако, было изменение общих представлений о вероятном будущем курсе международных экономических отношений. До 1870-х гг. доминировала тенденция поступательной либерализации, а в течение этого рубежного десятилетия общий тренд изменился на противоположный. Поэтому ожидания, что торговые барьеры будут расти и впредь, были вполне обоснованны, и такие ожидания стали в Европе общепринятыми. Одновременная погоня всех ведущих держав за колониальными владениями делала правдоподобным предположение, что возникающий мировой порядок будет образован соперничающими автаркическими блоками. Историк Вольфганг Моммзен писал о настроениях в Германии: «В последнее десятилетие перед 1914 г. многие журналисты, ученые, а также некоторые промышленники начали опасаться, что система практически беспрепятственной мировой торговли, которая установилась после 1860-х гг. и которая, вообще говоря, хорошо функционировала, несмотря на протекционистскую политику некоторых стран, просуществует недолго. Они предвидели разделение мира на сферы экономического влияния, каждая из которых будет более или менее ограждена с помощью высоких пошлин от внешней конкуренции» [Wolfgang J. Mommsen, Imperial Germany 1867-1918: Politics, Culture, and Society in an Authoritarian State, trans. Richard Deveson (New York: Arnold, 1997), 91]. Это мировоззрение было сильным стимулом для гонки вооружений и роста милитаризма, которые в конечном итоге и привели к войне.]


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
(всего 10 форматов)