banner banner banner
Проект «ХРОНО». За гранью реальности
Проект «ХРОНО». За гранью реальности
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Проект «ХРОНО». За гранью реальности

скачать книгу бесплатно


– В глазах опять потемнело, и я только ощупью смог пробраться в спальню и бросился на постель. Голова горела в огне. Я зарылся с головою в подушки и одеяла. Со дня смерти своей матери я не плакал до сих пор ни разу. В дни моей юности, когда судьба была ко мне особо немилостива, это только закаляло меня. В течение долгих лет войны на моих глазах гибло немало близких товарищей и друзей, но я никогда не проронил ни одной слезы. Это показалось бы мне святотатством. Ведь эти мои дорогие друзья погибали за Германию. Когда в самые последние дни моего пребывания на фронте я пережил особенно горькие минуты, стойкость не покидала меня. Когда газом выело мои глаза, и сначала можно было подумать, что я ослеп навеки, я на одно мгновение пал духом. Но в это время некий возмущенный голос прогремел в мои уши: несчастный трус, ты, кажется, собираешься плакать, разве не знаешь ты, что судьба сотен и сотен тысяч немецких солдат была еще хуже твоей! Это был голос моей совести. Я подчинился неизбежному, и с тупой покорностью нес свою судьбу. Но теперь я не мог больше, я – заплакал. Теперь всякое личное горе отступило на задний план перед великим горем нашего отечества.

Итак, все было напрасно. Напрасны были все жертвы и все лишения. Напрасно терпели мы голод и жажду в течение бесконечно долгих месяцев. Напрасно лежали мы, испытывая замирание сердца, ночами в окопах под огнем неприятеля, выполняя свой тяжкий долг. Напрасна была гибель двух миллионов наших братьев на фронте. Не разверзнутся ли теперь братские могилы, где похоронены те, кто шел на верную смерть в убеждении, что отдает свою жизнь за дело родной страны? Не восстанут ли от вечного сна мертвецы, чтобы грозно призвать к ответу родину, которая теперь так горько над ними надсмеялась? За это ли умирали массами немецкие солдаты в августе и сентябре 1914 года? За это ли пошли вслед за ними в огонь полки немецких добровольцев осенью того же года, за это ли легли семнадцатилетние юноши на полях Фландрии? За это ли страдали немецкие матери, когда они отрывали от сердца своих дорогих сыновей и посылали их на фронт, откуда они уже не вернулись?! Для того ли приносились все эти неисчислимые жертвы, чтобы теперь кучка жалких преступников могла посягнуть на судьбы нашей страны…

Итак, ради этого наш немецкий солдат терпел зной и холод, голод и жажду, усталость и муку, ради этого не спал ночами и совершал бесконечные переходы по участкам фронта. Итак, ради этого солдаты наши неделями лежали под адским огнем неприятеля, вдыхали ядовитые газы, боролись и не сдавались, не отступали ни на шаг, памятуя, что они обязались отдать свою жизнь, чтобы оградить родину от вторжения неприятеля. Ведь и эти безымянные герои бесспорно заслужили надгробный памятник, на котором было бы написано: «Странник, идущий в Германию, когда ты придешь туда, скажи нашей родине, что здесь погребены те, кто сохранил верность отечеству и преданность святому долгу».

Ну, а наше отечество – чем ответило оно? Но ведь и это еще не все. Ведь мы теряли также все то хорошее, что было в прежней Германии.

Разве нет у нас долга по отношению к нашей собственной истории?

Достойны ли мы теперь даже только того, чтобы вспоминать о славе прошедших времен? Как осмелимся мы смотреть в глаза будущему?

Жалкие презренные преступники!

Чем больше в эти тяжкие часы я продумывал все совершившееся, тем больше бросалась мне в лицо краска стыда, тем глубже было охватывавшее все мое существо возмущение. Что мучительная боль глаз в сравнении с этим?!

За этим последовали ужасные дни и еще более тяжелые ночи. Мне стало ясно, что все потеряно. Возлагать какие бы то ни было надежды на милость победителя могли только круглые дураки или преступники и лжецы. В течение всех этих ночей меня охватывала все большая ненависть к виновникам случившегося.

Спустя несколько дней мне стала ясна моя собственная судьба. Теперь я только горько смеялся, вспоминая, как еще недавно я был озабочен своим собственным будущим. Да разве не смешно было теперь и думать о том, что я буду строить красивые здания на этой обесчещенной земле. В конце концов я понял, что совершилось именно то, чего я так давно боялся и поверить чему мешало только чувство.

Император Вильгельм II, первый из немецких государей, протянул руку примирения вождям марксизма, не подозревая, что у негодяев не может быть чести. Уже держа руку императора в своей руке, они другой рукой нащупывали кинжал.

Никакое примирение с евреями невозможно. С ними возможен только иной язык: либо – либо!

Мое решение созрело. Я пришел к окончательному выводу, что должен заняться политикой.

Оберштурмбанфюрер закрыл книгу и замолчал. Тишина стояла в большом зале лектория, каждый курсант, ставя себя на место автора, переживал в душе услышанное, давно уже знакомое, ибо книгу эту уже читал каждый из них.

– Да, этот ослепший солдат, переродился в тот день, в горниле высочайших душевных страданий, для другой жизни, для великого предзнаменования. Звали этого солдата… Адольф Гитлер!

Офицер не понял кто из курсантов первый вскочил и вскинув руку заревел «Heil Hitler!», казалось, что все присутствовавшие в аудитории разом вскочили и багровея лицами кричали, вытянув правую руку в партийном приветствии «Heil Hitler!», «Heil Hitler!», «Heil Hitler!».

Обершарфюрер Юрий Кудашев лежал все это время с закрытыми глазами, воспоминания нахлынули столь яркие, будто он сейчас вновь пережил все, там, в Восточной Пруссии, со своими товарищами.

– Ты долго еще валяться будешь? – услышал вдруг Кудашев и открыл глаза.

Глава 8. Отрезвление

Спал Лопатин в запертой комнате при сельском опорном пункте, который в Черневском ДК занимал две комнаты с тыльной стороны здания. Сельский участковый, старший лейтенант Горохов, привел его из правления колхоза к себе в опорный пункт и, укоризненно качая головой, запер со словами; «Проспись, дядя Вася!» Андреич, до нельзя уставший, весь на нервах, от всех передряг последних дней, да еще и пьяный в добавок, несмотря на то, что время было всего около четырех часов дня, рухнул на топчан и отключился, как в яму провалившийся, без всяких снов. Ночью проснулся по нужде и справил ее в стоявшее рядом с топчаном ведро. Залпом выпил кружку противной теплой воды, стоявшей на тумбочке у стены, и помянул участкового добрым словом.

Сергей Горохов, Черневский участковый, был лучшим и неразлучным другом покойного Кольки. С детства они были вместе почитай каждый день, ходили в один класс, вместе шкодили, вместе за шкоды свои отвечали. Вместе полюбили одну девчонку, одноклассницу Лену, но общее это увлечение, как ни странно только укрепило их дружбу. И один, и другой, не желая переходить лучшему другу дорогу, готовы были уступить первую юношескую любовь товарищу, и так втроем и ходили, Колька, Серега и Ленка, откровенно млевшая от такого необычного внимания. Потом, пришла пора, идти в армию, и тут вышла неувязка. Хотели друзья, и служить вместе, но видно – не судьба. Коля Лопатин попал на три года в Северный флот, а Сергей Горохов, коренастый крепко сбитый, смешливый парень, отслужив срочную в ДШБ ЗГВ в Германии, вернулся домой на год раньше закадычного друга. И Лена, уставшая к тому времени от неопределенности, хотела уже простого девичьего счастья, потому ответила Горохову: «да». Основную роль в ее решении послужило письмо от Коли, в котором он просил прощения и желал ей счастья с другом, а сам домой пока не собирался, подав к тому времени документы в школу мичманов. Свадьбу сыграли веселую, к тому же Коля Лопатин как раз в отпуск приезжавший, был на той свадьбе свидетелем, разбив не одно сердце подружек невесты своим черным, строгим и красивым кителем с мичманскими погонами. С тех пор уже почти четыре года прошло, семья Гороховых жила дружно в Чернево, но детей пока, к их печали так и не нажили.

Проснулся Василий по привычке рано и лежал на жестком топчане, закинув руки за голову, тупо смотря на беленый потолок и на стены. Утреннее солнце пробивалось сквозь давно не мытые стекла зарешеченного оконца, бросая блики на окрашенную темно зеленой краской стену напротив топчана. На стене кто-то из местных молодых оболтусов, накарябал чем-то острым схематично женскую фигуру с густой порослью меж ног и большими грудями, а рядом нацарапал не вязавшиеся с изображением слова: «Петруха пидар». Так же какой-то не в меру остроумный и озабоченный сельчанин, прямо над входной дверью, написал карандашом предложение сотрудникам милиции вступить с ним в половую связь. Причем в самой что ни на есть извращенной форме. При этом сам, намереваясь играть активную роль, а горемыкам-милиционерам оставил роль пассивную…

В голове у Лопатина было пусто, как в старом покинутом пчелами улье, и ему, уставшему от всех свалившихся последнее время передряг, пустота эта нравилась. Мучал только дикий сушняк, и в животе урчало, желудок крутило от голода, за последние два дня пил он много, а вот не ел почти ничего. В который раз Василий корил себя за то, что стал не умерен в выпивке и вновь клялся «завязать».

В коридоре за дверью послышались шаги, а за ними звон ключей, и замок двери открылся. На пороге стоял лейтенант Горохов, рыжеватый, коротко стриженный, начинающий солидно набирать вес, но отнюдь не склонный к полноте молодой мужчина.

– Выспался, дядь Вась? – голос у него был совсем не строгий, а интонации скорее родственные, чем начальственно-официальные, – пошли ко мне в кабинет.

Опорный пункт охраны порядка в Черневском клубе был маленький, крохотный кабинет участкового со столом, старым сейфом на котором громоздилась печатная машинка и тремя стульями вдоль стены и дальше по коридору шагов в пять, та самая комната с топчаном, в которой отсыпался Андреич.

Участковый сел за стол, а Лопатин сиротливо примостился на краешке стула, ближнего к столу, зажав кисти рук между коленями и тоскливо глядя в окно. На Горохова он старался не смотреть, было дико стыдно. Сергей с улыбкой глянул на него, потом поморщился от Лопатинского перегара, молча налил из стоявшего на подоконнике графина, граненый стакан воды и протянул ему. Василий схватил стакан, и чуть не расплескал, руки трясло. Вода была теплой, кипяченой и давно не менянной, но Лопатину показалась божественным нектаром. Потом так же молча, лейтенант достал из стола газетный сверток и вытащив оттуда добрый ломоть черного хлеба с двумя кусками нарезанного сала, протянул Андреичу. Тот схватил бутерброд и жадно стал есть, от стыда и жалости к самому себе глаза покраснели и наполнились слезами. Этот обычный кусок хлеба с салом, заботливо собранный женой на работу Сереге Горохову, казался ему самой вкусной едой, о которой только мечтать можно.

– Ты, Василий Андреевич, ешь и слушай, что я тебе скажу, – уже официальным тоном начал Горохов, – чудил ты вчера по полной, и смех, и грех. Но по уму рассудить, смех то плохой. В уголовном кодексе твои чудачества не иначе как хулиганство называются и под статью 206 УК РСФСР подходят, да еще и как «злостное хулиганство» трактуются. А это, дядь Вась, от 3 до 7 лет… Это уже не 15 суток, по «декабрьскому» указу, это уже уголовка! Ты ж сам подумай, надо было такое учудить, никуда-нибудь, а в правление колхоза, с оружием ворвался, сорвал заседание, секретарша Танька до сих пор, наверное, заикается, материл всех, пургу какую-то гнал про войну и немцев…

Лопатин, прожевавший к тому времени бутерброд, услышав про «войну и немцев» встрепенулся было, но потом слабо махнул рукой, и опустил буйную голову на руки уставился в дощатый, давно не крашенный пол кабинета. А участковый продолжал разнос…

– Тут место происшествия – государственное учреждение, а действия твои – нарушающие общественный порядок и выражающие явное неуважение к обществу, да еще с оружием. Мне, дядя Вася, тебя, отца моего лучшего друга, стыдно вот так отчитывать! Право, как малолетнего придурка, который в клубе на дискотеке по пьяни другому такому же обормоту зуб выбил и стекло в окне разбил… Тебе уже шестой десяток, и я тебя уважаю, как отца родного, но ты сам пойми, перешел ты «красную черту».

Василию, у которого и так кошки на душе скребли, стало совсем погано, он готов был провалиться в преисподнюю вместе со стулом, на котором сидел, прошиб уже холодный пот и стал бил мелкий озноб.

– А виной всему твое последнее время неуемное пьянство. Я, конечно, тут и сам виноват, надо было давно завести мотоцикл и приехать к тебе, твой самогонный аппарат топором изрубить, да забрать, все некогда было. Я понимаю, какие на тебя беды свалились, и с Колей история эта, тетя Вера, земля ей пухом, с ее болезнью. Но будь ты мужиком! Я слышал от Степана Ивановича, дочка на днях на каникулы приезжает. И каково Маше будет узнать, какие ты тут коленца по пьяни выкидываешь? Стыдоба ведь на все село, если не на район!

Лопатин не выдержал и взвыл:

– Все, Сережа, понял я все, замолчи, без ножа режешь! Не позорь ты меня, старика, не могу я больше тебя слушать, уж лучше от трех до семи получить, чем муки такие терпеть! Горохов, видя, что Андреич и правда на грани срыва, не лукавит, а и впрямь проняло его, вышел из-за стола и сел на стул рядом с ним. Приобнял одной рукой за плечи и крепко сжал другой Василию предплечье.

– Ну что ты такое, дядь Вась говоришь, какие три, какие семь, ты же мне, как батя умер, отца заменил, ты мне, не считая Ленки, самый родной человек.

Лопатин уткнулся участковому в плечо и заплакал, вываливая всю скопившуюся тоску и боль в прерывистых фразах, всхлипывая и прерываясь: – Да вот ведь, Сережа, все через задницу… как Колька погиб… Вера умирала, я все надеялся… а потом и вовсе свет не мил стал… Только вот Маша и держит… в давно бы, не будь ее в петлю влез… а теперь и не знаю…»

Сидели они, обнявшись минут десять, Василий постепенно успокаивался, а Сергею самому было жалко до слез этого большого, доброго еще недавно, мужика. Василий действительно заменил ему отца, когда его родной, уехав рыбачить на Михайловские озера, сгинул бесследно. Было тогда Сереге, оставшемуся круглым сиротой, всего десять лет, и друг Колька, переживая за товарища, попросил отца с матерью что бы он пожил с ними.

Через полчаса, лейтенант Горохов, дал Василию расписаться в объяснении и напоследок добавил:

– Дядя Вася, ты ж еще не старик, тебе там в лесу одному совсем тоскливо с одними пчелами. Маша институт закончит не будет на пасеке жить, уж точно… Ты бы, может, нашел себе кого, тут я, конечно, не советчик тебе, молод еще, но подумай… Слышал я, Наташка, продавец в магазине нашем, все в твою сторону посматривает.

Горохов смущенно потупился. А потом уже официальным тоном продолжил:

– Я пока карабин твой у себя оставлю, а ты денька через четыре за ним приезжай, у тебя же еще двустволка дома есть. Коня в колхозной конюшне забери, не переживай, мужики его расседлали и овса задали… И вот еще, дядя Вася, председателю спасибо скажи, он вчера вечером домой ко мне приходил, о тебе толковали, просил за тебя… Только не вздумай сейчас к нему идти, злой он на тебя, пусть отойдет малость. Потом сходишь, поблагодаришь.

Лопатин поднялся со стула, помялся и, всхлипнув, произнес кратко:

– Спасибо, товарищ лейтенант! – и вышел из кабинета.

Горохов посидел минуту, откинувшись на спинку стула, потом выдвинул ящик стола, достал исписанный листок бумаги, перечитал его. Затем сложил в четверо и порвал на несколько частей. Бросил обрывки в стоящую рядом со столом урну. Было это заявление, написанное агрономом Маргулисом, о привлечении алкоголика и дебошира, Лопатина В. А. 1928 года рождения к уголовной ответственности за хулиганство. Именно об этом вел речь приходивший вчера вечером к участковому домой, Бойцов. Наум Иванович Маргулис очень близко к сердцу воспринял случившееся вчера в правлении. И если другие участники более-менее успокоились, то он напротив, чем дальше, тем больше распалялся. В результате вчера во второй половине дня, пришел в опорный пункт с заявлением на Лопатина. Отдал заявление, да еще прочел Горохову лекцию о социалистической законности и приплетя туда Партию и Правительство, и решения ХХVсъезда КПСС.

На самом деле, товарищ агроном, так сильно испугался, что обосрался под председательским столом, из-за чего долго еще отказывался из-под него вылезти. Только через некоторое время, после того как вызванный участковый увел хулигана в опорный пункт, Маргулис Из-под стола вылез. Грязный и вонючий, с расплывшимся светло-коричневым пятном на белых холщовых брюках, со стекающим по худым ногам и просвечивающим через штанины дерьмом, долго орал что он «этого так не оставит и посадит негодяя». Так и родилось в тот день у него прозвище – «Дрищ». Народ-то русский не злобливый, но на язык остер. И как не пробирался агроном домой огородами, да разве ж шило в мешке утаишь?

Время уже было около полудня, Василий шел по усадьбе за Орликом к конюшне, расстегнув почти до пупа рубаху, сняв пиджак и закинув его на плечо. Припекало, не так, как дня два назад, но тоже ярилось солнце во всю, хотя и ясно было, жара пошла на убыль. Народу на улице было немного. Но почти все местные, все знакомые ему с детства люди, казалось, открыв рты глазели в его сторону и тыкали пальцами. А может, и не глазели, может, и не тыкали, шел Лопатин потупившись, глядя под ноги, от стыда сгорая и не смея поднять глаза. Проходя мимо магазина, с открытыми по-летнему окнами, все же глянул в окно. Наташка, до этого никогда не лишавшая себя удовольствия высунуться из окна и перекинуться с Лопатиным словом, другим, на этот раз, увидев его, отвернулась. Василий заметил мельком что глаза у нее покрасневшие, как будто заплаканные. Он тяжело вздохнул и зашагал дальше, думая про себя, что раз уж и продавщица так на него реагирует, совсем дела поганые. А ведь на трезвую голову и сам понимал, поделом. Пугало, пугалом, брюки и пиджак грязные, рубаха с оторванными на груди пуговицами, сам грязный и вонючий, несколько дней по такой жаре не мывшийся, а уж баню неделю не топил, да и не бритый… Что на такого оборачиваться. О том, что ждет дома, старался вообще не думать.

Уже почти у самой конюшни, со стороны сельской амбулатории послышался резкий, как воронье карканье крик:

– Васькааа! Ну-ка, подь сюды!

Лопатин затравленно оглянулся. На скамейке под раскидистыми кустами сирени сидел, сложив руки на клюке дед Архип.

– Ну что стал, как столп соляной, иди-ка сюды!

Архип Кузьмич Головкин был местной достопримечательностью. Сколько ему лет не знал точно никто в округе. Иной раз мужики, выпивая в мастерских, или бабы в очереди у магазина спорили: разменял ли дедушка Архип, как уважительно его звали, сотню лет или нет. Но сколько Васька Лопатин себя помнил, Архип Кузьмич всегда был стариком. Не помнил уже и сам Архип Головкин своего возраста, но, говаривал, что еще Александра Второго Освободителя застал.

Был он сухоньким старичком, среднего роста. Годы его согнули, и он ходил, опираясь на клюку, но ходил резво, иной молодой мужик отставал. Морщинистое лицо с выдубленной, смуглой от солнца и прожитых лет кожей величала копна даже не белых, а пожелтевших от старости волос, уже редких, а обрамляла – окладистая седая борода до середины груди. Несмотря на свой Мусафаилов век, был дед довольно бодр, ел до сей поры своими зубами, хоть и предпочитал уже давно еду не жесткую. Сохранил Архип и трезвый рассудок. Да и читал без очков, своими по-детски голубыми, молодыми глазами. А жил у правнука Матвея Головкина, тоже уже не молодого человека, в другом конце села, у разрушенной старой церкви.

Еще в Первую мировую, уже будучи человеком не молодым, Архип Кузьмич как ушел служить в 1915 году, так и вернулся домой только в 1925 году. Где и как его носила судьба эти десять лет, не ведомо, а сам он рассказывать никому ничего не стал, как ни выспрашивали земляки. С Советской властью у него тоже не заладилось с самого начала. А когда вдруг, темной мартовской ночью, в 1930 году, сгорела изба вместе с ночевавшими в ней двадцатипятитысячниками, приехавшими из Смоленска организовывать колхоз, в НКВД забрали именно Архипа. Уж очень он накануне пожара возмущался на собрании, отговаривая сельчан идти в коммуну. Да прилюдно грозил пришлым партийцам расправой. Ходили потом слухи, что оказывается в Гражданскую, Архип Головкин у Колчака служил, и потом отступал с белыми до самого Владивостока, так ли это или нет, то не ведомо. Но десять лет лагерей за контрреволюционную деятельность дед Архип получил. По тем временам, считай, повезло, и то, потому что как товарищи чекисты не старались, твердил Архип только одно: «не делал, не видел, не знаю». Вернувшийся перед войной домой, к не чаявшим его уже видеть живым родственникам, жил дед Архип, тише воды, ниже травы. При немцах, предлагали ему, как «пострадавшему от Советской власти» идти в старосты, да он, сославшись на преклонные годы и немощь отказался. И то верно, уже ходил с палочкой, и борода вся была седая, лагеря то Советские, как известно не санаторий.

– Иди, иди, присядь со мной стариком, – дед Архип, похлопал рукой по скамейке рядом с собой, подошедшему Лопатину. Тот, поздоровавшись вежливо, сел, угрюмо глядя в землю.

– Да, Васька… ужо наслышан я про твои геройства у председателя! Совсем говорят мозги пропил, тебе годов то сколько? Ааась… Шестой десяток разменял, а мозгов как не было, так и нет… Молчи! Я еще отцу твоему задницу, за шкоды его хворостиной драл! Может, и тебе березовой каши отсыпать? Ты не смотри что я с палкой согнувшись хожу, этой клюкой и отхожу тебя детину этакого, – дед Архип не давал и слова Василию вставить. Да тому и сказать нечего было. Сидел Андреич молча, пил горькую чашу стыда будто хмельную брагу, аж в ушах шумело…

Немного выпустив пар, старик Головкин сбавил тон.

– Мне старику и то за тебя стыдно стало. Я вас Лопатиных, весь род знаю, дед твой Герасим, земля ему пухом, со мной в Империалистическую на фронт уходил. На моих глазах ему снарядом в Галиции ноги оторвало, так у меня на руках и отошел. Отца твоего, когда крестили, я восприемником был. И тебя с детства знаю, мужик ты всегда был справный да хозяйственный, мед ваш Лопатинский зело хорош и спасибо, что ты меня старика не забываешь, привозишь медку то, – дед Архип помолчал, растроганный воспоминаниями, смахнул скрученной артритом ладошкой светлую стариковскую слезу.

– Про беды твои тоже знаю! Про сына знаю, что жену схоронил, тож знаю… Так жизнь то она продолжается, внучек, я вот знаешь, скольких уже схоронил, со счета сбился, а вот все Господь не дает упокоения, знать я ему еще здеся, на земле нужен. Уж не знаю и зачем. Да не зря говорят, что нам его замыслов не постичь.

У Лопатина опять задрожал подбородок, он вывалил старику все, что лежало на душе, про безнадегу, про тоску смертную, что и жить не хочет. Хотел и про последних дней дела рассказать, да вовремя себя остановил, хватило уже позора.

Дед молча его слушал, не перебивал, глядел своими молодыми глазами куда-то в даль, наверное, в глубину своих прожитых лет. Андреич подумал, что за долгую свою жизнь дед Архип столько всего повидал в войнах да лагерях, что его проблемы кажутся совсем мелкими да никчемными.

– Да, паря, тяжко тебе сейчас, – сказал ему в ответ Головкин, – то беда ваша, всего поколения вашего, от старого-то отказались в свое время. С мясом и кровью его вырвали, церкви поломали. Да повзрывали. Народу уйму русского погубили… Оно, конечно, и в церкви не все так было. Но хоть какая-то у человека вера была, а теперь вот что? Плохо, Вася, плохо… нельзя человеку без веры, душа-то она стремится вверх, а вы ее как цепями сковали.

– И что же мне теперь, дедушка Архип делать? Жить как? – тихо спросил Лопатин.

– Перво, наперво, Вася, ты отчаяние-то в себе побори, самый страшный грех, отчаяние-то. Оно тебя к такому толкнет, что хуже и быть не может. Со спиртным тоже надо тебе кончать, оно тебя не утешит и бед твоих не уменьшит, а вот до еще большей беды, как этот раз, доведет запросто. Дочка вот у тебя красавица, я помню, видел ее, когда она последний раз приезжала, ради нее живи!

Архип, снял картуз, пригладил рукой редеющие волосы и продолжил: – И вот еще… ты ж на пасеке своей, как медведь в чащобе живешь, разве что не в берлоге. Бирюк бирюком… полно супружницу оплакивать, да тоску в медовухе топить. Найди-ка себе бабу, знаю, что говорю.

– Архип Кузьмич, да мне уже годов-то сколько… шестой десяток, а вы про бабу, – смутился Василий, отмечая про себя, что дед почти слово в слово повторил то же, что и Горохов.

– Ой и дурак, ты, Васька! – дед Архип задорно глянул на Лопатина голубыми, как весеннее небо глазами, скрытые в бороде губы тронула улыбка.

– Да ежели бы мне сейчас лет 30—40 скинуть, я бы половину сельских баб обрюхатил! А ты ноешь! Я вашу лопатинскую породу знаю… за тобой, поди, любому тридцатилетнему в ебле не угнаться… Здоровому мужику без бабы нельзя, а бабе без мужика. Вот хоть продавщица наша, Наталья Соколова, я же вижу, давно она на тебя глаз положила. Баба самый сок, ей сорока еще нет, вдовая, детей ей боги не дали, а естество-то так и прет наружу… Сегодня как к фельдшеру шел мимо магазина, видел, стали Нюрка Лепенина с Андреевой бабой, не помню, как ее уже и звать, в магазине сплетничать про твои вчерашние похождения в правлении. Так Наташка их выгнала из магазина да такими матюками крыла, что и мне старику было в диковину. А потом плакала.

– Так она же… – начал было Андреич.

– Ты и взаправду дурак, Васятка, – махнул обреченно рукой дед, что она с виду, такая шалавистая, то у каждого своя защита от бед, кто-то угрюмый ходит, да самогон жрет как ты. А другие, наоборот, виду стараются не показать, как на душе плохо, хорохорятси… А на самом деле, ох, и нелегко ей… а к себе-то, она особо никого не подпускает, а если и говорят, что, брешут, поверь мне старику, брешут!

Лопатин задумался. Про себя давно он замечал, что нет, нет, да и приходили ему мысли в голову такие, да мало ли что подумается ночью одному-то на широкой кровати. А ведь дед дело говорит. Они посидели немного, каждый думал о своем, и оба молчали. Наконец Лопатин стал вставать, благодаря старика за науку, и обещая взяться за ум. Но Архип взял его за руку и потянул вниз, Лопатин опять сел на скамейку.

– Не торопись, Василий, – сказал дед, посмотрев ему пристально в глаза, – не знаю, как тебе сказать, как объяснить. Старый я совсем, но ты мои слова не как блажь старческую прими, а серьезно. Чувствую я что-то, случиться должно, что-то страшное, великое и очень серьезное, вот сидит во мне это, а как тебе объяснить, слов таких у меня нет. Если я сейчас тебе рассказывать начну всю историю, то слишком много придется говорить и долго, так что ты просто поверь мне старому! Что-то грядет Вася, странное и чужое, и у тебя это будет. – старик замолчал, и по щеке его вновь поползла слеза, но он уже не стал ее вытирать,

– Наверное мой срок близок, и давно, далеко отсюда, дано мне было обещание узреть… его…, а может и нет, может, живу я так долго для того что бы тебе все это сказать… как знать… Я уже ничего не боюсь, осталось только увидеть, узнать, что там, за этой гранью.

Василий почувствовал, как его, не смотря на теплый день, вновь знобит, а волосы на голове шевелятся и поднимаются, пробила дрожь. Старик тяжело вздохнул.

– Ну иди Василий, иди, да хранит тебя, – но так и не закончил фразу.

Лопатин, сам не зная, как, добрался до конюшни, молча, не отвечая на подначки конюхов вывел из яслей Орлика, оседлал и, вскочив на коня, тронул не быстрым шагом к лесу. Домой, не смотря на голод, не торопился, дорогой было что обдумать и обдумать крепко…

Глава 9. За гранью

– Ты долго еще валяться будешь? – услышал вдруг Кудашев и открыл глаза. Повернул голову на голос. Сбоку, у стола, застеленного давно не меняной льняной скатертью, на стуле сидел парень лет двадцати пяти в синей форменной хлопковой куртке, с такими же брюками, с черными погонами с белой выпушкой и двумя звездочками. На левой груди куртки, на карманном клапане белая полоска с какими-то буквами и цифрами, а ниже, на кармане большие буквы – РБ. Из-под расстегнутого ворота выглядывала полосатое бело-голубое нижнее белье, кажется это называется – тельняшка. На столе, рядом с парнем, сидел большой черный облезлый кот с драными ушами и оба пристально смотрели на Юрия.

Парень был похож на хозяина дома, Лопатина, такие же глаза, сильный подбородок. Короткий ежик темно русых волос. Кудашев попробовал привстать, опираясь на локоть, но грудь прострелила острая боль, такая, что в глазах потемнело. Он опять откинулся на подушку, за это мгновение, парень вдруг пропал, Юрий сам не понял, как это возможно, только что был тут, и вдруг уже нет. Он стал восстанавливать сбитое болью дыхание по тибетской методике, которой учили в орденском замке. Учили хорошо, не прошло и минуты, как боль вновь стала уводить куда-то в глубь сознания, дыхание выровнялось, взор прояснился. Краем глаза справа Кудашев заметил движение, скосил глаза, на стуле, где только что сидел молодой моряк, клубился белый как молоко туман постепенно принимая форму человека. Того самого парня в синей форме.

Обершарфюрер завороженно смотрел на происходившую метаморфозу, удивляясь своему полному спокойствию. Он многое знал о мире, три года их учили и учили на совесть, но одно дело книжные знания о мироустройстве, а другое дело увидеть настоящего призрака в первый раз. А знание само собой скользнуло ему в голову, и много большее чем вложили в него в «Аненербе». Неупокоенный! Этот человек, на стуле передо мной, после смерти все еще остается привлеченным материальным миром и держится поблизости от него в своем, эфирном теле. Да, он точно из неупокоенных! Почему же мне совсем не страшно, задал себе вопрос Кудашев, дух может оставаться на Земле среди живых (будучи невидим и неощутим, но, возможно, сохраняя способность воспринимать окружающее или даже влиять на происходящее) до тех пор, пока не исчезнут тревожащие его явления и люди, либо пока тело умершего не будет погребено. По-видимому, он умер не тут, он моряк, а до морей и океанов, отсюда далеко, он вернулся домой. Но я-то его вижу, новый я. И я знаю откуда-то, что бояться не стоит, наоборот, я ему нужен.

Может, даже и говорить с ним смогу.

– Ты сын хозяина? Лопатина? – спросил Кудашев. Парень улыбнулся доброй красивой улыбкой.

– Ага, Николай Лопатин, вот и познакомились! Тебя я уже знаю, я много про тебя знаю, Юрий. Ну и история. У бати крыша прям едет. Я бы и сам не поверил. Раньше. Теперь-то я много чего повидал и узнал, после того как… умер.

Лопатин младший помрачнел и замолчал, но продолжалось это не долго, он вдруг опять оживился:

– Ты даже не представляешь, как это здорово, что я могу с кем-то из вас говорить. Ты, конечно, можешь и не говорить, если больно, мы друг друга можем понимать и без слов, но я, признаться, стосковался по обычному общению, уж извини. Я тебя, наверное, слишком гружу, а? Если бы сам лет пять назад привидение увидел, наверное, испугался до смерти. Я тут давно, почти сразу после того, как меня, то есть тело мое, ну, это… сожгли. Я не в обиде на наших, я ж фонил и светился, как новогодняя елка после реактора. А, вижу не поймешь, что к чему? Я чувствую, что не то несу. Пойми, меня же до тебя никто не мог видеть и слышать тут. Кот только, да Серко иногда, но редко. Это пес наш. Да с котом-то, даже с таким особенным, как наш Лаврентий, много ли поговоришь? Так что несет меня, чувствую сильно. Николай Лопатин, вновь улыбнулся, но на этот раз как-то жалостливо.

Кудашев прерывисто вздохнул, боль кольнула опять, правильно учили, боль делает слабым, а слабость угнетает дух, то-то я этого неупокоенного перестал чувствовать, когда встать пытался. Юрий медленно поднялся, сначала отперевшись на локоть, а потом, так же осторожно сел. Глаза затуманились, голова закружилась от слабости. Но сознание было ясным.

Николай более не пропадал, наоборот с интересом смотрел на Кудашева, как он устраивался сидя на кровати подложив под спину подушки.

– Здорово тебя приложило! Когда отец тебя притащил, я признаться подумал, что ты не жилец. Ну, думаю, нашему экипажу пополнение. – Николай усмехнулся – но, похоже, душа у тебя гвоздями к телу прибита. Здоров, чертяка! А уж ночью-то с тобой вовсе странные вещи творились, я не особенно и понял, но силы над тобой такие были, что я, признаться, испугался и подальше отсюда убрался. Хотя, кажется, чего уж мне бояться то? Все. Ан нет, даже не знаю, как и объяснить. Только стал ты уже другим человеком. И человеком ли.

Видно было, что парень никак не может остановиться, если все так, как он говорит, оно и понятно, когда тебя только кот и воспринимает, будешь дико рад, наконец найти собеседника. Обершарфюрер так и не перестал удивляться своей более чем спокойной реакции на сидящего напротив призрака хозяйского сына. Лопатин младший, при жизни был, видно, отличным парнем, душой компании, остался таким и в небытии, он как-то сразу понравился Юрию, как ни дико это было по отношению к бесплотному существу. То ли еще будет, чувствовал Кудашев.

– Ты теперь вроде как… колдун или маг? Я много чего узнал, о чем и подумать не мог, так что не удивляюсь, но такого, как ты, за эти три года вижу впервые, хотя знал, что есть они. Про ваш мир тоже знаю, ну, вернее, не про ваш, а про то, что их много, но отсюда никак до него не добраться, ну или я не знаю, как, – Николай поднялся со стула и переместился, не прошел, а именно проплыл что ли к окну, – да, у меня от этого всего просто ум за разум заходил, хорошо, что с ума сойти уже нельзя.

– А как ты… Ну, что с тобой случилось, Николай? Ты пойми, я сейчас сам не очень себе доверяю, я же до сего дня неупокоенных не видел и знал о вас, только по книгам. Кудашев поднялся повыше и сел уже прямо, опершись на подушки.

Неупокоенный все тем же плывуще-скользящим движением вернулся к столу, поднес руку к голове кота как бы гладя его между ушами. К удивлению Юрия, кот поступил как самый обычный кот которого погладили. Задрал нос вверх, немного оскалился и громко замурлыкал.

– Слово-то какое, неупокоенный, – удивился моряк, – хотя, кажется, очень точное.

Он помолчал немного, потом начал рассказ:

– Я на Северном флоте служил, на подводном ракетоносце, ха, долго рассказывать, я и забыл, что ты можешь не только ушами слышать и глазами глядеть. Ну-ка попробуй закрой глаза и постарайся ни о чем не думать. Николай Лопатин опять сел на стул напротив Кудашева. Юрий расслабился и закрыл глаза.

Неожиданно его как волной накрыло чередой очень четких, реалистичных образов. Лопатин в парадной морской форме, держа руку под козырек, вытянувшись в струнку, рапортует какому-то пожилому офицеру. Заснеженные скалы под хмурым северным небом, пронзительный ветер гонит густые облака, большая подводная лодка отходит от причала, тесные кубрики, боевая работа, другие моряки, матросы и офицеры, то тревожно сосредоточенные, то весело разговаривающие и смеющиеся. Их сменили огоньки приборов, шкалы, циферблаты, тумблеры, тревожный зуммер боевой тревоги, мигающий красный свет, страх в глазах моряков, дверь боевой рубки с нанесенным на ней символом радиации. Кудашев напрягся, увидел лихорадочно одеваемый ОЗК, огонь, лижущий панель приборов, оранжево – красные языки, вылетающие из щелей, снятые перчатки и противогаз, лопающиеся волдыри на руках крепко держащих раскаленный контрольный блок, треск зашкаливающего дозиметра, слезы в глазах товарищей, огонь.

Некоторое время они сидели молча. Кудашев никак не мог отдышаться и прийти в себя, настолько реальным было то, что он видел и чувствовал. Лопатин, переживший все вновь и, наверняка, не в первый раз сидел, опустив голову, бесплотная рука его лежала на столе, пройдя прямо через свернувшегося калачиком Лаврентия, который полуприкрыв желтые свои глаза смотрел, то на одного, то на другого.

– Вот оно как, значит… а парень-то герой! Доброго сына воспитал этот Лопатин, настоящего русского солдата, – думал пилот.

– А где отец-то, Николай? – Кудашев вдруг забеспокоился.

– Знамо дело, батя поехал за помощью, очень он перенервничал от всего случившегося. Теперь уже поди в Чернево, будет народ поднимать, он, когда выпьет, дюже шобутной, да и не мудрено, не каждый день такое узнаешь. спокойно и даже немного весело произнес неупокоенный.

Кудашев встревожено завозился и попытался встать, морщась от боли в груди.