banner banner banner
Новолетье
Новолетье
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Новолетье

скачать книгу бесплатно


Ещё во дворе мужу поведала обо всём, да что-то не больно поверил он, – какая ягода? И черёмухи не цвели ещё…

В избу зашли, – на столе чашка, да не Зарянкина, расписная глиняная, а простая, деревянная, из улитиного скарба. В чашке – ягода сушеная…

– Эки чудесы в бабью голову вбредут! – Илья зыркнул на столбом стоящую жёнку, – сама не хвора ли?

…Ей бы благодарить Зарянку, в ножки ей падать, а сил нет на то. Да и чувствует, – не нужны никому ни благодарность её, ни поклоны. И сама она вроде лишняя в своём доме, навроде чёрной холопки; как из милости взята Ильёй, глаза людям застить, самому с бесовкой тешиться. Теперь, видно, и сына прибрать хочет себе, злодейка. И надо бы противиться этому, а как, – некому надоумить глупую бабу; не в помощь ей ни муж, ни даже матушка родная…

Последней каплей для измаявшейся Улиты было то, за что в яви всякая бабёнка повыцарапает обидчице глаза, – Зарянка во сне явилась. Говорила: ты постереги парнишечку-то; один он у тебя, других уж не будет… А сама то ль смеётся жалобно, то ль плачет весело… В самую больку попала, змеюка: шестой уж годок Леонтию, а вторыша нет как нет. У Блажихи уж четверо, да опять в тягости. И ровно кто шепнул ей: поди, Улитушка, к попу, может, присоветует чего, а нет, так подпалить чертовку…

…Мягок отец Самуил и снисходителен к женским прелестям. Мягкость и довела его из Константинополя через Киев и Новгород в эту глухомань. Брат Мелентий грозился за прегрешения многие отправить его дальше, на север, нести свет веры людоедам рогатым.

Самуил не считал женщин созданием дьявола, ибо всё от Бога, и красота тоже; ибо Бог есть любовь, и нет греха в обоюдном наслаждении. Никого не соблазнял он, но был соблазняем. Каялся и вновь поддавался искушению. Хорошенькие прихожанки после проповеди так нуждались в совете и утешении… О том, что дочь константинопольского легатория получила от него вместе с наставлениями сына, Самуил узнал, лишь отплывая в Киев…

Киевлянки оказались не менее прекрасны, но осталось ли что-нибудь на память от него у синеглазой посадницы Любаши, об этом Самуил так и не узнал, поскольку был отправлен в Новгород…

Беловодские молодки по своему поняли смысл исповеди, и вскоре отцу Самуилу стали известны все сельские семейные тайны: неверные мужья, непослушные дети, завистливые соседки…

С ласковой тихой улыбкой Самуил разъяснял суть истинной веры, терпеливо учил молитвам. Садился на лавку рядом с новообращённой, невзначай пухлая ладошка оказывалась на коленке её или плечике. Речь текла плавно, как в зной Молосна, и ровно прохладой веяло от непонятных слов, и хотелось повторять вслед за ним…

Многие беловодские бабёнки крутились вкруг попа, любопытствуя непривычным его обликом; уж так хотелось потрогать короткую мягкую бородку его. И вот кто молочка парного принесёт, кто медку, кто в избёнке приберёт. А только недолго так было. Блажиха-вдовица пошустрее оказалась, доброхотиц досужих поразогнала, сама при церкви хозяйкой осталась. Ей-то мужик кроме избёнки-завалюхи и чада единого ничего не оставил. Теперь она перебралась в новый попов терем, да стала ребят каждый год таскать. Да парнишки как на подбор, – пухлые, румяные, лыбистые. Их так самулятами и звали…

Поп оказался дока не только детишек ладить, – ни топор, ни серп из рук его не валились. Ему и надел отрезали, – приплод-то кормить надо…

…Теперь вот он, по-бабьи подоткнув рясу, ходил по двору, сыпал курам заспу. Высыпав весь корм, сел рядом с Улитой на завалинку…

Приняв все её жалобы и горести, привычно взял её ладонь, и, поглаживая, стал говорить:

– Что тебе сделала эта женщина, что ты всех бед ей желаешь? Чадо твоё единое от смерти спасла. Ты же, врагом человечьим видение посланное, приняла за суть; его же веления исполнять хочешь…

…Может, с этими словами тихими или с благостью тёплой уходящего дня снизошло к Улите успокоение. Вошла во двор Блажиха, села на завалинку подле супруга; так сидели они втроём, глядя, как остужает Молосна последние лучи солнца. А поп всё говорил о чём-то, и ничему его речь не мешала, ни шелесту молодых листьев, ни плеску воды, ни дальней песне девичьей…

…Заливали дожди Беловодье, укрывали снега, и Тот, Кому Ведомо Всё, провёл снежную черту меж веками и тысячелетиями, но здесь её не заметили, и жизнь продолжалась…

ЧАСТЬ I АНАСТАСИЯ

Глава 1. Год 1000

…Поздний рассвет просинца (январь) входит медленно в застывшую тишину лесной белыни. Здесь лишь перестук дятлов, попискивание синиц да скрип широких варяжских лыж. Под тяжёлой овчинной чугой (шуба), под тёплой рубахой, рядом с медным крестиком, – снизка волчьих зубов, оберег от зверя лютого, – дар Иктыша.

Илья остановился отдохнуть, утёр лоб варегой. К закату ему надо быть в зажитье Крышняка… Из снежной лунки-ночлега с краю поляны взорвался косач. До Рябинового острова – ещё две версты; на холм подняться, а там, через дебри, за раменью откроется полоса обманчивого в снежной чистоте, незамерзающего, прикрытого чуть ледком неглинка; его пройти по едва заметной тропе, где шаг в сторону, – и нет человека. За неглинком неугасимым огнём полыхает стена рябинника…

Сосны глухо шумят в вышине, вспоминая утихшую метель, стряхивают вниз колючую ворозь(иней) …

…Крик горестный, душераздирающий, взлетел и оборвался за стеной ельника, – Кыяя! Кыяя!.. – Чёрная птица просвистела рядом, едва не задев лицо крылом с кровавыми перьями. Глаза с проголубью глянули почти в упор…

Илья поднял руку перекреститься, и тут как морок нашёл; пахнуло ровно из кузни горячим железом и чем-то едким, отчего ему, здоровому мужику, стало жутко… Он стоял на лыжах в снегу, а в десяти шагах, на выгоревшей траве позднего лета, смотрел на него человек в одежде чужеземной, цвета старых листьев, с чёрной, тускло поблескивающей дубинкой в руках. Вместе с гарью пахнуло на Илью от чужака волной необъяснимой ненависти и смертельной усталости…

…Перекрестились они одновременно… Илья поправил котомку за плечами, проклиная чёртову птицу… Видение было забыто навсегда…

…За крепкими стенами Крышняковой избы свищет опять метель; в натопленной коморе её не слыхать почти. Ольховина горит несильно и нечадно, а тепла хватит обогреть невеликие хоромы. Прогорят дрова, а угли ещё долго будут отдавать тепло. Ночью лишь встать, подкинуть дров,– изба не выстынет до утра. А нынче здесь не уснуть никому…

Слабый огонёк светца выхватывает из сумрака лица, бабий угол с кутейной утварью, сундук бабкин, из Киева привезённый; на голубце – плоские тёмные лики рожаниц, – здесь их не прячут. На особицу – Дедилия, – тяжёлым бабам помощница.

Илья шёл сюда на родины, поздравить Крышняка с прибылью в семействе, хотя девка, как бабка нагадала – радость невелика; так, на поглядку. У Ильи один сын, больше Бог не даёт, (и уж не даст,– это тоже бабка сказала) А Улита всё молится, да поклоны бьёт, как поп учил, а ночами достаёт рожаниц, нашёптывает то, что днём у Божьей матери просила. А заутра опять поклоны, – грех замаливает…

Бабы заканчивали прясть; Илья помогал Крышняку чинить сети. Добрый хозяин Крышняк; в Беловодье были б ему почёт и уважение; он и охотник, и рыбак. По заболотью его борти засечены. Когда-то Крышняк сам в Беловодье бегал; там и Жалёну скрал. Кабы не Вечная бабка, поди, давно уж в селе жили б. Не зря говорят, – она ведьма; не живут добрые бабы столько. Ещё слыхал Илья, – привезена была она в Киев из Плёскова с княгиней Ольгой. Той княгини уж тридесят лет нет на свете, а Бабка всё живёт…

А толки-беседы здесь всё те же что и всегда: Илья всё про житьё вольное в Беловодье; на болотах что за жизнь? Бабка с Жалёной своё отповедывают: "что за воля под княжьим оком? Толстый поп-гречанин пред своим богом на коленках ползать понужает, – сам-то как с брюхом ползает? Наши-то боги все рядом и везде, и сколь их? У каждого своя забота; а твой один. Где ж ему поспеть? И живёт с гречанами своими, что ему до нас?.."

Жалёна позыркивала на мужа: чего молчит? Ей было худо, – последнее дохаживала. Илью она не любила, и нынче он некстати приволокся. Злилась, – Терешок слушает, открыв рот, дядькины небылицы о странах неведомых. По осени, как Илья здесь был, всё высказывала ему обиду за Зарянку, словно обвиняя его в подружкиной недоле…

Злилась и на Бабку: чего зажилась? Незачем было первой в новострой входить, потому и хозяйнушко (домовой) недоволен: родители и деды Крышняка давно уж на небесах её ждут, а она всё землю топчет, свет застит. А злиться Жалёне нельзя,– падёт злоба на голову младенца…

…Лада свела Жалёну в натопленную баню, вернулась досучить пряжу. А пряжа нынче не слушалась старушечьих дряблых пальцев, путалась вместе с мыслями, глаза слезились. Поутру не могла сыскать костяной матушкин гребень; в пообедье всё дремалось, и так-то ясно виделся терем отцовский в Плёскове, и матушка совсем молодая, как в тот последний день детства. Ольга, подружка синеглазая, ближе не было, (камешки вместе кидали в реку Великую, – водяного пугали.)– в одночасье княгиней стала. Как любимую забавушку прихватила с собой в Киев подружку дорогую…

Киевские боги смотрели на псковитянок мрачно и неприветно. Плёсковцы идолов не ставили, – поклонялись живому, – воде чистой, зверю лесному, земле-кормилице. А пуще всего предков почитали…

Не кланялась Перуну Лада, не поклонилась и новому богу греческому… В ту же ночь, как велела княгиня старой подруге принять крещение, исчез из Киева весь род Ивеня и Лады, с сынами и внуками, как и не было их вовсе…

…Тихо таяла пряжа её жизни. Ещё должно ей помочь появиться на свет новой жизни, с именем своим и душу передать. Так в её роду велось, – душа почившего с именем переходит к новорожденному…

…Праправнук Терешок ползает по полу, водит за верёвочку диковину заморскую, – лошадку деревянную на колёсьях, подарок дядьки Ильи. Коняжка как настоящая, только ростом с Терешка… Хоть и посадили его на конь прошлой осенью, а своей лошадки нет у него; обещал Илья подарить Смолкиного жеребёнка-последыша…

Мал Терешок, не видал ещё в жизни ничего, кроме двора отцова да Русальего ближнего озера. А дядька Илья на самом краю света был, где озеро бесконечное, без берегов, – море-окиян называется, и снег не тает никогда… А на другом краю земли, – зной страшный и люди там чёрные, ровно обугленные…

Про чёрных людей не больно верит Терешок. Приврал здесь Илья, хоть и обошёл мир. А по всему выходит, – лучше тятькиного жилья земли и нету…

…Лада уложила спать Терешка и ушла к Жалёне… Сегодня никто рядом с ним не ворочался, не храпел в ухо, не тыкал острым локтем в бок. Угревшись под тёплой коворой (одеяло), малец скор уснул. Не видал он, как отец с Ильёй, в вывернутых наопыку (наизнанку) чугах, с рогатиной и топором ушли во двор отгонять злыдней от родильницы…

Середь ночи он проснулся; бабка стояла на коленях перед Дедилией с зажжённой лучиной, раскачиваясь, что-то шептала с закрытыми глазами; то гладила божка, то стучала по нему скрюченными пальцами. Кряхтя, поднялась, невидящий взгляд скользнул по мальцу; шаркая, скрылась за дверью. У Терешка захолонуло сердце от страха. Посунувшись под ковору, он опять крепко заснул…

…Проснулся на рассвете от необычной тишины в пустой коморе; бабка сидела на полу у стены супротив двери, обряженная как в праздник, слепо глядела на Терешка. От странной бабкиной праздности стало не по себе; накинув что потеплее, выскочил во двор, не приметив подвешенную к матице лодейку, укрытую расшитыми ширинками.

Крышняк с Ильёй во дворе ладили долбушу для последнего странствия Вечной Бабки… "…Кабы ведал Самуил, чем я тут займаюсь, – свербило в голове Ильи, – настояться бы мне на поклонах в церкви…" – а знал: не посмеет поп наказать посельского, обойдётся нудной проповедью да обещанием не видаться более с капишниками. Что поп… Вот коли сыщутся доводчики до Микитки Сухоноса, воеводы нового, от того милости не ждать; княжью волю строго блюдёт. Владимир Святославич крут стал до еретиков. Ране на сколь грешил, столь нынче праведен. Сей же час двор на поток, домочадцы в холопи к боярину какому, в ближний город. В Беловодье лишь малые дети не ведают, куда он исчезает, быват, на седьмицу… "Спасиба" не поспеешь сказать доводчику…

Крышняк на руках вынес, как малую, нарядную бабку, уложил в лодью, ставленую на дрова костром. Из баньки вышла осунувшаяся, как уставшая, Жалёна с дитём на руках

– Матушка! – Терешок затеребил её, – Почто баушку в лодью? Куда поплывёт она, озеро застыло?

– Покидает нас баушка, на небо полетит. Долго жила она, работала много, теперь отдохнёт; с облачка на нас глядеть станет…

…Скрипя, то ли засугробленой калиткой, то ли костями, в крышняков двор вползали чёрные иссохшие старухи, будто ночная вьюга смела их сюда со всей тайболы. Сколько их обитало по топяным островкам, откуда взялись они там, какими тропами неведомыми брели они сюда, лобасты болотные, проститься с лесной соседкой?..

Крышняк поднёс смоляную искристую головню к костру, древние болотницы пали с воем в истоптанный снег; разом, как пламя пыхнуло, цепляясь сухими перстами в седые космы, запричитывали, как и свою немеряно долгую жизнь зараз оплакивали…

Жалёна сунула чадо Илье, тоже опустилась на колени, плат скинула на плечи, растрепала чёрную косу, негромко подголашивала, осторожно дёргая себя за волосы..

Когда всё было закончено, поднялась, старательно отряхнув снег с колен, вздохнула с явным облегчением: "…Вот, я нонче большуха в доме…" Лишь на миг в голове мелькнуло: "Как то я без неё теперь?.."

Ещё не остывшие бабкины косточки собрали в корчажку, и, там, куда угадала пущенная Крышняком стрела, (не тужил тетиву, чтобы не брести далеко в сугробы) осталась до времени погребена память о ней…

…По рдеющему на закате снегу лыжи привычным путём вынесли Илью к окраине Беловодья, откуда пахнуло уже родным: дымом, хлебом, назьмом. Ближе к реке хотел свернуть в свой конец, обернулся невзначай, – на стёжке, им же проторенной, – Зарянка точно из снега вышла, в шубке заячьей старенькой, плат пуховый, белый же; на щеках румянец от зари вечерней… Да мига не прошло: смотрел, – никого не было. Он, впрочем, уже давно не удивлялся ничему, что связано с ней. Иной раз перекреститься хотел, да насмешки боялся её, ровно угланок недорослый…

Вот и теперь застыл, как примёрз, от встречи негаданной, которую отложить собирался до утра.

– …Поклон тебе от Крышняка с Жалёной и чадами их. Особо от Лады, – ныне терем ей новый поставлен. Да поминок тебе от неё, – протянул на ладони жерехи из камней неведомых и обомлел: прежде отливали они небесно-лазоревым, теперь полыхали огнём алым… Как и не удивилась, приняла дар с поклоном…

– Ты у нас теперь главная ведунья, – словно в шутку сказал…

– Что я за ведунья, Ивенко? За руку Ладу не держала… – а сама усмехается странно…

И опять холодок в груди: "…Ох, ведьма, ведьма ты…"

Повернулась, пошла с полными вёдрами на коромысле, – не знал бы её, думал бы, – вот-вот переломится: стройна, тонка станом не по деревенски… Уходила всё дальше в свою улицу, как в снегу таяла, в морозном темнеющем воздухе…

…Что в ней было такого, отчего мужики застывали на месте, а бабы крестились торопливо? Что-то в глазах там, то теплом зеленеющих, то осенней речной водой студенящих. Кто говорил, – ведуница, кто со злобой, – ведьма…

И уже дана было ей горькая мета, ровно навек отсекающая стёжку к бабьему счастью, так неподходящая к этой гордой повадке, – бобылка…

Она и жила тем, чем от веку бобылки занимались, – зелье собирала да хворых пользовала. Да у какой большухи травок в избе не припасено, хоть от лихоманок трясучих, хоть от грызи нутряной, и мало ль в селе старух сведущих. Про то и злобились, что Зарянкой леченых уж никакая хворь не брала. Говорили меж собой большухи, таскавшие недужных чад к ведунице, – пользует она таким зельем, кое лишь на Чёрной Дрягве и растёт; доброму человеку пути туда нет, – лешак не пустит…

Подступал к ней поп, одолев неясную робость, со словами увещевания, в церковь зазывал. Как водой ледяной плеснуло на него тёмной зеленью глаз… "…Ей Бог не нужен… Она сам Богиня…"– кощунственно подумал и оглянулся, словно кто подслушать мог его мысли…

Глава 2. Год 1001

…Ушла зима, унесла с собой снега колючие, веялицы ревучие. По росенику (май) прорубил отец на восход оконце, посадил под ним сосенку. Дуб-пятилеток, ровня Терешку, уж окреп…

…Расти, сосенка, расти, девонька, мамке на радость, молодцам на кручину…

…Колет-свербит Фомке чужая радость и довольство, проедает нутро. Своего-то у пастуха, – лишь крыша над головой, – осевшая в землю дымушка , где и мышей не водится, сработанная без усердия сельскими мужиками.

Кормят пастуха дворами в очередь; вот и ждёт он в сенках, как отвечеряет семейство и большуха сольёт жижель со штей в отдельную посудину

В черёд же на седьмицу пускают его в баню, на третий-четвёртый пар, – пастух с лешим в сговоре, не в диковину ему и с банником помыться.

Нынче сидит он на конике у дверей в избе резчика Дерябы; смотрит, не отрываясь, когда же большак оближет ложку и положит на стол. Деряба хозяин достаточный, и похлёбка у него погуще прочих бывает.

Зыза ещё помнит, как матка Дерябы, Батура, теперь крепкая старуха, ползала с другими бабёнками в луже перед его избой, умоляя унять дожжину-непомоку. Это ей он предлагал остаться у него на ночь, за что позже самому пришлось в луже валяться…

Помнит и как отрок Деряба в листогар облил его ушатом холодной воды, будто б это должно было вызвать дождь. Выловив мальца, Зыза отходил его крапивой по заду…

…Склёскав обалиху(похлёбка), дерябины домочадцы разбрелись по заботам. Батура, поджав сухой рот, недовольно брякнула чашку о стол:

– Снедай, да не мотчай! (не медли)

А Фомке спешить некуда, облизывает ложку, раздумывает, как бы ещё задержаться в тёплой избе, – на дворе моросит чинегой (мокрый снег) …

– …Слышно, по зажинкам дедича (внука) женить будешь?

– Нать, пока не изгулялся; невеста справная…

– Справная, говоришь?..– он выкладывает Батуре всё, что насобирал по селу, и что самому только что в голову вбрело…

…По зажинкам Дерябича оженят с другой девкой…Так и мотается по селу Фомка, где слово скажет, где два…И уже многим девкам строгие матки накрутили косы, забывши своё отрочество. И не единожды был Фомка бит, а уняться не мог…

Боялся он страшно лишь Зарянку, старался обойти её стороной; казалось, в её глазах погибель видел свою. Само присутствие Зарянки в селе не давало ему покоя…

Вечеряя у Ильи в черёд, Фомка по-свойски беседы заводил, помня, кто занял его место когда-то. Между сплетнями всякий раз старался к Зарянке свернуть, к её занятиям ведьминским, – почто нехристь в селе живёт, воду мутит. Илья долго отмалчивался, лишь Улита поддакивала иной раз.

Фомка и сам не знал, чего добивался, но от хозяина ответ получил.

– Ты, мозгляк, касть всякую мне в избу не тащи; о Зарянке особь, – попробуй вякнуть ещё, – за шкирник сволоку на Глазник, да раскрутив, пущу за Молосну к восорам. Ты легкой, полетишь ладно. – и, чтоб не было сомнений, от доброго пинка Зыза полетел под забор, в самую лужу.

– Ладно-те, посельский, – пастух скрипел зубами, пробираясь к своей дымовушке, – ладно, заступник ведьминский, припомнится природь твоя заболотская. Все тайны твои проведаю, не скроешься ужо!..

Для Зарянки не менее тягостны даже редкие встречи с Фомкой. Когда-то

согласившись с Ильёй, – не стоит пачкаться гнилой кровью – всё ж от мысли о мщении не отступила. Чувствовала, – не упокоятся души родителей, пока жив душегуб. А Илье доверилась от того, что тянулась от него через память о матушке незримая нить…

И всё истончалась ниточка, связывавшая Зарянку с подругой Жалёной. Всё реже после смерти Лады гостила она на Рябиновом острове. Тяжело было видеть непонятное недовольство Жалёны, слышать скрытый упрёк в её голосе: у неё дети, заботы семейные, а тут Зарянка с досужими беседами. Злило почтение Крышняка к сестре названой; что тянутся к ней дети… Может, это обычная бабья ревность, что дружбы не признаёт? Не умела подруга свой очаг сберечь, – к чужому не тянись. Есть вдовые мужики в селе; будь посговорчивее Зарянка, давно б своих чад тетешкала.

…Дитя едва к вечеру утишилось от зубной рези, заговоренное и спрыснутое купальской водицей; и теперь спало и не видало, как склонились к зыбке мать и отец:

– …В бабку обличьем-то выходит…

– Впусте слова-то говоришь; откуда тебе ведомо? Ты не видал её молодой-то! Зарянка, что ль, чего наболтала? Слушай её!

– Уж так мне видится… Да родинка, глянь-ко, ровно как у бабки, такая ж…

– В самом деле… А как народилась,– не было…

– Ивень-то сказывал, – у мурян девка с родинкой, – самая что ни есть красовитая…

– Какие ещё муряне?.. Ивень твой тоже скажет… Мы без мурян знаем красу свою. А ежели норовом в бабку пойдёт, – тоже не худо… Крутенька была старая…

…Она встала на некрепкие ещё ножки, цепляясь за лавку, потопала за матерью. Та всё время оставляла её, уходила куда-то. Где-то далеко, у окна, тятенька с братом возились со своими заботами, на неё не глядели… Держась за лавки, дотопала до дверей, открыла едва; вышла туда, где светлее, чем в избе и холоднее; не нашла там матери, Кто-то незримый ходил по двору и шумел. Он же рванул её за подол, растрепал волосы, в лицо сыпанул холодным и колким. Она уж хотела сесть на пол и разреветься, но материны руки подхватили её, отнесли в привычное тепло. В избе мать выбранила отца с браткой, что дитё не глядят. "Чадо-то уж топает ножками…" Её усадили на печь, сунули тёплую парёнку. Она мусолила мягкую репку и знала, что снова пойдёт туда, где холодно, потому что мать там тоже есть, она везде… А того, кто там свистит и толкается, тятька сыщет и выпорет…

Глава 3. Год 1004

Во сне являлась Зарянке матушка, говорила о том, что понятно давно: во всём виноват Зыза, во всех горестях её и беловодцев. Как смрад от говяды тухлой, расходилось от него незримое зло на версту вокруг…

Может, ещё долго не решалась бы Зарянка последнюю точку поставить, да приметила, – выслеживает Фомка Илью; тот к опушке – Фомка за ним, едва не ползком по грязи. Стала сама за пастухом ходить, а он и не замечает её. Зарянка то еловой веткой по носу хлопнет, то корягу ему под ноги бросит. А Фомка от села далеко не уходил, боялся. Сколь жил в лесу, а леса не ведал. И коров-то далеко сам не гонял, на подпасков надеялся. Духи лесные хранили кормилиц сельских…

Видела Зарянка, как повёл он ранней осенью княжьих людей по следу Ильи, да заплутал, получил затрещин. Пригрозили ему вздёрнуть на берёзе за поклёп на честных людей. А набольший сказал; "Сыщешь путь, – приходи…"

…Зыза упрям и пронырлив, и змею страха придавил, надеясь на щедрую награду. Поободрал порты по кочкам, набил синяков, а дошёл за Ильёй до прямого пути на Рябиновый остров, дальше отваги не хватило; да тропа слишком уж на виду, – не скроешься.

Иное дело вернуться сюда с дружиной. Всеми богами, старыми и новыми, клялся Фомка воеводе Сухоносу, – нашёл дорогу к капишникам; и поверил тот будто. С Фомкой же ходил к Илье во двор; напуганная этим явлением Улита сказала – ушёл хозяин с утра овсы глядеть, – жать пора днями…