скачать книгу бесплатно
Некрономикон. Книга запретных тайн
Говард Филлипс Лавкрафт
Эксклюзивная классика (АСТ)
Причудливые, полные ужаса истории, вошедшие в этот сборник, расскажут о тех, кто вкусил из ядовитой чаши запретных знаний – «Некрономикона» – и в полной мере ощутил последствия этого шага. Но Лавкрафт, как ни странно, создавал и другие рассказы – уютные, насмешливо-пародийные, полные дружеского тепла по отношению к своим собратьям по перу: Кларку Э. Смиту, Августу Дерлету, Роберту Говарду и другим, хотя со многими из них он никогда в жизни не встречался…
В формате a4.pdf сохранен издательский макет книги.
Говард Филлипс Лавкрафт
Некрономикон. Книга запретных тайн
Серия «Эксклюзивная классика»
Перевод с английского
Художник В. Половцев
© Перевод. О. Колесников, 2019
© Перевод. Ю. Соколов, 2016
© Перевод. В. Бернацкая, 2016
© ООО «Издательство АСТ», 2020
История «Некрономикона»
Первоначальное название книги – «Аль-Азиф»; словом «азиф» арабы обозначали ночные звуки (издаваемые насекомыми), которые они принимали за вой демонов.
Составил эту книгу Абдул Альхазред, безумный поэт из Саны в Йемене, творивший, по слухам, во времена Омейядского халифата, ок. 700 г. нашей эры. Он посетил руины Вавилона, тайные подземелья Мемфиса и провел десять лет в одиночестве на юге Аравии, в великой пустыне, которую древние арабы назвали Руб-эль-Хали, то есть «пустое пространство», а нынешние зовут «Дахна», то есть «багряная», где, как считается, обитают лишь злые духи-хранители и смертельно опасные чудища. Те, кто уверяют, что побывали в этой пустыне, рассказывают о ней вещи странные и невероятные. Последние свои годы Альхазред провел в Дамаске, где и был написан «Некрономикон» («Аль-Азиф»), и об окончательной его смерти или исчезновении (в 738 г.) рассказывают много ужасного и противоречивого. Как сообщает Ибн Халликан (биограф XII века), его средь бела дня схватило и сожрало на глазах множества застывших от ужаса свидетелей невидимое чудовище. Многое рассказывают о его безумии. Он утверждал, будто видел легендарный Ирам[1 - Коран 89:7.], или Многоколонный град, и в руинах некоего безымянного покинутого города нашел ошеломляющие хроники и сокровенные знания расы, более древней, чем человечество. Формально он исповедовал ислам, но почитал неведомые сущности, которые называл Йог-Сототом и Ктулху.
В 950 году «Азиф», имевший широкое, хотя и негласное хождение среди философов того времени, был тайно переведен на греческий язык Теодором Филитом из Константинополя и получил название «Некрономикон». На протяжении столетия эта книга волновала умы и побуждала некоторых исследователей к ужасным экспериментам, пока наконец ее не запретил и не сжег патриарх Михаил. После этого о ней говорили только украдкой, но затем в Средние века (в 1228 году) Олай Вормий сделал латинский перевод, и этот латинский текст был напечатан дважды, первый раз в пятнадцатом веке готическим шрифтом (судя по всему, в Германии) и второй раз в семнадцатом (вероятно, в Испании) – оба издания без выходных данных, время и место их появления определены исключительно по типографским особенностям. Как латинский, так и греческий текст были запрещены папой Григорием IX в 1232 году, вскоре после появления латинского перевода, привлекшего к книге внимание. Арабский оригинал во времена Вормия был уже утрачен, о чем он сам пишет в предисловии, а о греческом переводе, отпечатанном в Италии между 1500 и 1550 годами, ни разу не упоминалось с того момента, как в 1692 году сгорела библиотека некоего жителя Салема. Английский перевод, выполненный доктором Ди, опубликован не был и существует лишь в виде фрагментов оригинальной рукописи. Из сохранившихся латинских текстов одна книга (XV в.), как известно, находится в Британском музее в специальном хранилище, тогда как другая (XVII в.) хранится в Национальной библиотеке в Париже. Издание семнадцатого века имеется также в Библиотеке Уайднера в Гарварде и в библиотеке Мискатоникского университета в Аркхеме, а также в библиотеке Университета Буэнос-Айреса. Вероятно, тайно существует и множество других экземпляров, и один из них, пятнадцатого века, по слухам, составляет часть коллекции знаменитого американского миллионера. Если верить еще более смутным слухам, греческое издание шестнадцатого века сохранилось в семье Пикмана в Салеме; но, если так, оно исчезло вместе с художником Р. А. Пикманом, пропавшим в начале 1926 года. Эта книга официально запрещена в большинстве стран и всеми официальными конфессиями. Ее чтение приводит к ужасающим последствиям. Именно из слухов об этой книге (о которой широкой публике почти неизвестно) Р. В. Чемберс, говорят, почерпнул идею одного из своих первых романов, «Король в желтом».
Хронология
Ок. 730 н. э. Абдул Альхазред написал «Аль-Азиф» в Дамаске.
950 г. Переведена Теодором Филитом на греческий под названием «Некрономикон».
1050 г. Сожжена патриархом Михаилом (греческий текст; арабский текст к этому времени утрачен).
1228 г. Олай Вормий перевел с греческого на латынь.
1232 г. Папа Григорий IX уничтожает латинский и греческий тексты.
XV век Издание готическим шрифтом (Германия).
XVI век Издание греческого текста в Италии.
XVII век Переиздание латинского текста в Испании.
Примечание
В дополнение следует привести письмо, написанное Кларку Эштону Смиту 27 ноября 1927 года:
Этой осенью у меня не было возможности написать что-то новое, но я привел в порядок заметки и комментарии к ненаписанному, задумав несколько рассказов об ужасных тварях. В частности, я собрал воедино сведения о знаменитом и запрещенном цензурой «Некрономиконе» безумного араба Абдула Альхазреда! Судя по всему, это шокирующее кощунство создал уроженец йеменской Саны, творивший около 700 года нашей эры и совершивший множество мистических паломничеств: к руинам Вавилона, к катакомбам Мемфиса, к населенным дьявольскими существами нехоженым пустошам великой южноаравийской пустыни Руб-эль-Хали, где, по его словам, он нашел записи расы более древней, чем человечество, и проникся поклонением Йог-Сототу и Ктулху. Книга была создана им в преклонном возрасте, когда он проживал в Дамаске, и первоначальное название ее – «Аль-Азиф»: словом «азиф» (ср. примечания Хенли к «Ватеку» Бекфорда) арабы обозначали ночные звуки (издаваемые насекомыми), которые принимали за вой демонов. Альхазред умер или исчез в 738 году при ужасных обстоятельствах. В 950 году «Аль-Азиф» был переведен на греческий язык византийцем Теодором Филитом и получил название «Некрономикон», а столетие спустя книгу предали сожжению по приказу константинопольского патриарха Михаила. «Некрономикон» был переведен на латынь Олаем в 1228 году, но помещен папой Григорием IX в 1232 году в Index Expurgatorius. Оригинальный арабский текст утрачен еще до Олая, а последняя известная греческая копия погибла в Салеме в 1692 году. Книжные издания осуществлялись в XV, XVI и XVII веках, но сохранилось всего несколько экземпляров. Где бы эта книга ни хранилась, ее тщательно стерегут ради спокойствия и равновесия во всем мире. В библиотеке Мискатоникского университета в Аркхеме некий человек однажды прочитал эту книгу и, дико озираясь, бежал в горы… Но это уже совсем другая история!
Еще в одном письме (Джеймсу Блишу и Уильяму Миллеру, 1936) Лавкрафт пишет:
Вам посчастливилось стать обладателями бумажных копий гадкого адского «Некрономикона». У вас латинское издание, отпечатанное в Германии в пятнадцатом веке, греческая версия, отпечатанная в Италии в 1567 году, или испанский перевод 1623 года? Или у вас экземпляры разных изданий?
Воспоминания о докторе Сэмюэле Джонсоне
Честь излагать Воспоминания, как бы скучны или бессвязны они ни были, обычно предоставляется очень пожилым людям; и действительно, неизвестные события Истории и малоизвестные случаи с участием Великих зачастую передают Потомкам с помощью таких вот мемуаров.
Немало моих читателей замечали порой своеобразный налет Старины в моей манере Изложения, и мне отрадно было появляться среди представителей Того Поколения в качестве Человека Молодого, прикрываясь вымыслом, будто родился я в 1890 году в Америке. Однако ныне я решусь раскрыть Тайну, что доселе хранил, страшась Недоверия, и Откровенно поведать Правду о своем подлинном возрасте, дабы удовлетворить жажду достоверных сведений о той Эпохе, с достославными Особами коей я был на короткой ноге. Да будет Вам известно, что я появился на свет в родовом поместье в Девоншире августа 10 дня 1690 года (а по новому григорианскому стилю Летосчисления – 20 августа), и означает сие, что мне сейчас 228 лет. Перебравшись в Лондон совсем юным, я видел в младые годы многих знаменитых Особ времен царствования короля Вильгельма, среди прочих и печально известного господина Драйдена, частенько сиживавшего за столиками кофейни Уилла. Впоследствии я свел довольно короткое знакомство с господином Аддисоном и доктором Свифтом, а после стал весьма близким другом господина Поупа, с коим общался и коего уважал до самой его смерти. Но понеже сейчас веду речь о моем недавнем Коллеге докторе Джонсоне, жившем в более позднее время, то отставлю пока свою молодость.
Впервые я услышал о докторе в мае 1738 года, хотя в ту пору еще не встречался с ним. Господин Поуп как раз закончил эпилог к своим «Сатирам» (фрагмент, начинающийся словами «Не дважды в Год ты появляешься в Печати») и готовил его к Публикации. В тот самый день, когда эпилог этот увидел свет, в печати появилась и Сатира в Подражание Ювеналу, поименованная «Лондон», неизвестного тогда Джонсона; она так поразила жителей города, что многие Джентльмены, славящиеся хорошим Вкусом, заявляли, что се – Творение Поэта более великого, нежели господин Поуп. И хотя отдельные недоброжелатели сеяли слухи о мелочной завистливости г-на Поупа, тот воздавал Стихам своего нового соперника немалые хвалы и, узнав от господина Ричардсона, кто сей поэт, сказал мне, что «господина Джонсона вскоре еще откопают».
Мы с доктором не были Представлены друг другу до 1763 года, когда нас познакомил в таверне «Митра» господин Джеймс Босуэлл, молодой шотландец из прекрасной семьи, человек великой учености при невеликом уме, чьи рифмические Излияния мне доводилось порой улучшать.
Вот каким я увидел доктора Джонсона: склонный к полноте, страдающий отдышкой, очень дурно одетый и вообще неопрятный. Припоминаю, что на нем был пышный, короткий завитой парик, неподвязанный, ненапудренный да и маловатый для его головы. Одежды его, рыжевато-коричневые, были сильно измяты, нескольких пуговиц недоставало. Лицо доктора, чересчур полное, чтоб быть изящным, казалось подпорченным каким-то болезненным Расстройством, а голова его то и дело конвульсивно подергивалась. Об этом Изъяне, впрочем, я знал заранее от господина Поупа, взявшего на себя труд навести некоторые Справки.
Будучи почти семидесяти трех лет, на целых девятнадцать лет старше доктора Джонсона (я называю его «доктором», хотя степень ему присудили только через два года), я, разумеется, ожидал от него почтительного отношения к моему возрасту и потому не испытывал перед ним того страха, в котором признаются другие. Когда я поинтересовался у него, какого он мнения о моем одобрительном отзыве на его «Словарь» в «Лондонце», моей периодической газете, он заметил: «Сэр, не припоминаю, чтобы читал вашу газету, и не слишком интересуюсь мнением менее разумной части человечества». Не на шутку задетый неучтивостью человека, чья Известность понуждала меня печься о его Одобрении, я отважился ответить ему в том же тоне и выразил удивление тем, что человек Здравомыслящий берется судить о Разумности того, чьих Произведений никогда не читал. «Видите ли, сэр, – отвечал Джонсон, – мне вовсе не требуется знакомиться с Писаниями человека, чтобы оценить Поверхностность созданного им, когда он столь явственно выдает ее стремлением упомянуть о своих Трудах в первом же обращенном ко мне вопросе». Таким вот образом завязав Дружбу, мы общались впоследствии по самым разным Вопросам. Когда, соглашаясь с ним, я заметил, что сомневаюсь в подлинности поэм Оссиана, господин Джонсон сказал: «Это, сэр, не делает особой Чести вашему Пониманию; ибо то, что подозревают все поголовно горожане, не может стать великим Открытием, сделанным уличным критиком с Граб-стрит. С таким же успехом вы можете заявить, что всерьез подозреваете, будто «Потерянный рай» написал не Мильтон!»
С той поры я довольно часто виделся с Джонсоном, как правило, на заседаниях «Литературного клуба», основанного доктором на следующий год вместе с господином Бёрком, парламентарием, господином Боклерком, джентльменом, обладающим Вкусом в одежде, господином Лэнгтоном, человеком благочестивым и капитаном милиции, сэром Дж. Рейнольдсом, известным Художником, доктором Голдсмитом, Автором поэзии и прозы, доктором Нюджентом, тестем господина Бёрка, сэром Джоном Хокинсом, господином Энтони Шамье и мною. Обычно мы раз в неделю, в семь вечера собирались в «Турецкой голове» на Джеррард-стрит в Сохо, пока эту Таверну не продали и не превратили в частное жилище; после этого События наши Собрания последовательно перемещались в «Принц» на Сэквилл-стрит, в «Ле-Телье» на Дувр-стрит, в «Парслоу» и, наконец, в «Дом с соломенной крышей» на Сент-Джеймс-стрит. На этих Встречах мы поддерживали великолепную атмосферу Дружелюбия и Спокойствия, что очень выгодно отличается от тех разногласий и разлада, какие я сегодня наблюдаю в профессиональных и любительских Объединениях издателей. Это Спокойствие тем более знаменательно, что средь нас были Джентльмены, придерживавшиеся весьма различных Мнений. Мы с доктором Джонсоном, как и многие другие, были ярыми Тори, тогда как господин Бёрк принадлежал к Вигам и выступал противником американской войны; многие его Речи по этому вопросу доступны широкой публике. Наименее дружелюбным участником нашего кружка оказался один из основателей, сэр Джон Хокинс, написавший впоследствии много лживых историй про наше Общество. Сэр Джон, человек по природе своей эксцентричный, однажды отказался вносить свою часть Платы за Ужин, ибо имел Обыкновение не Ужинать дома. Позднее он оскорбил г-на Бёрка в столь неприемлемой Манере, что все мы сочли своим Долгом выразить ему Неодобрение; после того случая он больше не появлялся на наших Собраниях. Однако при всем том он вовсе не ссорился с доктором и даже стал его Душеприказчиком, хотя у господина Босуэлла и иных были основания сомневаться в его искренней Преданности. В более позднее время в Клубе состояли: господин Дэвид Гаррик, актер и давний друг доктора Джонсона; господа Томас и Джозеф Уортоны; доктор Адам Смит; доктор Перси, автор «Реликвий»; господин Эдуард Гиббон, историк; доктор Бёрни, музыкант; господин Мэлоун, критик, и господин Босуэлл. Г-н Гаррик поначалу имел некоторые Затруднения с Допуском на Собрания, ибо доктор, невзирая на большую личную Дружбу с ним, никогда не одобрял Сцену и все с ней связанное. При том Джонсон имел странное Обыкновение вступаться за Дэви, когда прочие выступали против него, и спорить с ним, когда остальные его поддерживали. У меня нет Сомнений, что он искренне любил господина Гаррика, ибо никогда не отзывался о нем дурно, так же как о Футе, который вел себя грубовато, хотя был актером комического жанра. Мне не очень-то нравился г-н Гиббон ввиду его отвратительной Манеры глумиться, что задевало даже тех из нас, кто восхищался его историческими Сочинениями. Больше прочих мне пришелся по душе господин Голдсмит, человек вполне заурядный, изрядный модник и франт, малоискусный в поддержании Беседы – ведь и сам я не блистал суждениями. Он отчаянно завидовал доктору Джонсону, но тем не менее любил и уважал его. Помню, однажды в нашей компании явился Иноземец, будто бы немец; пока говорил Голдсмит, этот человек заметил, что доктор вознамерился что-то сказать. Невольно отнесясь к Голдсмиту как к незначительной препоне в общении с более великим человеком, Иноземец резко прервал его (чем навлек на себя стойкую Враждебность), воскликнув: «Тише, токтор Шонсон сопрался говорить!»
В этой блистательной компании мирились с моим присутствием скорее из уважения к моим летам, чем ради Остроты Ума или Учености; во всем прочем я был им не ровня. Моя Дружба с прославленным господином Вольтером вызывала лишь Досаду у доктора, который твердо придерживался консервативных взглядов и мог бы сказать о французском Философе: «Vir est acerrimi Ingenii et paucarum Literarum», то есть «муж острейшего ума, но малой образованнности».
Знакомый мне и Прежде господин Босуэлл, проявлявший склонность к мелким колкостям, высмеивал мои неловкие Манеры и старомодные Парики и Одеяния. Однажды, слегка захмелев от Вина (к коему имел пристрастие), он вздумал Экспромтом сочинить на меня памфлет в стихах, записывая их на столешнице, но без той Помощи, к коей обычно прибегал при создании своих Сочинений, сделал вопиющую грамматическую Ошибку. Я сказал ему, что не стоит писать памфлеты на Истоки своей Поэзии. В другой раз Боззи (так мы его звали) пожаловался, что в Статьях моего «Ежемесячного обозрения» я чрезмерно Суров к начинающим Авторам. Он заявил, что я сбрасываю всех претендентов со склонов Парнаса. «Сэр, – ответствовал я, – вы заблуждаетесь. Непреуспевшие скатываются вниз лишь по Скудости своих Сил, но, желая скрыть это, винят в Отсутствии Успеха первого же Критика, упомянувшего о них». Приятно вспомнить, что доктор Джонсон поддержал меня в этом Вопросе.
Доктору Джонсону не было равных в стараниях, прилагаемых к исправлению дурных Стихов других авторов; говорят даже, будто в книге миссис Уильямс, бедной подслеповатой старушки, строк, писанных не доктором, осталось всего две. Однажды Джонсон продекламировал мне несколько строк слуги герцога Лидского, которые так позабавили его, что он запомнил их наизусть. Написанные на свадьбу герцога, своим Качеством они до того схожи с Творениями иных, более поздних Олухов от поэзии, что я не могу не привести их здесь:
Когда герцог Лидский обженится
С леди младой и возвышенной,
То счастлива будет сия госпожа
Под сенью Его Высочайшества.
Я поинтересовался у доктора, не пытался ли он придать Смысл этому Отрывку, и, поскольку он сказал «нет», я, забавляясь, внес следующее Исправление:
Когда достославный удачно обженится Лидс,
Чтоб славную линию древнего рода продлить,
То Дева гордиться должна, ничьих не стесняяся лиц,
Что мужа такого великого сможет любить!
Когда я ознакомил с этим доктора Джонсона, он заметил: «Сэр, выправив Хромоту, вы не вложили в стих ни Остроумия, ни Поэзии».
Я с Удовольствием продолжил бы рассказ о своем Общении с доктором Джонсоном и умами его круга, но я стар и быстро утомляюсь. Припоминая былое, я словно бы блуждаю без особой Логики или Упорядоченности; боюсь, я осветил лишь несколько Случаев, не обнародованных никем другим. Если мои нынешние Воспоминания будут приняты Благосклонно, я могу впоследствии изложить и некоторые другие занимательные Истории из прежних времен, Истории, коих я единственный живой ныне Участник. Я помню еще многое о Сэме Джонсоне и его клубе, Членство в каковом сохранял много спустя после Смерти доктора, о коей искренне скорблю. Я помню, как Джона Бергойна, эсквайра и генерала, чьи Драматургические и Поэтические Творения увидели свет уже после его Смерти, не допустили в клуб из-за трех голосов «против» – вероятно, ввиду его прискорбного Поражения под Саратогой в Американской войне. Бедный Джон! Пожалуй, сын его преуспел более и даже стал баронетом. Но я очень устал. Я стар, очень стар, и мне пора укладываться для Дневного Покоя.
Зверь в подземелье
Ужасный вывод, назойливо крутящийся в моем смущенном, но еще слабо сопротивляющемся ему сознании, обретал ужасную несомненность. Я заблудился, окончательно и безнадежно, в лабиринте Мамонтовой пещеры. Хотя я напряженно вглядывался во все стороны, нигде не открылся мне знак, подсказавший бы путь к спасению. Не видеть мне больше никогда благословенного дневного света, не будут ласкать мой взор милые холмы и долины прекрасного мира снаружи, такого недоступного, что мое сознание отвергало даже малейшее неверие в это. Надежда покинула меня. Однако жизнь давно сделала меня философом, и я испытал немалое удовлетворение от бесстрастности своего собственного поведения; ибо мне доводилось читать о яростном бешенстве, в которое впадают жертвы подобных обстоятельств, однако я не испытывал ничего даже близкого к этому и оставался совершенно невозмутимым с того самого момента, как осознал, что не имею шанса найти выход наружу.
Мысль о том, что я, должно быть, покинул ту часть пещеры, где водят экскурсии, ни на секунду не лишила меня самообладания. Если меня ждет смерть, рассуждал я, то эта ужасная, но величественная пещера столь же достойное место для успокоения, как и кладбище, – концепция, несущая больше спокойствия, чем отчаяния.
Я нисколько не сомневался, что впереди меня ждет последний знак свершившейся судьбы – голод. Я знал, что при подобных обстоятельствах многие сходили с ума; но чувствовал – меня ждет другой конец. В случившемся со мной виноват был исключительно я сам, поскольку без ведома гида я покинул ряды послушных ему любителей поглазеть на достопримечательности и уже более часа блуждал по запрещенным для туристов ответвлениям, и теперь уже невозможно отыскать в этом лабиринте тот путь, по которому я покинул своих спутников.
Мой факел уже догорает; близился момент, когда меня окутает кромешная тьма земных недр. Стоя посреди тающего круга неверного света, я праздно пытался нарисовать себе точную картину приближающейся смерти. Я припомнил доклад о колонии больных туберкулезом, поселившихся здесь в гигантском гроте, надеясь вернуть здоровье целебным климатом подземного мира, с его неизменной температурой, чистым воздухом и умиротворяющим покоем, но обрели лишь смерть и были найдены окоченевшими в странных и ужасных позах. Грустные останки их сделанных наспех домишек я видел, проходя мимо них вместе с группой, и теперь задавался вопросом, какое причудливое влияние окажет долгое пребывание в огромной и тихой пещере на такого здорового и крепкого человека, как я. Ну, зловеще заметил я себе, если голод не оборвет мою жизнь чересчур поспешно, то разрешение этой загадки мне предстоит на практике.
Когда свет моего факела свело последней судорогой и все вокруг поглотил мрак, я решил не пренебрегать никакой возможностью спасения, и потому во всю мощь своих легких и напрягая голосовые связки издал серию глухих криков в надежде привлечь внимание проводника. Но при этом в глубине души я был уверен, что мои крики не достигнут цели и мой голос, гулкий, отраженный бесконечными изломами поглотившего меня черного лабиринта, не достигнет ушей кого-либо, кто мог бы спасти меня.
Однако внезапно мой обострившийся слух услышал что-то – мне вдруг показалось, что я улавливаю приближающийся звук мягких шагов по каменному полу пещеры.
Неужели мое спасение наступило так быстро? Может, вопреки моему ужасному предчувствию, проводник заметил мое недозволенное отсутствие в группе и двинулся по моим следам, чтобы найти меня в этом известняковом лабиринте? Пока эти радостные вопросы проносились в моем сознании, пока я собирался возобновить крики, чтобы приблизить минуту спасения, мой восторг вдруг сменился ужасом; мой чуткий слух, еще более обострившийся из-за полного безмолвия пещеры, донес до оцепенелого сознания, что эти шаги не похожи на шаги человека. В неземной тиши подземного мира шаги проводника звучали бы как четкие регулярные стуки. Этот звук шагов был мягким, по-кошачьи крадущимся. Кроме того, прислушавшись, я различил в походке четыре такта вместо двух.
Теперь я не сомневался, что своими криками разбудил какого-то дикого зверя, может быть, пуму, случайно забредшую в пещеру. Возможно, подумал я, Всевышний избрал для меня не голод, а другую, более быструю и милосердную смерть? И все же инстинкт самосохранения шевельнулся в моей груди, и хотя надвигающаяся опасность несла избавление от медленного и жестокого конца, я решил, что расстанусь с жизнью только по самой высокой цене. Хотя это может показаться странным, мой ум отметил, что пришелец пока что не заслужил никакими своими действиями такой враждебности с моей стороны. Осознав это, я затаился, надеясь, что неизвестное животное, перестав слышать звуки, потеряет ориентацию, как это случилось со мной, и пройдет мимо. Однако моя надежда не оправдалась; странная поступь неотвратимо приближалась – наверное, зверь чуял мой запах, который в чистейшей атмосфере пещеры разносился наверняка на большое расстояние.
Пошарив рядом с собой в поисках, чем бы вооружиться для защиты от нападения невидимого в пещерном мраке противника, я взял в каждую руку по крупному камню из тех, что валялись тут повсюду, готовясь к отпору, несмотря на неизбежный исход схватки. Между тем мерзкая поступь лап звучала уже совсем близко. Впрочем, повадки этой твари были странными. Большую часть времени у меня не вызывало сомнения, что это звук четвероногого существа, с характерным перебоем между задними и передними лапами; но время от времени, в короткие интервалы, мне казалось, что это походка двуногого. Я терялся в догадках, что за животное может приближаться ко мне; должно быть, подумал я, это несчастное существо расплачивается за свое любопытство, толкнувшее его исследовать вход в мрачную пещеру, пожизненным заточением в бесконечных проходах и разветвлениях. Ему приходится питаться незрячими рыбинами, летучими мышами и крысами и, может быть, рыбешкой, которая может оказаться здесь во время паводков Грин-ривер, воды которой каким-то непостижимым образом сообщаются с водами пещеры. Я скрашивал мрачное ожидание приближающегося существа догадками, какие изменения в его теле произошли из-за долгого пребывания, вспомнив об ужасных уродствах умерших здесь туберкулезников, причиной которых жители окрестных поселков называли именно продолжительную подземную жизнью. Затем я осознал, что даже если мне удастся победить в схватке с противником, я никогда не увижу его облика, поскольку мой факел уже давно погас, а спичек у меня с собой не было. Мой мозг был напряжен до предела. Взбудораженное воображение рисовало пугающие силуэты в окружающей тьме, сдавливающей меня все сильнее. Все ближе и ближе раздавались ужасные шаги. Из меня пытался вырваться наружу пронзительный вопль, но казалось, что даже если я решусь крикнуть, вряд ли голос послушается меня. Я окаменел от ужаса. Я не был уверен, что правая рука послушается меня, когда придет момент кидать камень в надвигающееся чудище. Равномерная поступь звучала уже рядом, совсем близко. Я расслышал тяжелое дыхание зверя и, несмотря на испуг, осознал, что он добрался издалека и изнурен. Паралич внезапно исчез. Моя правая рука, безошибочно направляемая слухом, метнула со всей силы кусок известняка с многочисленными острыми углами, который сжимала, в то место темноты, где был источник дыхания, и мой снаряд почти достиг цели: я услышал, как после легкого шлепка камень стукнулся о пол пещеры где-то вдалеке.
Сосредоточившись, чтобы кинуть точнее, я метнул второй камень, и на этот раз результат превзошел все мои ожидания; я с радостью услышал, как существо рухнуло всей своей тяжестью и замерло. Едва удержавшись на ногах от навалившегося на меня облегчения, я оперся на стену. Звуки дыхания продолжали доноситься до меня – тяжелые вдохи и выдохи, – и я вдруг осознал, что не более чем ранил зверя. Но у меня уже не было прежнего желания выяснить, кто есть этот некто. Нечто типа беспричинного суеверного страха поразило меня, и я не решался приблизиться к телу, но вместе с тем не решался и продолжать кидать камни, чтобы добить его окончательно. Вместо этого я бросился со всей скоростью, на какую был еще способен, в ту сторону, откуда, как мне казалось, я пришел. Вдруг я уловил звук или, точнее, регулярную последовательность звуков. Через мгновение она перешла в острые металлические постукивания. На сей раз сомнений не было. Это проводник. А затем я закричал, завопил, даже завыл от восторга, когда заметил вдали под сводами мерцающие блики, которые, насколько я понимал, не могли быть ничем иным, кроме как отсветами приближающегося факела. Я бежал навстречу бликам и затем, не вполне сознавая, как это произошло, оказался простертым у ног проводника, прильнув к его ботинкам, изливая на ошеломленного слушателя, отринув свою обычную сдержанность и путаясь в словах, свою ужасную историю вперемешку с высокопарными изъявлениями благодарности. Через какое-то время я наконец пришел в себя. Проводник заметил мое отсутствие, только когда группа покидала пещеру, и, полагаясь на интуицию, углубился в лабиринт проходов от того места, где он последний раз разговаривал со мной; ему удалось найти меня после четырех часов поиска.
Когда он изложил это мне, я, ободренный наличием света и тем, что уже не один, задумался о странном существе, раненном мной, которое, скрытое мраком, лежало неподалеку от нас, и предложил, чтобы мы установили, что же за тварь стала моей жертвой. Развернувшись в обратную сторону, уже с храбростью, порожденной присутствием рядом товарища, я двинулся снова к месту моего ужасного испытания. Вскоре мы заметили на полу пещеры нечто белое – заметно белее, чем известняк вокруг. Осторожно приблизившись, мы практически одновременно вскрикнули от изумления, поскольку из всех необычных монстров, каких доводилось видеть каждому из нас, этот был самым странным. Он выглядел как большая человекообразная обезьяна, отбившаяся, должно быть, от передвижного зверинца. Шерсть ее была белоснежной, выбеленной, без сомнения, чернильной чернотой пещерного подземелья, и удивительно редкой, но при этом на голове она росла роскошной копной и ниспадала на плечи. Черты лица этого существа, лежащего ничком, были скрыты от нас. Его конечности были неестественно вывернуты – впрочем, в них таилась разгадка смены поступи, на которую я обратил внимание раньше: очевидно, животное при передвижении использовало то все четыре, то лишь две опоры. Над подушечками пальцев нависали длинные, подобные крысиным когти. Конечности не выглядели цепкими – этот факт, как и безукоризненную белизну шерсти, можно объяснить долгим обитанием в пещере, о чем я уже упоминал. Хвоста у этого существа не было.
Его дыхание становилось все слабее, и проводник взялся за пистолет, чтобы прикончить зверя, но тот неожиданно издал звук, заставивший опустить оружие. Этот звук трудно описать. Он не походил на обычные звуки, издаваемые обезьянами, и возможно, объяснялся долгим воздействием безграничной и могильной тишины, потревоженной теперь бликами света, который странное существо не видело, вероятно, с тех пор, как забрело в пещеру. Более всего он напоминал невнятное бормотание.
Вдруг едва заметный спазм пробежал по его телу. Передние конечности дернулись, задние свело судорогой. Из-за этого белое тело перевернулось, и лицо существа оказалось обращено к нам. Ужас, застывший в его глазах, настолько поразил меня на какое-то время, что я не замечал ничего другого. Черные как смоль, эти глаза жутко контрастировали с белизной тела. Как у всех обитателей пещер, они были лишенные радужной оболочки и глубоко запали. Приглядевшись внимательнее, я обратил внимание, что челюсти менее выдаются вперед, чем обычно у приматов, и лицо почти без следов шерсти. Нос был совсем не как у обезьяны. Пока мы смотрели, словно завороженные, на это зрелище, толстые губы разжались, выпустив еще несколько звуков, после чего существо на полу пещеры успокоилось навсегда.
Проводник вцепился в рукав моего пальто и вздрагивал так сильно, что от его факела на стенах плясали причудливые тени. Я же неподвижно, но твердо стоял на месте, уставившись на пол пещеры.
Страх ушел, сменившись изумлением, благоговением и состраданием; ибо звуки, изданные сраженной мною жертвой, простертой перед нами на камнях, открыли удивительную истину. Странное создание, которое я убил, обитатель жуткого подземелья, было, во всяком случае когда-то давно, человеком!
Страшный Старик
Анджело Риччи, Джо Чанек и Мануэль Сильва надумали заглянуть к Страшному Старику. Старик этот жил совсем один в очень древнем доме на протянувшейся вдоль побережья Водной улице и слыл чрезвычайно богатым и чрезвычайно немощным, что не могло не заинтересовать таких людей, как господа Риччи, Чанек и Сильва, ибо по роду занятий эти уважаемые джентльмены были грабителями.
Жители Кингспорта с глубокой убежденностью рассказывают о Страшном Старике много такого, что обычно оберегает его от внимания джентльменов вроде господина Риччи и его коллег, несмотря на явные свидетельства того, что где-то в затхлом ветхом жилище Старика спрятано значительное состояние. Он и впрямь производит весьма странное впечатление, и считается, что в свое время он служил капитаном на ходивших в Индию клиперах – такой старый, что никто не помнит его молодым, и такой неразговорчивый, что лишь немногие знают его настоящее имя. Во дворике перед входом в свой ветхий дом он разместил странный набор больших камней, причудливо расставленных и разукрашенных так, что они кажутся идолами из загадочного восточного храма. Эти камни отпугивают мальчишек, чье любимое занятие – дразнить Страшного Старика из-за его длинных белых волос и бороды или пулять чем попало в его маленькие окошки; но есть и нечто, нагоняющее страх и на любопытных постарше, которые иногда прокрадываются к дому, чтобы заглянуть в пыльные окна. Эти болтают, будто в первом этаже посреди пустой комнаты расставлены на столе диковинные бутылки и в каждой на веревочке подвешен наподобие маятника маленький кусочек свинца. Уверяют, что Страшный Старик разговаривает с этими бутылками, обращаясь к ним по именам – Джек, Меченый, Долговязый Том, Испанец Джо, Питерс и Напарник Эллис, и что всякий раз, как он обращается к той или иной бутылке, маленький свинцовый маятник внутри нее явственно покачивается, словно в ответ.
Те, кому довелось увидеть, как высокий, тощий Страшный Старик ведет эти своеобразные беседы, никогда больше не подсматривали за ним. Но Анджело Риччи, Джо Чанек и Мануэль Сильва не были коренными кингспортцами; принадлежа к новому, разнородному племени чужаков, которому чужды магические ритмы традиций и уклада жизни Новой Англии, они видели в Страшном Старике лишь нетвердо держащегося на ногах, почти беззащитного седобородого старца с беспомощно трясущимися худыми и слабыми руками, неспособного передвигаться без узловатой трости. При этом они по-своему даже жалели одинокого, никем не любимого старика, которого люди сторонились, а собаки яростно облаивали. Но бизнес есть бизнес, и для грабителя-энтузиаста очень старый и очень слабый человек, не имеющий счета в банке, но оплачивающий в деревенской лавке свои скромные потребности испанскими золотыми и серебряными монетами, отчеканенными два века назад, – сразу и соблазн и вызов.
Господа Риччи, Чанек и Сильва избрали для визита вечер 11 апреля. Г-н Риччи и г-н Сильва намеревались провести с несчастным старым джентльменом беседу, а г-н Чанек дожидался их (предположительно, с грузом металла) в крытом автомобиле на Корабельной улице, у ворот в высокой задней стене владений джентльмена, которому они нанесли визит. Желание избежать ненужных объяснений в случае внезапного вмешательства полиции склонило их запланировать тихое и скромное отбытие.
Как было условлено заранее, трое искателей приключений отправились на дело порознь, чтобы впоследствии избежать каких бы то ни было дурных подозрений. Господа Риччи и Сильва встретились на Водной улице у парадного входа во владения старика, и, хотя им не понравился вид разукрашенных камней, освещаемых луной сквозь пустившие почки ветви корявых деревьев, причиной их беспокойства были вовсе не беспочвенные суеверия. Они опасались лишь, что попытки принудить Страшного Старика к беседе о припрятанном золоте и серебре могут оказаться делом малоприятным, ведь немолодые морские капитаны особенно упрямы и несговорчивы. И все же он был очень стар и немощен, а посетителей двое. Господа Риччи и Сильва весьма поднаторели в искусстве развязывать языки людям, не расположенным к общению, а крики слабого человека весьма почтенных лет легко заглушить. Подойдя к единственному освещенному окну, они услышали, как Страшный Старик, словно играющий ребенок, толкует со своими бутылками с маятниками. Надев маски, они вежливо постучали в потемневшую от непогоды дубовую дверь.
На Корабельной улице г-ну Чанеку, беспокойно ерзавшему на сиденье крытого автомобиля у задней калитки владений Страшного Старика, ожидание казалось вечностью. Он был невероятно сердобольным, и его душу терзали ужасные крики, начавшие долетать из старинного дома почти сразу после урочного часа. А ведь он просил коллег обойтись с умилительно старым капитаном бережно! Он нервно следил за узкими дубовыми воротцами в высокой, увитой плющом каменной стене, то и дело поглядывая на часы и удивляясь задержке. Неужели старик умер, так и не открыв, где спрятано его сокровище, и потребовались тщательные поиски? Г-ну Чанеку не по душе было так долго ждать в темноте в этаком месте. Затем на дорожке за воротцами послышались мягкие шаги или постукивание, тихо скрипнула отодвигаемая ржавая задвижка, и узкая тяжелая дверь отворилась внутрь. В бледном свете одинокого тусклого уличного фонаря ему пришлось напрячь глаза, чтобы разглядеть, что именно его коллеги выносят из зловещего дома, выступавшего из мрака совсем рядом. Но увиденное не оправдало его ожиданий, ибо коллег там не оказалось – только Страшный Старик. Он спокойно стоял, опираясь на узловатую трость, и гадко ухмылялся. Г-н Чанек никогда прежде не обращал внимания на то, какого цвета глаза у этого человека; теперь он увидел, что они желтые.
В маленьких городках любое мелкое происшествие вызывает заметное волнение, поэтому нет ничего удивительного в том, что жители Кингспорта всю весну и лето обсуждали принесенные приливом три неопознанных трупа, страшно искромсанные, словно их рубили множеством сабель, и жестоко искалеченные, словно их топтало множество ног в жестких сапогах. Кое-кто обсуждал и вовсе пустяки – брошенный на Корабельной улице автомобиль или услышанные ночью теми из горожан, кто не спал, нечеловеческие крики, вероятно, какого-то приблудившегося зверя или случайно залетевшей диковинной птицы. Но Страшный Старик не проявлял ни малейшего интереса к этим праздным пересудам. Он по природе был нелюдим, а когда человек стар и немощен, его нелюдимость усугубляется. Кроме того, столь дряхлому мореплавателю в незапамятную пору его юности, несомненно, приходилось становиться свидетелем гораздо более сенсационных событий.
В склепе
На мой взгляд, глупо считать, что с простыми людьми никаких других историй, кроме банальных, случиться не может, а ведь именно так думают многие. Стоит вам упомянуть о некой деревеньке, населенной янки, где гробовщик, недотепа и бедолага, остался по неосторожности в склепе, и читатель непременно будет ждать от вас немудреного анекдота с легким налетом гротеска. Однако в весьма заурядной истории, приключившейся с Джорджем Берчем, которую теперь, после его смерти, я могу поведать читателям, есть нечто, в сравнении с чем даже мрачнейшие из трагедий покажутся жизнерадостными побасенками.
В 1881 году Берч неожиданно закрыл свое дело и сменил профессию, не распространяясь о причинах, побудивших его к этому. Молчал и его врач, старина Дэвис, теперь уже почивший в бозе. Считалось, что болезнь Берча явилась следствием пережитого шока – в результате несчастного случая он оказался заперт в склепе на кладбище Пек-Уолли, где провел девять часов и выбрался откуда лишь с превеликим трудом. Все это чистая правда, но были в этой истории и другие, более мрачные подробности; как-то Берч, будучи мертвецки пьян, поведал мне о них. Думаю, он рассказал мне всю правду потому, что я был его врачом, к тому же после смерти Дэвиса его неодолимо тянуло поделиться с кем-нибудь еще. Ведь он был старый холостяк – ни родных, ни близких.
До 1881 года Берч оставался деревенским гробовщиком, но даже среди людей этой профессии выделялся своей черствостью и примитивностью. Качество его работы оставляло желать лучшего и сегодня никого бы уже не удовлетворило, по крайней мере в городах, но думаю, что и жители Пек-Уолли содрогнулись бы, узнай они, как бессовестно ловчит этот мастер ритуальных услуг, когда ему заказывают дорогую обивку, невидную на дне гроба, или с каким небрежением укладывает покойников в их последнее пристанище. Нет сомнений, Берч был неряшлив, равнодушен к людскому горю, никуда не годился в профессиональном отношении, и все же, мне кажется, он не был злым человеком. Просто он был от природы груб – туповатый, ленивый, жадный, что и привело впоследствии к несчастью, которого могло бы и не случиться. У него напрочь отсутствовало воображение, которое не позволяет рядовому обывателю, получившему хоть какое-то воспитание, выходить за общепринятые рамки приличия в своем поведении.
Я не мастер рассказывать истории и поэтому не знаю, с чего начать свое повествование. Может, всего уместнее начать с того холодного декабря 1880 года, когда земля промерзла до такой степени, что могильщики поняли: до весны им не выкопать ни одной могилы. Деревушка, к счастью, была небольшая, умирали не часто, и потому все клиенты Берча могли найти себе временный приют в старом общем склепе. Наш гробовщик от холодной погоды вовсе разленился и, кажется, превзошел в халатности самого себя. Еще никогда не сбывал он таких утлых и нескладных гробов и совсем не обращал внимания на проржавевший засов склепа, дверцей которого он то и дело хлопал с вызывающей небрежностью.
Наконец пришла весна, и для девятерых умолкших навеки заложников зимы, терпеливо ждавших в склепе часа своего упокоения, были выкопаны могилы. Берч, хоть и не любивший хлопот, связанных с погребением мертвецов, все же одним ненастным апрельским днем начал перевозить гробы, но прекратил работу еще до полудня по причине сильного дождя, беспокоившего лошадь. Он успел доставить к месту вечного приюта одного лишь Дариуса Пека, девяностолетнего старца, чья могила была недалеко от склепа. Берч решил, что перевезет остальных завтра, начав с низкорослого Мэтью Феннера, чья могила также была неподалеку, но проканителился целых три дня, вплоть до пятнадцатого – до Страстной пятницы. Лишенный всяких предрассудков, он не побоялся работать в святой день, хотя впоследствии его никакими силами нельзя было заставить чем-либо в такие дни заниматься. События того вечера, несомненно, очень его изменили.
Итак, пятнадцатого апреля, в пятницу пополудни, Берч впряг лошадь в повозку и направился к склепу, чтобы перевезти гроб с телом Мэтью Феннера. Он не скрывал впоследствии, что был несколько навеселе, хотя тогда еще не пил горькую, как позднее, когда хотел забыться. У него просто немного кружилась голова, отчего он вел себя еще безалабернее обычного, чем раздражал чуткую лошадь. Берч гнал ее к склепу, стегая кнутом, а она ржала, била копытом и мотала головой, как и в тот день, когда им помешал дождь. Было сухо, но дул сильный ветер, и Берч поспешно отпер железную дверь и забрался в склеп, одна сторона которого примыкала к склону холма. Многим было бы не по себе в этом сыром, затхлом помещении, где в беспорядке стояли восемь гробов, но не отличавшегося тонкостью чувств Берча заботило лишь одно – не перепутать гробы и поместить каждого в его могилу. Он еще помнил шумный скандал, который закатили переехавшие в город родственники Ханны Бигсби, когда решили перевезти ее прах на городское кладбище и обнаружили под могильным камнем останки судьи Кепуэлла.
В склепе было темновато, но Берч обладал хорошим зрением и не спутал гроб Асафа Сойера с нужным ему, хотя они почти ничем не отличались. Собственно, вначале гроб этот предназначался для Мэтью Феннера, но получился такой нескладный и шаткий, что Берч, вспомнив, как этот щуплый старичок был добр и щедр к нему, когда пять лет назад Берчу грозило разорение, неожиданно для себя, в приступе какой-то странной сентиментальности, отставил его в сторону. Для Мэтта он сколотил самый лучший гроб, на какой только был способен, однако, поскупившись, сохранил и отвергнутый, приспособив его для Асафа Сойера, когда тот скончался от лихорадки. Сойер был недобрым человеком, о его дьявольской мстительности и злопамятстве ходили легенды. Поэтому Берч не испытал никаких угрызений совести, сплавив ему эту развалюху, которую сейчас и отпихнул с дороги в поисках гроба Феннера.
Но как только он отыскал его, дверь вдруг с шумом захлопнулась, оставив гробовщика почти в полной темноте. Свет едва пробивался сквозь узкую фрамугу да вентиляционное отверстие над головой, и Берчу пришлось пробираться к двери на ощупь, то и дело останавливаясь и спотыкаясь о гробы. Он долго громыхал во мраке проржавевшими задвижками, бился о железные панели, удивляясь, отчего это дверь стала такой неподатливой. Наконец правда открылась ему, и тогда он отчаянно закричал, но его услышала только лошадь, издав в ответ неодобрительное ржание. Засов, к которому он относился столь небрежно, окончательно заклинило, и незадачливый гробовщик, жертва собственной беспечности, оказался запертым в склепе.
Это событие произошло в полчетвертого пополудни. Берч, по природе человек флегматичный и трезвый, вскорости перестал вопить и принялся искать инструменты, которые, как он помнил, лежали где-то в углу склепа. Сомнительно, чтобы он в полной мере прочувствовал весь ужас и фатальность ситуации, однако его основательно раздражал сам факт заточения, столь грубо выключивший его из жизни деревни. Дневной распорядок полностью нарушен, одно ясно: если его не выручит какой-нибудь праздный гуляка, придется провести здесь всю ночь, а может, и больше. Отыскав наконец инструменты и выбрав из них молоток и стамеску, Берч снова пробрался между гробами к двери. Дышать было совершенно нечем, но он не обращал на это внимания, пытаясь справиться с массивным железным засовом. Он отдал бы многое сейчас за фонарь или хотя бы свечу, но за неимением их трудился изо всех сил почти в полной темноте.
Поняв, что с засовом ему не справиться – особенно теми инструментами, которыми он располагал, – Берч огляделся в поисках другого выхода. С одной стороны склеп был врыт в склон холма, и узкая вентиляционная труба проходила через толстый слой земли, что делало абсолютно невозможной попытку выбраться через нее. Однако можно было попытаться расширить узкую фрамугу, расположенную в фасаде строения, прямо над дверью. Берч долго ее разглядывал, прикидывая, как бы до нее добраться. Лестницы в склепе не было, а ниши для гробов, расположенные с трех сторон, которыми, кстати, Берч никогда не пользовался, также были для него бесполезны. Подняться наверх можно было, только составив лестницу из самих гробов, и Берч стал прикидывать, как лучше это сделать. Уже три гроба, поставленные один на другой, давали ему возможность дотянуться до фрамуги, но с четырьмя, считал он, будет удобнее. Все гробы были одного размера, взгромоздить их один на другой не представляло труда, но требовалось покумекать, как поставить все восемь, чтобы «лестница» была поустойчивей. Размышляя обо всем этом, он пожелал себе, чтобы его изделия оказались попрочнее. Однако у него не хватило воображения пожелать также, чтобы они были пустыми.
В конце концов он порешил, что в основание «лестницы» лягут три гроба, установленные параллельно стене, на которые он поставит еще два ряда по два гроба в каждом, а сверху у него будет еще один. Это сооружение позволит без труда взобраться на него, даст устойчивость и нужную высоту. Но потом Берчу показалось, что лучше оставить в основании только два гроба, а один держать в запасе на тот случай, если с четырех ступеней ему будет трудно выбраться наружу. И вот наш узник начал трудиться в темноте, созидая свою миниатюрную вавилонскую башню и обращаясь при этом весьма бесцеремонно с безмолвными останками своих односельчан. От его усилий некоторые гробы уже трещали, и тогда для большей уверенности Берч решил поставить на самый верх прочный гроб Мэтью Феннера. Не доверяя глазам, он попытался отыскать на ощупь и почти сразу же наткнулся на него. Это была великая удача, так как Берч непредусмотрительно запихнул его в третий этаж.
Воздвигнув наконец свою башню, Берч решил дать передышку натруженным рукам и немного посидел на нижней ступени этого мрачного сооружения. Затем, прихватив с собой инструменты, с превеликой осторожностью взгромоздился на самый верх и оказался прямо на уровне фрамуги. Она была со всех сторон выложена камнем, и следовало изрядно потрудиться, чтобы сделать из этой щели достаточно большой лаз. Лошадь при стуке молотка как-то странно заржала; в ее ржании слышались не то издевка, не то одобрение. Уместно было и то и другое. С одной стороны, стать узником сего ветхого строения – какой убийственный сатирический комментарий к тщете человеческих усилий! С другой стороны, стремление выбраться из западни, несомненно, заслуживало всяческого уважения.
Наступивший вечер застал Берча за работой. Теперь он совсем уже ничего не видел – за облаками померк даже свет луны, но все же воспрянул духом, так как щель значительно увеличилась. Он был уверен, что к полуночи сумеет выбраться, и к этой уверенности не примешивалось никакой суеверной робости. На него никак не влияли ни время, ни место, ни странное общество у него под ногами. Он со стоическим спокойствием отбивал камень за камнем, тихонько поругиваясь, когда осколки попадали ему в лицо, но от души расхохотался, когда один попал в лошадь, уже давно бившую в остервенении копытом у кипариса. Лаз понемногу увеличивался, и Берч время от времени делал попытку в него пролезть – при этом гробы под ним шатались и скрипели. Он уже понял, что ему не придется ставить еще один гроб – щель была на досягаемом уровне.
Только в полночь Берч решил, что теперь-то уж наверняка пролезет в отверстие. Усталый и вспотевший, он спустился вниз и присел отдохнуть, чтобы набраться сил для последнего рывка. Голодная лошадь непрерывно ржала, и в этом ржании было нечто настолько жуткое, что даже Берчу стало не по себе. Он уже не чувствовал того подъема, который испытал, уверившись в близком спасении, теперь он опасался, что, раздавшись с возрастом в боках, все-таки не сможет пролезть в дыру. Вновь взбираясь на поскрипывающие гробы, Берч мучительно ощущал собственный вес, а поднимаясь на последний, услышал угрожающий треск, недвусмысленно говоривший, что крышка проломилась. Зря он, видимо, понадеялся на лучшее свое изделие: стоило ему только встать на него, как гнилые доски треснули, и Берч провалился в гроб. Лошадь, испуганная то ли шумом, то ли усилившимся зловонием, издала отчаянный звук, который и ржанием-то нельзя было назвать, и понеслась куда-то в ночную тьму, таща за собой громыхающую тележку.
Берч понял, что положение его аховое – теперь дыра была значительно выше его груди, но, собрав все силы, решился на отчаянную попытку. Уцепившись за край фрамуги, он попытался подтянуться, однако что-то мешало ему, казалось, его крепко держат за ноги. Тут он впервые за все время испытал страх и изо всех сил постарался освободиться от непонятной помехи, но на ноги будто гири навесили. Внезапно он почувствовал резкую боль, как если бы в лодыжку впилось что-то острое. Берч, несмотря на весь свой ужас, объяснил для себя эту боль вполне естественными причинами, полагая, что у треснувшего гроба обнажились гвозди или расщепленные углы. Он, должно быть, кричал, уж во всяком случае, отчаянно брыкался, почти теряя сознание.
Наконец страшным усилием воли Берч вырвался из западни, протиснулся в щель и рухнул на сырую землю. Он не мог, как выяснилось, идти и пополз, волоча окровавленные ноги и конвульсивно впиваясь ногтями в могильную землю, а выглянувшая из облаков луна освещала эту жуткую картину. Берч полз к домику кладбищенского сторожа, тело у него было ватным, а движения замедленными, как в ночном кошмаре. Никто не гнался за ним, во всяком случае, когда Армингтон, ночной сторож, услышав царапанье, открыл дверь, кроме Берча, за нею никого не было.
Армингтон уложил Берча на свободную кровать и послал своего сына Эдвина за доктором Дэвисом. Больной был в полном сознании, но ничего не объяснял, повторяя только что-то вроде: «Мои ноги… пусти… один в склепе». Пришедший со своим неизменным саквояжем и ободряющими словами доктор распорядился снять с несчастного верхнюю одежду и башмаки. Его раны (обе лодыжки в области ахиллова сухожилия были зверски истерзаны, как будто из них вырвали по изрядному куску мяса), казалось, озадачили и даже напугали старого врача. Он с волнением расспрашивал больного о случившемся, дрожащими руками постарался побыстрее обработать и забинтовать раны, не в силах глядеть на это жуткое зрелище.
В вопросах, которые Дэвис задавал гробовщику, звучал плохо скрываемый страх, похоже, он хотел выпытать у своего пациента – что было совсем нехарактерно для старого врача – все до мельчайших подробностей о кошмарном ночном приключении. Его особенно интересовало, уверен ли Берч, что на самом верху стоял тот самый гроб, и как он сумел отыскать его в темноте, точно ли это был гроб Феннера и как ему удалось отличить его от того, в котором покоился зловредный Асаф Сойер. И мог ли так внезапно треснуть гроб Феннера? Деревенский врач Дэвис видел, конечно, оба гроба во время похорон и, конечно же, посещал Феннера и Сойера незадолго до их смерти. И помнил свое изумление на похоронах Сойера: как это он поместился в гроб, сделанный по размерам тщедушного Феннера?
Через два часа доктор ушел, посоветовав Берчу говорить всем, что поранил ноги о гвозди и острые углы. Кому придет в голову что-нибудь другое? Лучше помалкивать и не обращаться к другим врачам. Берч так и сделал, я же со своей стороны, осмотрев после его откровений старые, бледные уже шрамы, согласился, что это был мудрый совет. Берч навсегда остался хромым – связки так полностью и не восстановились, – но, полагаю, самый большой ущерб понесла его душа. Психическое здоровье гробовщика заметно пошатнулось, больно было видеть, как бывший увалень и флегматик вздрагивает при одном лишь упоминании о пятнице, склепе, гробе и подобных вещах. Его напуганная лошадь вернулась-таки домой, но его разум в прежнем виде не возвратился к нему. Он сменил работу, но так и не обрел покоя. Возможно, его мучил страх, возможно, на этот страх позднее наложилось раскаяние в совершенных грехах. Желая забыться, он пристрастился к спиртному.
Той ночью, оставив Берча, доктор Дэвис, взяв с собой фонарь, направился к склепу. При свете луны он увидел разбросанные осколки камней и изуродованный фасад строения. Дверца склепа легко поддалась, едва он дотронулся до нее. Насмотревшийся всего в операционных, доктор смело вошел внутрь и огляделся. Но от тяжелого зловония и открывшегося перед ним зрелища у доктора перехватило дыхание. Он громко закричал, крик перешел в еще более ужасный хрип. В следующее мгновение он уже несся к сторожке и там, забыв все правила профессиональной этики, разбудил пациента и, тряся его, возбужденно и прерывисто зашептал нечто такое, что обожгло уши гробовщика, будто с шипением изрыгаемый яд.
«Это был Асаф! Так я и думал! Я хорошо помню, у него не хватало переднего зуба. Заклинаю, не показывай никому свои раны – там есть эти отметины. Труп почти разложился, но злобное выражение на его лице… на его бывшем лице… видно и сейчас… Ведь это сущий дьявол. Помнишь, как он разорил старого Раймонда, и это через тридцать лет после спора о границе между их участками! Или как безжалостно раздавил он прошлым летом укусившего его щенка! Сущий дьявол, Берч! Он может мстить и из гроба. Спаси меня, Боже, от его мести!
Зачем ты сделал это, Берч? Конечно, он был негодяй, и я не виню тебя за этот бракованный гроб, но все же ты зашел слишком далеко. Экономить, конечно, не грех, но ведь старина Феннер был такого маленького роста!
Этого зрелища я никогда не забуду. Брыкался ты, видать, здорово – гроб Асафа валяется на земле, череп расколот, кости раскиданы. Всякого я насмотрелся, но такого не упомню! Жуткое зрелище! Бог свидетель, ты, Берч, получил по заслугам. Череп заставил меня содрогнуться, но то, что я увидел потом, было во сто крат хуже: содранное с твоих лодыжек мясо лежит в бракованном гробу Мэтта Феннера!»
Натура Пикмена
Не нужно считать меня безумным, Элиот, у многих найдутся предрассудки похлеще моего. Ты же не высмеиваешь деда Оливера, не желающего ездить в автомобиле. И если это поганое метро мне не нравится, я имею на это полное право, в любом случае на такси мы добрались сюда быстрее. Не пришлось лезть со станции на горку от Парковой.