скачать книгу бесплатно
Почему плакал Пушкин?
Александр Александрович Лацис
Жизнь Пушкина
Лоббист во многом парадоксальных догадок в исследовании жизни и творчества А. С. Пушкина, Александр Лацис (1914–1999) принадлежит к клану неопушкинистов. Он впервые обнародовал гипотезу о родстве Пушкина и Троцкого, занимал антиершовскую позицию по поводу авторства знаменитой сказки «Конек-горбунок», а также внедрял версию о том, что дуэль поэта с Дантесом на самом деле была самоубийством. В настоящей книге в увлекательной форме развернут поиск явного Пушкина, раскрываются «темные места» пушкинских текстов, выявляются новые факты и эпизоды из жизни поэта, затененные раньше, как и черты пушкинского характера.
Александр Лацис
Почему плакал Пушкин?
© Лацис А. А., 2013
© ООО «Издательство Алгоритм», 2013
Судьба пушкиниста
Когда в печати за границей впервые была опубликована проза Абрама Терца, КГБ с ног сбился, пытаясь разыскать «клеветника на советскую действительность». Однако автор хорошо законспирировался, и Комитет обратился за помощью в Союз писателей: уж братья-то писатели должны были распознать, кто именно из них является злостным двурушником, клеветником и изменником Родины. По этому поводу было специально собрано правление СП СССР, и после долгого обсуждения абсолютным большинством присутствующих на заседании было признано, что этим человеком может быть только Александр Лацис.
Александр Александрович Лацис-Винтер родился 8 октября 1914 года в Петрограде. Он был пасынком (усыновленным) впоследствии репрессированного и расстрелянного известного партийного деятеля и литератора Мартына Лациса, члена первого Петросовета и председателя Коллегии ВЧК, о котором Ленин отзывался как об одном «из лучших, испытанных коммунистов».
Мать Александра Лациса, Милица Лацис-Винтер, тоже была литератором – ее повести «Кукла» и «Леший», написанные хорошей русской прозой, ждут своего издателя; она же перевела и «Неоконченную повесть» Мартына Лациса, изданную «Советским писателем» в 1965 году. После расстрела мужа она уцелела благодаря приему, описанному Надеждой Мандельштам: она уехала из Москвы и в дальнейшем переезжала с места на место, как только возникал вопрос о регистрации и необходимости предъявлять документы.
Окончив в 1937 году Московский историко-архивный институт, а в 1945-м – Литературный институт им. А. М. Горького (оба – с отличием), Александр Лацис работал в Центральном архиве профдвижения и организации труда и в аппарате секретариата СП СССР. Когда в 1950 году Константин Симонов, который, как и Лацис, был одним из потомков Пушкина по внебрачной линии, стал главным редактором «Литературной газеты», он в первый же день пригласил для разговора Лациса. Зная о его происхождении, уме и образованности, о его особом интересе к проблеме расшифровки 10-й главы «Евгения Онегина» и получив подтверждение в необычном «дальнем родстве», Симонов предложил ему должность референта (помощника) главного редактора. Свою работу в ЛГ Лацис практически и начал с длительной командировки, на другой день после этого разговора уехав в Красноярск для изучения обнаруженной в архивах необычной верстки пушкинского стихотворения «Во глубине сибирских руд…»
В этой должности, затем литературным секретарем редколлегии (1950–1953), завотделом сатиры и юмора (1953–1955) и спецкором ЛГ Лацис проработал в «Литературной газете» до 1956 года; с 1956 по 1958 год он работал в редакции журнала «Вопросы литературы», а в 1965 году стал членом СП СССР.
Остроумный, убедительный фельетонист, он опубликовал в советской печати около сотни фельетонов (в основном на литературные темы), часть которых была издана в «Крокодильской» серии, а многие вошли в сборник «Семь спящих дев» (М., «Искусство», 1965). Немудрено, что в той или иной степени им были задеты бездарности и посредственности разного калибра, а среди собравшихся на упомянутое правление СП были и те, кто уже давно имели на него зуб. Но главной причиной столь солидарного мнения рулевых советской литературы был общий дух фельетонов Лациса, собравшимися интуитивно расценивавшийся как антисоветский. В те времена подразумевалось, что в фельетоне, допущенном в печать, осуждаемый факт является частностью, нетипичной для нашей действительности; тем не менее, каждая такая публикация вызывала злобу не только у ее фигуранта: за фельетонами Лациса неизменно прослеживались явления советской жизни.
Поскольку его причастность к «нагло-вызывающему» псевдониму «Абрам Терц» доказать было невозможно, из СП его не исключили, но было принято решение «ограничить публикации А. Лациса» в периодической печати. Не зная о принятом правлением СП решении, Лацис по-прежнему подбирал темы для фельетонов, приходил в редакции, согласовывал их, и ему говорили: «Годится! Несите фельетон!» Он приносил, фельетон читали, говорили: «Отлично!», он оставлял его, через некоторое время приходил (или звонил) справиться о продвижении материала в номер, и работники недоуменно разводили руками: фельетон застрял где-то наверху, у руководства. Руководство не объясняло своим сотрудникам, по каким причинам не разрешает публикацию материалов Лациса, а потому и они ничего не могли ему объяснить.
Это могло бы продолжаться бесконечно долго, если бы среди членов правления СП не нашелся человек, не побоявшийся сказать Лацису: «Даже не пытайся! Правление СП дало знать главным редакторам периодических изданий о своей рекомендации “ограничить публикацию” твоих произведений: подозревают, что ты и есть тот самый Абрам Терц!»
Вскоре «клеветника» раскрыли, состоялся суд над Синявским и Даниэлем, и, понимая, что без отмены решения правления СП его печатать все равно не будут, он обращается к чиновным советским писателям с письмом: дескать, вы меня подозревали, но я, как вы теперь видите, не Абрам Терц и прошу отменить ваше решение. Правление СП снова собралось и приняло новое решение: раз они постановили, что Лацис мог быть антисоветчиком, скрывающимся под злобным псевдонимом, значит их решение было правильным, и потому они оставляют его в силе!
Не считая абсолютной бесперспективность попыток остаться в злободневном – и злополучном – жанре фельетона, Лацис сосредоточил основные свои усилия на пушкиноведении – не только в силу стойкого литературоведческого интереса к наследию дальнего прародителя, но и в надежде на отсутствие глобальной цензуры по отношению к Пушкину. Довольно быстро он убедился в своем заблуждении: Пушкин оказался под таким пристальным приглядом Главлита, что Лацис долгие годы не мог пробиться в пушкинистику – несмотря на то, что многие его открытия до сих пор сенсационны.
До причины такого положения в пушкиноведении он додумался не сразу. Ключом к пониманию того, что происходило вокруг Пушкина, стало его открытие, послужившее основой статьи «Из-за чего погибали пушкинисты?». В статье он показал, что Лев Троцкий был прямым потомком Пушкина по внебрачной линии (Бронштейн – фамилия приемных родителей его отца) и что этого не могли не знать такие погибшие при странных обстоятельствах пушкинисты, как С. Гессен, Б. Модзалевский и Б. Томашевский. Сталину, который опасался только Троцкого и потому люто ненавидел его, не хватало только, чтобы эта информация каким бы то ни было образом просочилась из круга пушкиноведов в какую бы то ни было – в том числе и зарубежную – печать. Поэтому любой, кто где-нибудь кому-нибудь сказал или шепнул что-либо по этому поводу, уничтожался беспощадно. Первым в этой цепочке оказался С. Гессен, в 1934 году сбитый машиной на пустынной площади в Ленинграде (до нас дошло устное предание о том, что машина пушкиниста «ловила на мушку»). В юбилейную комиссию по подготовке к празднованию столетнего юбилея Пушкина в 1937 году срочно были введены чекисты, а среди ее членов активно вербовали стукачей.
Пушкин попал под такой строгий контроль цензуры, что любая попытка разбирать его произведения или обсуждать его поступки сколько-нибудь нетрадиционно по отношению к уже сложившемуся советскому канону пресекалась, любой шаг в сторону «рассматривался как побег». В такой ситуации во главе официальной пушкинистики оказались люди не столько талантливые в этой области, сколько получавшие всяческую поддержку власти за их охранительную службу, и наше пушкиноведение очутилось в положении, близком к тому, в каком у нас многие годы была генетика. Однако, в отличие от генетики, общий дух нашей академической пушкинистики мало изменился и за последние годы.
Все свои лучшие работы о Пушкине Лацис опубликовал только в годы перестройки, часто – в малотиражных и труднодоступных для широкого читателя изданиях (как, например, альманах «Ной»). Большинство из них опубликовано в пушкинской газете «Автограф», и одно это можно поставить ее главному редактору Галине Георгиевне Сорокиной (1933–2010) в заслугу, переоценить которую невозможно. И до сих пор наша официальная пушкинистика замалчивает его исследования, поскольку открытый разговор по их поводу поставил бы ее в неудобное положение.
Лацис скончался 10 декабря 1999 года, на 86-м году жизни. После его смерти, как председатель комиссии по его литературному наследию, вместе с Г. Г. Сорокиной я занялся продвижением его взглядов и трудов. Издание книги Лациса «Верните лошадь!» (М., 2003), подготовленной пушкинистом еще при жизни, стало первым прорывом блокады: в книгу вошли его лучшие статьи, публиковавшиеся в газете «Автограф», и повесть «В кругу вельмож», впервые опубликованная в журнале «Новый мир».
В 2001–2004 гг. мне удалось осуществить несколько крупных публикаций в периодике – с целью привлечь внимание пушкинистов к тому новому, что было в его статьях о Пушкине. В 2008 году мое интервью Станиславу Кучеру, главным содержанием которого стал разговор о версии Лациса пушкинского авторства сказки «Конек-горбунок», было показано по каналу «Совершенно секретно», а в 2009-м по каналу «Культура» в программе «Цвет времени» прошел мой фильм на ту же тему. Тогда же я издал «Конька-горбунка» уже под именем Пушкина (книга имела обширную прессу и выдержала уже три издания) и переиздал в своем издательстве лучшие статьи Лациса («Персональное чучело», ИД КАЗАРОВ, 2009). В этом году мой доклад с логическим доказательством пушкинского авторства сказки был включен в программу «Болдинских чтений 2013». Ход истины неостановим, и столь же неизбежно и признание открытий Лациса в пушкинистике.
В настоящее издание, помимо статьи «Две звездочки», задающей направление поисков пушкинских эпиграмм, включен еще и фельетон «Человек безупречной чистоты», в котором вынесен убедительный приговор так называемым «Тайным запискам Пушкина», то и дело всплывающим среди обсуждаемых в Интернете спекуляций на пушкинском материале. Таким образом, этот литературный фельетон Лациса оказался надолго и своевременным, и современным.
В стремлении ощутить дух эпохи и понять мотивы поступков и творческих замыслов Пушкина Лацис подробно изучил его окружение, нравы и быт того времени. Чтобы быть максимально ближе к нему, он даже исключил из своей домашней жизни радио, телевизор и другие аксессуары XX века, оставив только телефон. С. Бонди однажды сказал Лацису, что для того, чтобы всерьез заниматься Пушкиным, необходимо владеть французским так же хорошо, как владел им поэт, – причем именно тем французским, каким пользовались в то время. Лацис последовал его совету и выучил французский язык (благо его мать была преподавательницей иностранных языков) – как и поэт, он свободно писал, читал и изъяснялся по-французски. Его манера изложения предельно проста и подчинена движению мысли, а в письме он стремился использовать пушкинский словарь. Его статьи – при внешней простоте изложения – всегда глубоки и нетривиальны; нередко они требуют перечитывания – и в этом случае его тексты благодарно открывают настойчивому читателю истинную взаимосвязь событий и фактов.
Публичная жизнь его пушкиноведения только начинается. Дух статей Александра Лациса, проникнутых любовью и уважением к своему гениальному предку, насыщенных блестящими догадками и истинными озарениями, ставит его в первый ряд наших лучших пушкинистов всех времен.
В. Козаровецкий
В кругу вельмож
Повесть из давних времен о подлинных событиях и некоторых догадках
«Судьба… так любопытна, так известна и так таинственна, что разрешение загадки должно произвести сильное общее впечатление».
Эти слова содержатся в одном из пушкинских писем 1835 года.
В том же письме читаем:
«Жалею, что изо ста тысячей способов достать 100 000 рублей ни один еще Вами с успехом, кажется, не употреблен».
Минуло одиннадцать лет. И на голову другого знакомца Пушкина непонятным образом свалилась еще более крупная сумма. Ее принес безмолвный вестник, не проронивший ни слова.
Все в том же письме Пушкина сказано:
«Что касается до слога, то чем он проще, тем будет лучше. Главное: истина, искренность. Предмет сам по себе так занимателен, что никаких украшений не требует. Они даже повредили бы ему».
Вряд ли полностью удалось последовать этому совету. Но попробуем обойтись без дальнейших околичностей.
Сафьян и розги
Петербург, набережная реки Мойки.
В вечернее время, 15 мая 1846 года, когда хозяин находился в гостях, к собственному дому министра государственных имуществ генерала Киселева подошло неизвестное лицо, кажется, посыльный.
Был доставлен пакет, заключавший в себе сафьяновый портфель. Слово «портфель» тогда означало бумажник.
Внутри находилось написанное по-французски письмо, не имеющее подписи, и крупная сумма денег. Более ста тысяч!
Граф Киселев ничего не понял. Или не показал вида, что понял. Так или иначе, а вопрос о том, кто и с какой целью сделал это приношение, по сей день остается неразъясненным.
По одной из новейших версий сафьяновый портфель прислал… покойный граф Бенкендорф, чью посмертную волю через полтора года после его кончины выполнил приехавший то ли из-за границы, то ли с кавказского театра военных действий племянник усопшего.
Версия эта явно нелепа и вместе с тем шаблонна, по-своему характерна. Самое удобное, самое привычное решение: любые запутанные происшествия вали на ведомство Бенкендорфа, и делу конец.
Все, кто пристально интересовался биографией Пушкина, непременно знакомы с генералом Павлом Дмитриевичем Киселевым. Их пути пересекались в Петербурге, Кишиневе, Одессе, снова Петербурге. Были встречи, беседы, непринужденные упоминания в стихах:
На генерала Киселева
Не положу своих надежд,
Он очень мил, о том ни слова,
Он враг Коварства и невежд;
За шумным, медленным обедом
Я рад сидеть его соседом,
До ночи слушать рад его;
Но он придворный: обещанья
Ему не стоят ничего.
(«Орлову», 1819)
Не вдаваясь пока что в пояснения, добавлю запись о Киселеве в дневнике Пушкина от 3 июня 1834 года:
«Он, может, самый замечательный из наших государственных людей…»
Полагаю, что были и письма Пушкина к Киселеву.
Подобное предположение, кажется, не высказывалось, и потому надо бы его обосновать, да нет времени входить в подробности.
Занимаясь Пушкиным, подметил я такое правило: ежели тайны и загадки поодиночке не решаются, то, поставленные рядом, они сами решают друг друга.
Попытаемся, свести воедино весьма далеко отстоящие обстоятельства.
А если толку будет маловато?
Что ж, в запасе всегда остается другое правило – пословица насчет двух зайцев.
В 1820 году некто неизвестный придумал и распустил слух, что поэт Пушкин был высечен розгами в тайной канцелярии.
Так вот, полагаю, что не кто-то иной, а тот же неведомый пустил вдогонку слушок дополнительный: насчет розог – это, говорят, выдумка, а сочинил ее граф Федор Толстой по прозванью Американец.
Если бы поэт не был выслан на юг России, что было бы дальше? Неизбежная дуэль. С неизбежным исходом.
Прославленный дуэлист, к тому времени сразивший не то девять, не то одиннадцать противников, пристрелил бы тогда же, в 1820 году, и двенадцатого.
В 1820-м. На семнадцать лет раньше.
Судьба – штука сложная. Выходит, что неожиданное решение Александра I о высылке поэта на юг помешало чьей-то дьявольской затее. Хитроумное покушение на смертоубийство посредством дуэли на сей раз сорвалось.
У того, кто придумал двухходовую ловушку, кроме враждебности политической могли быть и дополнительные мотивы. Зависть к чужой славе, оскорбленное самолюбие или ревность.
Впрочем, как правило, озлобленность соразмеряется не столько с поводом, сколько с характером завистника и ревнивца.
Что предпринял находившийся на юге Пушкин?
Именно то, что от него и ожидалось.
Писал на Федора Толстого эпиграммы в выражениях самых оскорбительных. Более того, тут же рассылал их с тем расчетом, чтоб они стали известны Американцу. Иначе говоря, готовил предлог для дуэли.
Чтоб сжечь все мосты, вставил эпиграмму в текст послания к Чаадаеву и напечатал послание в «Сыне отечества». Затем в отдельном издании своих стихотворений сократил эти строки – прежде всего потому, что послание из-за них становилось растянутым.
Казалось бы, надо и нам считаться с «последней авторской волей», с последним изданием. Однако почему-то печатают в первоначальной редакции. Видимо, у позднейших редакторов Пушкина имеются свои счеты с Федором Толстым. Простите, я начал шутить – верный признак того, что отвлекся…
Американец не мог взять в толк: чем вызвана эта внезапная ярость? Он не помчался ни в Кишинев, ни в Одессу, просил Вяземского угомонить Пушкина, против которого ничего не имеет. Но так как Пушкин не унимался, то Американец… попробовал заняться стихотворством и сочинил ответную эпиграмму. И на сем счел дело конченным[1 - Чтобы было понятно, насколько неотвратимой становилась дуэль после эпиграммы Толстого, приводим ее текст (по книге С. Л. Толстого «Федор Толстой-Американец», М., 1990):Сатиры нравственной язвительное жалоС пасквильной клеветой не сходствует нимало.В восторге подлых чувств ты, Чушкин, то забыл,Презренным чту тебя, ничтожным сколько чтил.Примером ты рази, а не стихом порокиИ вспомни, милый друг, что у тебя есть щеки.].
В глазах Пушкина вся эта история не выглядела забавной. О том, что он пережил, он четыре года спустя оставил запись в наброске письма к государю.
Письмо было написано по-французски, вот его начало в сделанном нами заново переводе:
«Разнесся слух, что из-за неосторожных речей и язвительных стихов меня доставили в тайную канцелярию и высекли. Я оказался последним, кто узнал о том, что повсюду идут толки. Увидев себя опозоренным в общем мнении, я пал духом…»
Продолжение фразы не вполне разборчиво. Без особых на то оснований его читают наугад: «дрался на дуэли».
Однако биографам Пушкина не удалось что-либо узнать о якобы состоявшемся поединке.
Меж тем слух насчет розог действительно мог привести к дуэли. Но не к состоявшейся, а к предполагаемой дуэли с Федором Толстым-Американцем. Такое намерение у Пушкина и впрямь возникло. Подтверждение находим в письме к Вяземскому, написанном в Кишиневе 1 сентября 1822 года:
«Извини меня, если буду говорить с тобою про Толстова. Мнение твое мне драгоценно. Ты говоришь, что стихи мои никуда не годятся. Знаю, но мое намерение было не заводить остроумную литературную войну, но резкой обидой отплатить за тайные обиды… я узнал обо всем, будучи уже сослан, и почитая мщение одной из первых Христианских добродетелей, в бессилии своего бешенства закидал издали Толстова журнальной грязью. Уголовное обвинение, по твоим словам, выходит из пределов поэзии: я не согласен. Куда недосягает меч законов, туда достает бич сатиры.
…Ты упрекаешь меня в том, что из Кишенева под эгидою ссылки, печатаю ругательства на человека, живущего в Москве. Но тогда я не сомневался в своем возвращении. Намерение мое было ехать в Москву, где только и могу совершенно очиститься. Столь явное нападение на Гр‹афа› Толстова не есть малодушие…»
Как же получилось, что Пушкин, такой щепетильный в вопросах личной чести, того самого Толстого-Американца вместо вызова на дуэль пригласил быть своим сватом?
Забыл? Чего-то, выражаясь нынешним слогом, недоучел?
Забыть не мог, ибо в жизни никогда не забывал о долге чести. Значит, поступок, как и все сколько-нибудь важные его поступки, не случайный, хорошо обдуманный.
Лет через пять или шесть после появления слуха о розгах, при первой же возможности, после своего приезда в Москву поэт повел переговоры о дуэли, но полностью убедился, что по части розог Американец совершенно ни при чем. Тут-то Пушкин «постепенно начал понимать ясней», на какие душевные пружины была рассчитана двухходовая мина.
Прошло еще пять лет.
Предоставив Американцу почетную роль свата, Пушкин тем самым перед лицом общества, да и перед лицом потомков, отменил, взял назад свои запальчивые эпиграммы.
Но эта цель – вторая, побочная. А главная игра, видимо, куда более сложная.
Приглашая Американца, поэт тем самым позволил себе откровенно насмешливый намек, примерно такой:
– Господин неизвестный! Вашу давнюю ловушку я разгадал. Я ее помню. И, очень может статься, догадываюсь, кто вы.
…Изложив по возможности кратко вторую загадку, не буду смешивать ее с загадкой первой[2 - Второй частью загадки Лацису заняться не привелось, но имя сплетника чуть позже разгадал А. Н. Барков (см. «Прогулки с Евгением Онегиным», Тернопiль, 1998; а также: А. Барков и В. Козаровецкий, «Кто написал “Евгения Онегина”», М., 2009). Но особенно хочется подчеркнуть заслугу Лациса, разгадавшего, что это была «двухходовка», свидетельствовавшая о степени ненависти к Пушкину клеветника – поэта Павла Катенина. «Зависть к чужой славе, оскорбленное самолюбие… – все угадал Лацис, как и то, что «озлобленность соразмеряется не столько с поводом, сколько с характером завистника». Так, уже после смерти, два замечательных пушкиниста поддержали друг друга и сделали эту историю, вызывавшую недоумение пушкинистов, прозрачной.]. Сначала предстоит по той, по первой, собрать дополнительные сведения.
Покаянное письмо
В июле 1820 года Александр I присутствовал на высочайшем смотре войск 2-й армии в Умани и Виннице. Все прошло хорошо. Но вот дружеское письмо к начальнику штаба 2-й армии генералу Киселеву из Петербурга от генерала Алексея Орлова:
«Я ожидал с нетерпением курьера из Умани: я почти был уверен, что могу тебя поздравить; я считал минуты, когда получу столь приятное известие; к несчастию, твое письмо разрушило мои надежды, и я до сих пор не могу опомниться от удивления.
Видно, сильно работали, чтобы тебе вредить; надо полагать, что… успехи, достигнутые тобою на месте столь трудном, усилили ожесточение твоих врагов».
Примерно та же история повторилась после свидания Киселева с государем в Варшаве в январе 1823 года: «Многое, что было ему обещано, осталось без исполнения».
(Тут я цитировал четырехтомный биографический труд А. П. Заблоцкого-Десятовского «Граф П. Д. Киселев и его время». СПБ, 1882.)
Весной 1824 года Киселев писал Закревскому из столицы:
«Живу здесь для займа денег… Собственные дела в расстройстве ужасном… В моем положении ничего завидного нет, хотя многие завидовать мне не перестают».
В те дни дважды – и впрямь завидная честь! – Киселев был удостоен аудиенции у государя. Не прося за себя никогда ничего, он получил согласие на оказание нескольких милостей, относящихся до сослуживцев.