banner banner banner
Память сердца
Память сердца
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Память сердца

скачать книгу бесплатно

Хрипатый, Курнай и «тамада» сразу направились к ним. Совещание длилось несколько минут, говорили приглушенными голосами, причем паханы все больше молчали и слушали, а говорили Хрипатый и Курнай. «Тамада» не произнес ни слова, только усиленно кивал, когда паханы переводили на него немигающий взгляд.

Наконец, все слова были сказаны. Решение принято. Вперед снова выдвинулся «тамада». Он вышел на середину и стал кого-то высматривать на нарах.

– А, вот вы где! – воскликнул. – Ну-ка, иди сюда. Да, ты. Иди сюда, Жорик, а мы на тебя полюбуемся.

К нему с видимой неохотой подошел тот самый тип, которого Сергей ударил первым и который пугал его финкой. Теперь в руках у него ничего не было, и выглядел он откровенно напуганным. Он уже понял, что дело его проиграно, и думал лишь о том, как бы полегче отделаться. Физиономия его постепенно приобрела жалкое выражение.

– Ты говорил ворам, что этот фраер обижал в вагоне мужиков. Говорил? – спросил «тамада».

Фиксатый стоял, опустив голову.

– Ну, что молчишь? Язык откусил?

Фиксатый утробно хрюкнул, приподнял голову.

– Он обижал нас троих, а мужиков не трогал.

– А за что он тебе в рыло заехал, можешь рассказать?

Фиксатый снова опустил голову.

Все так и поняли: сказать ему нечего.

– Будешь говорить? Или лучше спросим твоих корешей?

С нар вытащили двух его друзей. Те страшно трусили, но в какой-то момент сообразили, что всю вину можно свалить на фиксатого, который был у них вроде атамана.

В бараке стало тихо. Паханы сделали знак «тамаде», и тот направился к ним. Через минуту один из паханов поднялся на ноги и объявил:

– Перекур на пять минут.

Сергей подивился такому решению. Ведь все было ясно, чего тут думать? Но еще больше он удивился, когда по истечении пяти минут «тамада» при всеобщем внимании объявил решение сходки:

– Раз цыган ложно обвинялся, значит, вопрос отдается на его усмотрение. Как он захочет, так и будет.

Сперва Сергей ничего не понял. Что значит: как захочет, так и будет? Но все разъяснилось тут же. К нему приблизился Хрипатый и подал финку; остро отточенное лезвие хищно блестело.

– Бери, цыган. Делай гада!

Сергей отрицательно помотал головой.

– Я не могу. Может, я чего не так сказал. Вы уж извините. Я всех ваших правил не знаю. Но убивать не буду.

Неспешно встал со своего места вор по кличке Васек-Дипломат.

– Ты правильно поступаешь, цыган. Но ты не учел одного: как бы он поступил на твоем месте. А он не стал бы искать человечность, а взял бы финку и порешил тебя не задумываясь. Но это дело твое. Мы разбирали по справедливости, хоть ты и молодой, но кое-кто знает тебя как правильного фраера. Может, ты передумал и не станешь проявлять малодушия к этой гниде? – И он в упор посмотрел на Сергея.

Сергей ответил не раздумывая:

– Пусть его совесть убивает, а я не стану пачкать руки. Думаю, что он и сам все понял.

Стало очень тихо. Паханы снова стали о чем-то шептаться. Наконец поднялся один из них – невысокий крепыш с аккуратной бородкой и рыжими усами. Он объявил высоким голосом, ни на кого не глядя:

– Воровская сходка приняла решение помириться, чтобы в дальнейшем такое не повторялось.

И это был действительный конец сходки. Дело на этот раз закончилось без кровопролития.

К Сергею подошел фиксатый, протянул руку.

– Прости меня, цыган, я виноват перед тобой. Но больше это не повторится. Будем корешами!

– Только честными! – ответил Сергей, крепко пожимая протянутую руку.

Фиксатый пошел прочь, стараясь ни на кого не глядеть. За ним, крадучись, последовали его кореша. Хотя вряд ли их теперь можно было назвать корешами. Вся троица походила на побитых собак.

Сергей постоял некоторое время, но, видя, что никто им больше не интересуется, пошел в свой барак, где его ждали товарищи.

На пересылке

Сергей сделался местной знаменитостью. Такого еще не бывало, чтобы фраер ударил урку, и это сошло ему с рук. Дело обычно даже не доходило до сходки, а отчаянного малого резали или во время драки, накидываясь всей кодлой, или в бараке на шконке в первую же ночь. В лагере негде было укрыться от блатных – это все понимали. Победить в этой неравной борьбе было нельзя. Тем поразительнее было случившееся. Урки, в свою очередь, были удивлены поступком Сергея, когда он отказался резать фиксатого. Любой из них сделал бы это не задумываясь – для утоления обиды, а главное – для укрепления своего авторитета среди воров. В этой среде не было ничего хуже и позорнее душевной слабости. А доброта и покладистость среди воров считались признаком слабости. Жестокость, переходящая в садизм, бесшабашность и бесчувственность – вот набор качеств, гарантирующих уважение и почет среди этой публики.

Однако «цыган» (так они окрестили Сергея по своей воровской традиции) чем-то им понравился. То, как он вел себя на сходке, и то, как вломил двоим уркаганам – только сопли полетели! – все это не могло не вызывать уважение у людей, признающих лишь грубую физическую силу. Возможно, они почуяли в нем своего. И возможно также, что они не ошибались в своих оценках. Дальние предки Серджио Паскалевича Де-Мартино, жившие на берегах Средиземного моря, отнюдь не были ангелами. Они становились контрабандистами (среди рыбаков это вовсе не считалось преступлением), корсарами. Были просто вольными людьми, сроднившимися с морем и буйной южной природой, – такие же непосредственные, шумные и веселые, ценящие справедливость больше самой жизни. Так уж сложилось. Серджио был достойный сын своего народа, дальний потомок отважных и свободолюбивых рыбаков.

Все это безотчетно чувствовали. Сергей (будем называть его так, как звали его окружающие) был высок и статен, он имел смуглую кожу и густые черные волосы. Смотрел всегда в глаза собеседнику, очень пристально и прямо. Бывалые люди по одному только этому взгляду определяли в нем человека твердой воли и отчаянной храбрости. Правда, по этому взгляду нельзя было сказать, добрый он или злой, великодушный или бесчувственный. Но эти качества сказывались в поступках. В лагере ничего нельзя скрыть от окружающих. Человек тут весь как на ладони – со всеми своими потрохами. Прежние заслуги – должности и звание, былой почет и успешная карьера – ничего не значили в этом подземном мире. Человека в лагере просвечивали сотни взглядов, и приговор был всегда безошибочен. Так же было и с Сергеем. Он и сам чувствовал изменившееся отношение к себе. Урки, завидев его издали, чему-то лыбились, а некоторые делали знак рукой как старому знакомому. А политические (которых на пересылке было раз в десять больше) – те смотрели чуть не с испугом. Лишь ближайшие знакомцы видели в нем того, кем он всегда и был, – славного малого, своего парня, на которого можно положиться в трудную минуту, который не подведет, не продаст и не бросит, даже если это будет грозить ему гибелью.

– Сергей, а за что тебя арестовали? За версту же видно, что ты не политический! – спросил Николай Афанасьевич, когда теплым солнечным днем они сидели на завалинке своего барака. Было воскресенье, заключенным дали выходной. В пересыльном лагере работы было немного, это все-таки не прииск и не касситеритовый рудник.

Сергея многие спрашивали о причинах ареста, и он каждый раз отделывался скупыми фразами. Да и чего тут рассказывать? Вся пятьдесят восьмая статья сидела ни за что – все это прекрасно знали. И все-таки у каждого была своя история, своя душевная боль, своя кровоточащая рана. Но не каждый согласен был рассказать правду о себе. Слишком тягостны были воспоминания. Да и какой в том толк? Рассказы эти ни к чему не вели. А бередить душевные раны – себе дороже.

Однако на этот раз Сергей решил поделиться своей историей. Перед ним был человек уже немолодой, повидавший многое и чем-то ему очень симпатичный. Он раньше не встречал таких людей. Да и где он мог их встретить? Ведь он даже начальную школу толком не закончил. Зато рассказывать умел не хуже других. Ведь русский язык был для него родным. Он впитал его, можно сказать, с молоком матери. И вся семья его говорила на русском.

– Меня арестовали пятого марта сорок третьего года, – начал он свой рассказ. – Мы с семьей жили в селе Спасское, это в Казахстане, в Акмолинской области. Нас выслали из Керчи в январе сорок второго. Тогда наши войска неожиданно для немцев высадили десант в районе Камыш-Буруна и выбили фашистов из Керчи. Мы сперва обрадовались, думали, что закончились наши мучения. При фашистах мы всей семьей прятались в каменоломнях за городом. Сильно голодали, холодно было. Зима все-таки. Однажды меня чуть не расстреляли. Я пошел ночью в город за продуктами. Там меня схватили полицаи. Подумали, что я еврей. Поволокли в комендатуру. Я уж решил, что все, каюк. Но мне удалось убежать. Там у нас был консервный завод, его разбомбили, одни стены остались. А напротив был узкий проулок, он выходил на берег моря. До войны там на берегу ремонтировали деревянные суда. Место это мне было хорошо знакомо. Когда мы проходили мимо этого переулка, я резко рванулся и побежал со всех ног. Полицай кричит сзади: «Стой! Стрелять буду!» – и выстрелил в меня несколько раз. Но не попал. Я молодой был, верткий. Забежал во двор, где размещались старые мастерские, между ними был проход к двухэтажному дому. Я запрыгнул в окно и выбежал на улицу Войкова. Пробрался знакомыми проулками и выбрался на окраину города. Так и спасся тогда. А наши, когда пришли, обвинили нашу семью в пособничестве немцам. На меня один знакомый донос написал в НКВД, что я хвалил фашистов, ждал их прихода.

Николай Афанасьевич при этих словах с недоумением посмотрел на Сергея.

– Ты это точно знаешь?

– Знаю. Мне следователь показал эту бумагу, перед тем как отпустить.

– Так тебя отпустили?

– Конечно! А за что меня было арестовывать? Я же еще совсем пацан был. Мы с этим парнем, который бумагу на меня накатал, любили одну девушку. Ее Тосей звали. Так она меня выбрала, а ему дала от ворот поворот. Вот он и разозлился. Решил мне отомстить.

Николай Афанасьевич лишь усмехнулся.

– Знакомая картина! И все-таки я не понимаю, как же тебя отпустили?

– Все очень просто. В те же дни вышло постановление о выселении из Керчи всех итальянцев в двадцать четыре часа. Ну и решили, что с меня будет этого довольно. И всю нашу семью посадили в грузовики и отправили в Камыш-Бурун. Оттуда на пароходе в Новороссийск. Там мы прожили трое суток. Затем нас повезли в теплушках в Баку, потом пароходом до Красноводска, а уж оттуда ехали целый месяц в товарных вагонах, сами не зная куда. В начале марта нас привезли в город Атбасар Акмолинской области. Нашу семью распределили в колхоз «Заветы Ильича». Там я проработал до осени. Осенью меня вызвали по повестке в военкомат и направили в трудовую армию, в Караганду. Там я работал в шлак-карьере на погрузке угля. На работу нас водили под конвоем. Кроме итальянцев там были поляки и немцы Поволжья. Нас подозревали в измене, хотя все мы родились и выросли в Советском Союзе, и другой родины не знали. И арестовали меня уже там, ровно через год – пятого марта. Посадили в камеру. Меня там спрашивают, за что взяли, а я не знаю, что сказать. Не было за мной никакой вины. Только одно и есть, что я итальянец. Отца моего тоже арестовали и двух братьев – Франческо и Джузеппе. Я потом узнал, что все они получили по десять лет. С Франческо я встретился на пересылке в Карбасе. Это он мне дал тот табачок перед этапом, из-за которого вся заварушка случилась.

Николай Афанасьевич кивнул с довольной улыбкой. Вспоминать об этом было приятно.

– Ну а что дальше было? – спросил он. – Что тебе следователь предъявил?

– Сначала спрашивал, знаю ли я Италию, бывал ли за границей, имеются ли у меня там родственники и все прочее. Я на все вопросы ответил отрицательно. Не был, не знаю, связи ни с кем не поддерживаю. Даже языка итальянского не знаю. Какие уж тут связи! Тогда следователь говорит: а теперь рассказывай, какие ты вел антисоветские разговоры. Я снова отвечаю, что никаких разговоров не вел. Тут он вскочил со стула, будто его ужалила оса, и стал размахивать пистолетом у меня перед носом. Стал кричать: «Врешь, фашист, будешь говорить, что я захочу! Понял меня? Еще раз повторяю, если не понял. У нас времени много. Это только цветочки, а ягодки будут впереди!». Потом он успокоился и дал мне закурить. Предупредил, чтобы я в камере никому не болтал о том, что было, и что он все равно об этом узнает, потому что у него везде свои люди. В камеру меня привели уже под утро и сразу объявили подъем. А днем спать мне не давали, один раз я уснул, так меня в карцер таскали. Так оно и тянулось недели три. Ночью допросы и угрозы, а днем спать не дают. Я уже дошел до точки. Ничего не соображал, не мог на ногах стоять. Галлюцинации у меня начались, все пауки мерещились, большие такие! А следователь все подначивает: подпиши протокол да подпиши, и все сразу закончится. Меня накормят и спать дадут, в отдельную камеру устроят. И допросов больше не будет. А будет суд, на котором мне дадут лет пять, не больше, по моей молодости. И сразу же отправят в лагерь на вольный воздух, где я искуплю свою вину, потом вернусь к семье и буду дальше жить!

– Они всем это обещают, – заметил Николай Афанасьевич.

– Вот-вот. Я и поверил. Да и что мне оставалось? Меня ведь пока еще не били. А многих из нашей камеры избивали на допросах. Били вдвоем, втроем, да так, что некоторые потом умирали прямо в камере среди ночи. А я еще молодой был. Не хотелось умирать. А следователь был хитрый, то добрым прикинется, то расстрелом пугает. Горлачёв его фамилия. Я случайно узнал и запомнил, когда он по телефону с кем-то говорил из своих. В общем, уговорил он меня подписать протокол. Сперва накормил обедом из столовой прямо у себя в кабинете, а потом подсунул допросные листы, чтобы я их прочитал и на каждом расписался. Пришлось сказать ему, что я неграмотный и прочитать ничего не могу.

Тогда он засмеялся, взял в руки папку и стал читать, что там написано, иногда поглядывая на меня поверх листов и проверяя, как я воспринимаю. А мне уже было все едино. Я помнил его обещание про отдых и про скорый суд, где мне присудят пятерик. И я ведь понимал, что он не все читает. Как тут проверишь? Приходилось полагаться на его честное слово.

Николай Афанасьевич, не выдержав, помотал головой. Лицо его сделалось жестким.

– Да ты что! Разве можно верить следователю на слово? Ему ведь только и надо – под расстрел человека подвести. Чем больше смертных приговоров, тем ему лучше! У них ведь там план по расстрелам. Они соревнуются друг с другом, кто больше врагов народа отправит на тот свет!

Сергей тяжело вздохнул.

– Так все и было. Только я тогда этого не понимал. А если бы и понимал – что бы это изменило? Измордовали бы на следствии, выпотрошили, и все одно кончилось бы тем же самым.

Подумав, Николай Афанасьевич согласился.

– Это тоже верно. Видел я и подписавших признание, и не подписавших – все одинаково получили по десять лет, а многих расстреляли. Но расстреливали больше тех, кто подписал. У них на этот счет была установка. Это еще Вышинский вывел такой закон, что обвиняемый должен признать свою вину, и этого признания будет достаточно для обвинительного приговора. А все остальное неважно. Вот следователи и старались выбить признания из невинных людей. Ведь, кроме этого признания, им больше ничего не нужно было – ни доказательств, ни свидетелей, ни орудий преступления, ни мотивации. Повезло тебе, что жив остался!

– Это верно, – подтвердил Сергей. – Мне ведь сперва вынесли смертный приговор. Судила меня выездная сессия военного трибунала Петропавловского гарнизона. Суд проходил в местном клубе НКВД, при закрытых дверях. В зале, кроме судей и охраны, никого не было. Я, конечно, сразу отказался от признания вины, сказал, что меня обманом вынудили подписать признание, что я неграмотный и даже не знаю, что в протоколе написано. А судья мне отвечает, мол, вы все, как попадете на скамью подсудимых, так говорите, что ни в чем не виноваты и что вас оговорили. А на самом деле есть неопровержимые доказательства моей вины. Судья сказала, что я занимал большой пост (это притом, что я матрос, и мне не было тогда и двадцати лет) и что я делал темные дела и вовлек в преступную деятельность множество народа. И тому есть свидетели – братья Козловы. Их тоже вызвали в суд и допрашивали. Я их обоих знал, оба были из трудармии, жили в моем бараке. Вместе на работу ходили.

– И что же они сказали?

– Их вызывали по отдельности. Старший брат сказал, что я ничего не говорил против советской власти, а когда судья сказала, что в деле есть его показания, он ответил, что следователю Горлачёву он ничего не говорил, а только слушал, что тот читал из протокола. А от меня он никогда не слыхал антисоветских разговоров. Потом вызвали его брата, и тот сказал судье, что ничего плохого не слышал от меня. После этого судья объявила перерыв, а минут через двадцать меня снова завели в зал. Вошли судьи, сели за стол, посмотрели в бумаги, и судья сказала: «Подсудимый, встать!» Я с трудом поднялся, голова от волнения кружилась. Судья прочитала вступление, а потом объявила решение суда: «Подсудимый Де-Мартино Серджио Паскалевич приговаривается к высшей мере наказания – расстрелу. Для специальной защиты дается семьдесят два часа». Потом повернулась ко мне и спросила: «Ну что, судом довольны?» Что я мог ответить? Пол подо мной закачался, стало трудно дышать. Ноги подкосились, и я опустился на скамейку. Взглянул на судей и увидел слезы на глазах женщины из состава суда. Она отвернулась, заметив мой взгляд. Солдат, стоявший сзади, приказал: «Смертник, ведите себя спокойно!» Так я стал смертником. Какое жуткое слово! Я тогда думал, что меня сразу поведут на расстрел, прощался с жизнью. Но потом ко мне в камеру пришел адвокат и уговорил подписать кассацию о помиловании. Я сначала не хотел, сказал адвокату, что пусть пишет следователь Горлачёв, который подло обманул меня. Но потом все же поставил свою подпись. Адвокат ушел, а я стал ждать решения. В камере смертников я провел два месяца, каждую минуту ожидая расстрела. Особенно тяжело было по ночам, когда приговоры приводили в исполнение. Я, помню, вздрагивал от каждого шороха. Надзиратель проходил по коридору, а я вскакивал, мне казалось, что это идут за мной. Бр-р-р! Жуткое дело. Никому такого не пожелаю!

Сергей опустил голову и весь погрузился в воспоминания. Лицо его потемнело.

Николай Афанасьевич тронул его за плечо.

– Ну же, ты чего? Ведь не расстреляли же!

Сергей поднял взгляд и несколько секунд смотрел, как бы не узнавая. Потом брови его дрогнули, лицо оживилось, и он медленно растянул губы в улыбке.

– Верно, не расстреляли. Заменили расстрел десятью годами. Только я после этого едва не ослеп. Когда меня вывели из камеры смертников и объявили новый приговор, я вдруг перестал видеть. Думал, так и останусь слепым навеки. Положили меня в больничку, а через три недели выписали. Зрение вернулось. Врач сказал, что это от пережитого потрясения, а еще оттого, что я долго не видел дневного света. Меня ведь за эти два месяца ни разу не выводили на прогулку. Так и сидел впотьмах, как крот. Вот и ослеп. Да еще спал на цементном полу без всякой подстилки. Бока себе застудил. Я уже под конец хотел, чтобы меня поскорее расстреляли.

– Понятно, – протянул Николай Афанасьевич. – А что дальше было?

– Дальше? Да ничего особенного. После больницы меня отправили этапом в лагерь на станцию Жарык. Там и началась моя лагерная жизнь. Сначала я был на уборке урожая, а потом отправили на строительство плотины. Через полгода меня определили работать на овцеферму на всю зиму. Там мне приходилось делать все, что прикажут: возить сено на быках, убирать в кошарах, пасти и кормить овец. Работа была не очень тяжелая, мне нравилось ухаживать за овцами. Все-таки живые существа. Мне с ними как-то легче было. Потом меня опять вернули в лагерь и зачислили в строительную бригаду. Я стал работать подсобным рабочим на кладке саманных домов, месил глину, подносил саман и присматривался к мастерам по кладке. Очень хотелось научиться их ремеслу. Бригадир это заметил и предложил мне работать кладчиком. Я с радостью согласился. Так я стал кладчиком. Там-то меня и прозвали цыганом. Шутили надо мной, хотя и знали, что я итальянец. Но мне это было все равно. Работа мне нравилась, и бригада была хорошая. Кормили нас хорошо. Но все это было недолго. Однажды прошел слух, что собирают большой этап – всех, кто с большим сроком. Некоторые стали делать себе «мастырки», а я не умел. Вот и загремел в этот этап. Была у нас пословица: «Дальше солнца не угонят, а пайку все равно дадут».

Николай Афанасьевич недоверчиво улыбнулся.

– Это вы хорошо жили, если у вас были такие пословицы. У нас в сорок первом в иные месяцы вовсе не было подвоза в лагерь муки. От двух с половиной тысяч к весне в живых осталось восемьсот человек. Тогда и появилась эта присказка: «Кто в войну не сидел, тот лагеря не видал!» Так-то, брат! – И он тяжко вздохнул.

– Да, я понимаю, – согласился Сергей. – Ведь меня посадили в сорок третьем, когда уже война на спад пошла и снабжение стало налаживаться. Про сорок первый я слыхал. Жуткое время было. Да и в сорок втором не слаще. А вы и в сорок первом сидели? – спросил он. – И как там было, шибко тяжело?

Николай Афанасьевич задумался, потом махнул рукой.

– Потом как-нибудь расскажу. Вспоминать неохота. Эх, день-то какой! – И он блаженно зажмурился на солнце, блиставшее в синеве.

Сергей деликатно замолчал. Николай Афанасьевич приоткрыл один глаз, скосил в сторону.

– Ну а дальше что было? Куда тебя отправили?

Сергей ухмыльнулся.

– Так на пересылку же, в Карбас, откуда мы с вами в одном вагоне ехали. В Карбасе я своего старшего брата Франческо встретил, он там работал кузнецом в цехе. От него я узнал про отца и мать с сестрой. А еще брат сказал, что та девчонка, с которой я дружил в Керчи, родила девочку и эта девочка очень похожа на меня. Брат мне очень помог тогда. За долгие годы я впервые увидел родное лицо, понял, что дороже семьи нет у человека ничего. Брат мне махорки дал в дорогу. А дальше вы сами все знаете.

Сергей умолк и стал смотреть на темнеющие на горизонте пологие холмы, а Николай Афанасьевич в это время любовался им. Открытое лицо дышало мужеством и спокойной уверенностью. Как-то сразу чувствовалось, что этот человек ничего не боится, а еще – что он не способен на подлость, на обман. Странно было видеть его здесь – среди отверженных обществом людей. Он уже не удивлялся, что в лагерь отправили его самого – профессора философии. Не удивлялся, что в лагерях находятся ведущие генетики и биологи, физики и конструкторы ракет, математики, писатели и музыканты. Все эти люди были затронуты цивилизацией и словно бы испорчены своей образованностью. Но вот перед ним был чистый лист, добротный материал, из которого можно вылепить все – бесстрашного полководца, талантливого строителя, наконец, подлинного вождя, за которым пойдут тысячи! Вместо этого его держат в камере смертников и доводят до исступления. Ради чего? Этого Николай Афанасьевич не знал. И никто этого не знал в великой советской империи.

Берлаг

Рудник «Днепровский» располагался в районе трехсотого километра Колымской трассы, на знаменитом колымском нагорье, сразу за Яблоневым перевалом. Это был каторжный лагерь, созданный специально для политических. Сидели в нем заключенные со сроками от десяти до двадцати пяти лет. В этом лагере летом сорок восьмого года оказался и Сергей. Чья-то злая воля решила испытать на нем убийственный климат Приполярья.

В один из вечеров всех заключенных построили на вечернюю поверку. Перед строем встал сам начальник лагеря – майор Федько. Он встряхнул бумажный лист и стал читать нарочито грубым голосом:

– Приказ по Берлагу номер пять. Пункт первый. Все заключенные Берлага должны носить номера на одежде, на правой ноге – выше колена, на спине и на шапке – на лбу; на шапке шесть на три сантиметра, на ноге двенадцать на восемь, на спине двадцать пять на пятнадцать сантиметров. Номер должен быть написан черной краской на белом материале. Всем бригадирам получить материал в портновской, в уже нарезанном виде. Писать номера и пришивать самим. Номер получить каждому у нарядчика. За невыполнение – наказание в виде десяти суток изолятора. Срок на исполнение – два дня. Пункт второй. Обращение с обслуживающим вольнонаемным персоналом следующее: подойдя, встать по стойке «смирно», громко сказать: «Гражданин начальник, разрешите обратиться!» Не забывайте, что выданный вам номер заменяет вашу фамилию, имя и отчество. – Начальник отстранил от себя бумагу и обвел взглядом весь строй от края и до края. – Всем все понятно?

Ответом ему было молчание.

– Р-р-разойди-ись! – гаркнул он и, развернувшись, пошел прочь.

Заключенных загнали в бараки, опасаясь бунта. Но ничего такого не случилось. К номерам отнеслись не без юмора. В тот же вечер в бараках закипела работа. Заключенные стали пришивать номера, подшучивая друг над другом. Через два дня все было готово. Все заключенные были пронумерованы, и каждый должен был запомнить свой номер и откликаться на него. А свои имена и фамилии нужно было забыть – кому на двадцать пять лет, а кому и до самой смерти (такому и на бирке, привязанной к большому пальцу на правой ноге, укажут номер, а не фамилию и не имя). Сергею достался номер 1799.

На утренней поверке, глядя друг на друга, заключенные стали громко смеяться. Стоявший рядом надзиратель тоже начал хохотать, широко раскрывая рот и показывая лошадиные зубы – кривые и желтые от табака. Сергей повернулся к нему, проговорил с усмешкой:

– Что, надели на людей номера и радуетесь? Здесь, в лагере, половина невиновных сидит, и совесть у них чище, чем у вас!

Надзиратель так и застыл с раззявленным ртом. Потом вдруг сделал два шага и двинул Сергея прикладом винтовки в бок. Тот охнул и согнулся пополам, хватая ртом воздух.

– Встань в строй, фашист! – со злобой процедил надзиратель. Это был Зубенко – дюжий мужик с отъевшейся рожей и выкатившимися из орбит глазами. Заключенные знали, что Зубенко любит исподтишка ударить заключенного, поэтому старались близко к нему не подходить и на шмонах обойти его стороной. Сергей тоже это знал, но все же не думал, что Зубенко посмеет его ударить при всех.

Кое-как отдышавшись, держась за бок, он подошел к нему. Поглядел в замороженные глаза.

– За что ударил? – произнес, стараясь не выдать волнения.

– Ты еще спрашиваешь, фашист? – Зубенко перехватил поудобнее винтовку и размахнулся для сокрушительного удара. Но сделать ничего не успел. Сергей подшагнул к нему и нанес молниеносный удар в челюсть. Зубенко рухнул как подкошенный. На Сергея тут же бросился второй надзиратель, но и он оказался на земле после мощной оплеухи. А в следующую секунду на Сергея навалились сразу пятеро. Они сбили его с ног и хаотично пинали извивающееся тело, мешая друг другу, теряя равновесие и рыча, словно дикие звери. Заключенные, до тех пор молчавшие, все разом вдруг закричали, надвинулись черной массой на озверевших людей в военной форме. Те сразу охолонулись, попятились было, но потом вспомнили про винтовки, посрывали их с плеч, нацелились на толпу.

– Быстро зашли в барак! Стреляем без предупреждения. Ну, живо!

Заключенные остановились. Все понимали: могут перестрелять в любую секунду, и никто за это не ответит. Все спишут на бунт. А кроме того, они видели, что надзиратели перестали избивать Сергея. Он неподвижно лежал в пыли – окровавленный, грязный, со спутавшимися волосами. Возможно, что его уже убили, когда пинали по голове коваными сапогами. Во всяком случае, надзиратели больше не делали попыток его ударить. Видно, им было неинтересно пинать бесчувственное тело.

Карцер

Сергей очнулся глубокой ночью. Долго не мог понять, что с ним и где он находится. Только чувствовал резкую боль во всем теле. Проведя рукой по лицу, нащупал запекшуюся кровь. Губы были разбиты, передние зубы шатались. А когда он попытался подняться, ощутил острую боль в правом боку. Боль эта была ему знакома – так болят сломанные ребра. Несколько минут лежал с закрытыми глазами, прислушиваясь к себе. Казалось, все тело наполнено горячим металлом, так и тянет к земле. А снизу голый цементный пол, от него разит могильным холодом. Сергей пошевелил одной рукой, потом другой, подвигал головой влево-вправо и сделал глубокий вдох, затем так же медленно выдохнул. Каким-то животным инстинктом он понял, что у него ничего не сломано, кроме ребер. Но ребра – это пустяки. Поболит и перестанет, не впервой! Так он думал про себя, пытаясь успокоиться. Но тревога не отступала. Он знал, что утром его поволокут к оперуполномоченному. Будут обвинять в нападении на конвой. А это расстрел, и к попу ходить не надо!