banner banner banner
Искренне
Искренне
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Искренне

скачать книгу бесплатно

Искренне
Аль Квотион

«Искренне» – это сборник коротких прозаических миниатюр, исследующих сложности любви и жизни. С темами горя, потери, роста, возвращения к себе, любви и мира, эти миниатюры способны тронуть сердце каждого. Эта книга идеально подходит для тех, кто ценит эмоциональную литературу, заставляющую задуматься.Каждая миниатюра рассказывает уникальную историю, наполненную яркими переживаниями, уникальной метафоричностью и нервом современности. Эта книга станет прекрасным дополнением к вашей книжной полке.

Аль Квотион

Искренне

Предисловие

Вот ключ, держи. За дверью – моя жизнь. На книжных полках справа – многотомники мыслей и идей, большей частью самоанализ и посредственные литературные эксперименты. Все на полки не поместились, поэтому предположения об устройстве вселенной, диагностику духовного регресса общества и маленькую мыслишку в мягком зеленом переплете о починке сломанного кондиционера пришлось свалить на полу. Тот слегка корявый фикус в углу с пожелтевшими нижними листьями и новыми сильными ростками – моя любовь. Как обычно, забыл ее полить. Покосившаяся балка под потолком – это мой внутренний стержень. Тряпки, которые я сушу на ней, соответственно, – мои вечные сомнения, пара десятков непреодоленных пороков, осознание собственного несовершенства. А то синее, похожее на прожившую долгие лета скатерть – надежда. Два сомнительных брата на диване, хохочущих и пихающих друг друга локтями, экстравагантно одетых, молодых, упрямых, с горящими пронзительными глазами, – мое шальное безумие и мой, ставший с годами чересчур ироничным, здравый смысл. В окне – пестрые, яркие, быстро меняющиеся пейзажи тяги к путешествиям, а грохот из спальни – это страсть в слепом порыве опять что-то уронила. Осторожней, здесь ступеньки дней. Лестница совершенно неудобная: все ступеньки разной формы и размеров, никакой логики и никакого постоянства; зато не бывает скучно, что здорово спасает от болезненного монотонного привыкания. В целом дом большой, я сам еще не успел осмотреть все. Хотя находил даже тайные коридоры и спрятанные комнаты, как в старинных замках. А намедни увидел в одном из коридоров рельсы и прогромыхавший по ним купейный поезд. В общем, вот ключ, будем исследовать мою жизнь вместе. Не забудь оставить старенькую обувь прежних иллюзий и однообразных будней в прихожей. Наслаждайся приключением.

Спячка

С наступлением ноября меня озарило: каждому человеку ближе к зиме необходимо впадать в спячку. На целых полчаса впадение в спячку стало моей единственной религией, к которой я страстно и фанатично принадлежал всей душой. Ну чем я хуже енотов, барсуков или ежей, в конце-то концов? Около часа ночи я решился и начал активно впадать. Впадение вышло не очень удачным по причине моей излишней активности. К двум я дочитал трактат о медведях. К трем определил наилучшее расположение подушек и одеялок и соорудил баррикады. В четыре понял, что сильно не хватает медленной расслабляющей музыки. То есть я впадал в спячку как хреновый и косорукий, однако ответственный снайпер – усердно, но все время мимо. «Впаду!» – уверенно повторял я себе, но спячка отказывалась сдаваться без боя. К пяти утра у меня залип и перестал открываться один глаз, но парочка настойчивых мыслей продолжала считать себя недодуманной. В полшестого, так и не достигнув подушечно-одеяльных баррикад, я вырубился в кресле. Впадение свершилось, спячка и я состыковались успешно, всего лишь почти незаметно погнув шасси. В полвосьмого прозвенел будильник. «Вот и весна», – грустно и обреченно подумал я.

Древний монолог

Сквозь эры и эпохи звучит сумбурный монолог великого бессмертного безумца – моря. Ласково манящий в своем солнечном шепоте, тревожно пугающий тьмой глубин или грозно ликующий разрушительным хохотом. Слушай безумца, вслушивайся в те скрытые шипящие смыслы, которые языками волн тянутся к твоим ногам. Подчиняйся голосу океана, с разбега бросаясь в воду и грудью разбивая соленые слова, сопротивляйся его власти, хватаясь пальцами за ненадежный берег и настороженно вздрагивая в такт перекличке далеких штормов. Слушай безумца. Слушай сбивчивые рассказы о младенчестве планет и их грядущей гибели, слушай о том, как тяжелый бесформенный силуэт космоса проводит призрачной ладонью по дну, заглядывает в каждую ракушку, навеки оставляя в них следы собственного присутствия. Слушай безумца, но не подпускай его голос слишком близко, в ту глубину разума, где глубина моря находит собственное подобие. Чтобы однажды не найти самого себя – с остекленевшими глазами стоящего по колено в воде и побледневшими губами немыслимо, нечеловечески повторяющего бесконечный древний монолог.

Дом, где я вырос

У меня было место, где я вырос. Был сад, в котором я бесштанным карапузом собирал не успевающую дозреть клубнику, объедая красную мякоть возле прицветника и выплевывая зеленые кончики ягод. Был старенький двухэтажный дом, в котором я прятался от грозы, спал летними ночами в бабушкиной кровати, в родном ореоле по-старчески щедрой ласки ее рук, гладящих меня по волосам. Где бросал в раскрытый огненный зев уютной печки шишки и читал любимые книжки возле торшера с маленьким столиком, на котором стояло теплое какао. Дом, в котором я однажды порезался и впервые упал в обморок, увидев собственную кровь в баночке перекиси. У меня была лестница – узкая, крутая, деревянная, скрипучая, с крутым поворотом, по которой я, не единожды с грохотом и ревом упав, поднимался на второй этаж, а там через окно вылезал на крышу и смотрел на звезды по ночам или на болтливый птичьим языком лес с черным прудиком у зеленого подножия в светлое время суток. У меня были качели за голубой кухонькой, таинственная мастерская деда и длинные резиновые шланги для поливки огорода, толстыми потертыми змеями лежащие в траве. Но в жару в руках взрослых легко превращающиеся в веселые фонтаны, бьющие прямо в небо, под струями которых я с хохотом и визгом пробегал, успевая увидеть радугу. У меня были счастливые воспоминания детства и осознание, что я всегда могу вернуться обратно, пройтись по знакомым местам, провести рукой по старенькой ржавой решетке, за которой кудахтали куры и рождались цыплята, сесть на скамейку, на которой подолгу, о чем-то задумавшись или что-то мастеря, сидел мой дед, когда еще был жив. Смогу даже сесть на качели и раскачаться – совсем как в детстве и, может быть, на какое-то крошечное мгновение даже снова стать маленьким. В своей зрелой жизни я так ни разу и не вернулся обратно, но всегда знал, что могу, что у меня есть этот шанс. Когда я его потерял, я понял, каким важным для меня было осознание этой возможности, какой нерушимой стеной стоял за моей спиной дом детства. Теперь его не стало. Из меня словно вырвали очень значимую часть, вырвали болезненно, как незаметный в быту, но необходимый внутренний орган. Стало некуда возвращаться. Стало негде снова становиться ребенком. Не осталось ни дома, ни лестницы на крышу, ни качелей, ни клубники, ни бабушки с дедушкой, призраками памяти проходящих по своим владениям. Я никогда не возвращался туда раньше, но только сегодня понял, что никогда уже не вернусь. Это «никогда» стало настоящим, неотвратимым, трагически реальным. И вместе с ним таким же реальным и неотвратимо настоящим стал я сам.

Три ночи

Три часа ночи. Полная пепельница окурков, монитор с рабочими файлами, холодный чай, кожаное кресло, черная венозная нитка наушников, протянутая от ноутбука до моей головы, – сейчас это вся возможная реальность. Ее полностью завершенная картина, вселенский домострой конкретной ночи для конкретной болезненно нервной души. И сердце, Господи, безумное сердце – оно где-то в горле, оно бьется бешеным темпом, отчаянным, надрывным. Кажется, стоит вздохнуть глубже – и оно вывалится в рот, продолжая безумствовать между зубов, не останавливаясь ни на секунду. От этой ненормальной трещотки, прерываемой болевыми спазмами, трудно дышать. Трудно, почти невозможно, но нужно работать. Эта мысль неотступно преследует меня; превышающий любую допустимую скорость сердечный ритм только усиливает ее – нужно работать, нужно работать, нужно успеть сделать все, что я должен сделать, кто его знает, сколько того времени осталось? Нужно успеть, успеть, нужно закончить. А потом я замираю. В самом настоящем, неподдельном ужасе. Я вижу самого себя, хватающегося за грудь, судорожно мнущего рубаху, а потом замирающего в дурацкой, отвратительно похабной, раскинувшейся позе – в липкой луже пролитого чая, обсыпанного как грязью пеплом и хабариками, освещенного светом монитора, на котором открыты так и незаконченные работы, в этом убогом огрызке реальности, в котором я сам на годы запер себя собственным трудом. Дикий ужас проникает в меня, сама мысль кажется непоправимо жалкой и порочной. Не хочу так. Не хочу. Хочется разбудить кого-нибудь, кого угодно – друга, близкого, и кричать этому сонному растерянному человеку: «Слышишь, я не хочу так, не хочу, только не так, ну пожалуйста!» Боюсь сейчас как маленький ребенок, запертый в темной комнате с вымышленными монстрами, остаться один. Но понимаю, как глупы, нелепы и бессмысленны такие выходки. Что вовсе не годится тревожить зазря людей, разбуженных среди ночи, – все это ночная проходящая блажь. Разве что стоит одеться и выйти на улицу – туда, под дождь, под черное мокрое небо, туда, где (мне почему-то так кажется, хотя это тоже нелепо) падать и мять рубашку на груди будет не так, что ли, безысходно, мучительно и страшно.

Неразговор

Я говорю:

– Ты не смотришь мне в глаза. Ты говоришь только о стороннем. Ты словно бы не здесь. Время с тобой превращается в страшный космический вакуум, обостряя одиночество до предела.

Он отвечает:

– Давай пройдемся по улице. Давай сыграем в слова.

Он говорит это в сторону, не глядя на меня. Он действительно хочет что-то исправить, просто не понимает – как. Он верит, что все получится. Молчит. Потом говорит снова:

– Если не хочешь, мы можем погулять. Или сыграть в слова…

Концентрат пустоты поднимается откуда-то снизу, от колен, затапливая все, что я считаю собой. Задыхаюсь, захлебываюсь. Ложусь и не могу встать. Физически не могу двигаться. Психосоматика. Не могу сказать больше ни слова.

Персеиды

Той ночью было какое-то астрономическое событие, кажется, Персеиды, но это совершенно неважно. А важно то, что я взял одеяло и расстелил его прямо посреди поля. Ни городских огней, ни облаков, только звезды, звезды, мириады звезд и яркие вспышки их светлого падения. В ту ночь я понял до конца, что небо – живое. Что оно не самая прекрасная из всех картин, а именно живое. Оно движется, дышит, бьется над нами. Что-то происходит в нем каждую секунду, какое-то событие или чудо, огромное или невидимое глазом. А еще я понял, что именно такое – загородное, темно-звездное небо, ночное небо над полем, почти забытое дикое несовременное небо – я видел в детстве. Но беспечный радостный разум ребенка – ах, эта волшебная память детства – сквозь призму чистоты души видит и запоминает весь мир ярче, сказочнее, волшебнее и невероятнее. Как бы то ни было, мы лежали на теплом одеяле посреди поля и держались за руки.

– О чем ты думаешь?

– Я хотел бы посвятить стихи каждой звезде. Но это невозможно, увы.

Девочка закидывает лунное лицо прямо в звездопадение и смеется: «Глупый, конечно же, ты можешь это сделать, разве ты не понимаешь?» Над ней падают звезды. Звезды падают в ней. Огромный, бесконечный звездодождь уже века подряд идет в небе, в людях, в каждых глазах. А я смотрю на нее, смотрю – Господи! Люблю эту девчонку, эту ночь, это небо и эти стихи в брызгах ее смеха. И тогда я понимаю – она права, конечно же, это возможно, как я мог раньше не понимать этого? Конечно же, возможно все. А над нами продолжают и продолжают падать звезды.

Записки интроверта

Весь день я провел в книгах. Ближе к вечеру снова начинает болеть голова. Я хочу как-то отвлечься, переключиться, я хочу, чтобы произошло хоть что-нибудь. Чувствую усталость и недомогание. Поужинать? Посмотреть кино? Пройтись? Надо дождаться жену. Хочу, но не могу что-то делать один, постоянно чувствуется какая-то острая грань: стоит лишь начать жить, не ожидая никого, и очень быстро мне никто не будет нужен. Так было раньше, когда люди только мешали мне, когда их присутствие вызывало раздражение, а счастье я знал лишь в одиночестве. Я чувствую, что эта нелюдимость где-то во мне, где-то совсем рядом. И сейчас, когда я насильно приучил себя быть с кем-то, – стоит дать лишь немного воли и свободы этому отчуждению, как оно вернется ко мне в полной мере. Я не уверен, что смогу найти в себе прежнюю решительность, чтобы снова загнать его глубоко в себя. Поэтому я жду. Минуты тянутся бесконечно долго. Усталость. Недомогание. Ожидание. Снова и снова. Мне решительно не нравится такая жизнь.

Игра в воде

Я люблю играть в воде. Я строю корабли, превращаю свои игрушки в водолазов. Я до смешного мал. Каждая лужа в таком возрасте сравнима с озером, каждое озеро – с морем. Океан окружает меня со всех сторон: в любой капле дождя, во всех брызгах из-под колес. Дома я набираю полную раковину воды и продолжаю играть, пока мать или бабушка не выгонят меня. Вода завораживает, притягивает, утешает. А еще я играю в собственную жизнь. Поэтому, когда в ней происходит что-то страшное, непонятное, злое, я включаю воду. Я отмываю произошедшее: когда мне шесть лет, и я заперся в ванной после страшного потрясения; отмываю, когда мне шестнадцать, и я лежу в наполненной ванне в одежде и бессмысленно курю в потолок одну за другой, хотя до того не курил ни разу; отмываю, когда мне тридцать шесть, и я сижу на полу душевой кабинки, раскачиваясь из стороны в сторону и подставляя лицо мокрой прохладе. Вокруг меня океан – я чувствую его волны, его приливы и отливы каждой клеткой кожи. Я строю корабль из самого себя. Хочется верить, что это ковчег, а не Титаник.

Музыка о нас

Слушаю музыку и вспоминаю то время, когда каждая песня обретала очень личное значение. Когда я выбирал композиции не из-за хорошего вокала или приятной мелодии, а когда хотя бы про одну строку я мог сказать: «Это то, что я чувствую и думаю о тебе». Или: «Это то, что я хотел бы тебе сказать». Потом песни ограничились сторонним безучастным восприятием, цинично-оценочным: текст слабоват, музыка проста, но вокал ничего. Или как-то иначе, но всегда именно в таком русле восприятия. Порой мне хочется перешагнуть реальность и снова вернуть то прошедшее личностно-духовное отношение. До теплоты душевное. Но у меня ничего не выходит – если не я сам, то уже ты говоришь: «Неплохая музыка, но вокал, конечно, слабоват». А ведь когда-то было время нашего поиска в любом искусстве нас самих – той любви, нежности и глубочайшего лиризма, для которого не хватало собственных слов. Почему то время прошло? Мне жаль.

Моя загадка

Ты моя загадка. Я угадываю тебя каждый день. Смотрю на нахмуренные брови, на тонкую линию цинично сжатых губ, провожу по ним пальцем и… Угадываю спрятанную слабость, обессилившую усталость. Затаенную, глубинную, нерастраченную любовь. Я вслушиваюсь в твой строгий тон, в этот слишком жесткий оттенок речи – и угадываю в глубине почти незаметно дрогнувшего голоса маленькую девочку. Крошечную заблудившуюся девочку с широко раскрытыми глазами: «Почему все так, почему со мной?» Я вглядываюсь в твою темную одежду, высокий воротник – я угадываю изгиб шеи и плеч, я угадываю. И открывшееся понимание отдается во мне волнами острого желания, юной гневной страсти и взвешенной зрелой нежности. Ты моя загадка. Самая злая, темная, мучительная и недоступная тайна, но с самыми теплыми, светлыми и человечными ответами на нее. И я готов посвятить всю свою жизнь поиску этих ответов.

Долги человеческие

Вся моя жизнь сформулирована не в вопросах: чего ты хочешь или какой ты человек, а в ультимативном заявлении: что ты должен. Должен продолжать писать, потому что этого хотят дальние. Должен беречь себя, потому что этого хотят близкие. Должен любить, чтобы не быть плохим. Должен жить, чтобы быть. Неясно, кем быть в таком раскладе, но должен. Скорее всего, воплощением чьих-то правильных человеческих идей, которые мне чужды. Похоже на древнюю игру в мужчин и женщин, ведущих и ведомых, сильных и слабых. Если кто-то начинает хотеть, кто-то другой становится должен. Безусловно, все желания только во благо. Я годами учусь прятать в себе человека, который может выйти из магазина и просто пойти прогулочным шагом вперед – через шеренги домов, природно бедные пригородные пейзажи. Человека, погруженного в свои мысли, словно впервые разглядывающего себя как личность, осознавая с ужасом и удивлением, что эти мысли самопонимания и самопринятия есть на самом деле, сколько их не прячь. Годами я пытаюсь найти компромисс между собой и окружающим миром, между правильным и неправильным. Никакой действующей инструкции к собственной жизни я так и не смог придумать. Я смог усвоить, что я должен, но так и не разобрался в том, чего хочу. Потому что разбираться в этом страшно. Потому что понимать себя – одиноко. Потому что быть собой – порочно. Это просто не вписывается в общий ряд частных-общественных-мировых требований к человеку. Кто-то другой всегда знает, каким я должен быть. Кто-то другой всегда знает, почему я должен именно это. Кто-то другой, знающий, никогда не посмотрит в мои глаза с тем пристальным вниманием, присущим желанию всерьез разобраться в потемках чужой души. Он просто знает. А я иду вдоль шеренги домов и, не доходя пары метров до пригородных пейзажей, поворачиваю обратно. Потому что мне нечего противопоставить этому чужому знанию о себе, кроме сжатого в болезненный ком концентрированного отчаяния где-то на дне самой глубокой впадины души.

Путешественница среди звезд

Никогда не спрашивай ее возраст. То, что для тебя прожитые годы, сложенные в сухой остаток чисел, для нее – большое космическое путешествие. Она на огромном лайнере медленно дрейфующей по орбите планеты, закинув ногу на ногу, потягивает коктейль жизни через тонкую соломинку своих настроений. Она смотрит на открывающиеся виды галактических пейзажей, пока ты упрямо смотришь на графу в паспорте. Круг за кругом небесное тело несет ее сквозь вселенную, а она улыбается, размешивая чай звонкой серебряной ложечкой, и прикрывается от лучей пролетающей мимо раскаленной звезды зонтиком ближайшего созвездия. Она умиротворенно любуется головокружительной красотой, пока ты изучаешь под лупой мелкий шрифт повседневности. И какая разница, как долго длится ее невероятный круиз, если она слышит пространство, как море? Если она машет рукой межпланетным китам, поющим для нее музыку сфер, и хитро подмигивает вспыхивающим дельфинам комет? Так что никогда не спрашивай ее о возрасте, потому что там, где ты старик, она – всего лишь опытная путешественница среди звезд.

Коварство сердца

В этом коварство сердца. Мы с детства привыкаем, что болезнь – это что-то нарастающее, неторопливое, оставляющее массу шансов. Мы с детства верим в свое бессмертие – ну что с нами может произойти: с такими молодыми, сильными, с людьми, на которых все смотрят в перспективе, которым каждый обещает обязательное будущее? Да, иногда случаются болезни. Но случаются не сразу и не фатально, они вызревают медленно: сперва мы начинаем чувствовать себя неважно, потом еще хуже, потом откровенно плохо, и вот тогда уже все становится очевидным, появляется время и желание взяться за себя, обратить внимание на организм, подающий сигналы поломки. Сердце коварнее. Только что ты стоял, смеялся, немного спорил с собеседником и так же верил в своей бессмертие, но буквально через секунду ты уже стоишь на коленях, судорожно скомкав футболку в районе груди, цветом лица сливаясь с белыми стенами. А собеседник не понимает, пока еще не понимает, что случилось, удивленно хлопает глазами и пытается выстроить в голове резонное объяснение твоей спонтанной выходки. Сердце таит непредсказуемость, к которой мы никогда не готовы. Никто из нас не готов по-настоящему. У меня тоже есть своевольное непредсказуемое сердце, которое я сгубил. Подари мне новое сердце, и я снова сгублю его – в этом у меня уже нет никаких сомнений. Однажды оно ответит мне тем же.

Полчаса

– Заходи через полчаса.

Иду на улицу, сажусь на скамейку, начинаю считать. Нужно как-то прожить полчаса жизни, а я совершенно неприспособлен к созерцательному времяпрепровождению, мне нужно чем-то себя занимать. Я считаю время сигаретами. Фраза «Счастливые часов не наблюдают», народной молвой прочно приплетенная к наличию у человека любого хоть мало-мальски годного циферблата, порой может стать очень недоброй издевкой над человеком. У меня нет часов. У меня нет ничего: ни дома, ни людей, которые могли бы ждать в этом доме, довольно часто нет даже еды. Однако (да будет благословенно имя Вити Цоя!) у меня есть пачка сигарет. Одна сигарета, неторопливо скуренная до фильтра, занимает около семи минут. Нужно отсчитать ровно полчаса. Закуриваю. Мимо меня проходят люди – с детьми, с сумками, с какими-то планами на жизнь. В каждом из них сквозит уверенность в собственном бытие, в плотности и реальности мира вокруг, в серьезности той жизни, которая происходит с ними. У меня все должно было быть точно так же, но что-то пошло не так. Я не смог пустить корни. Не смог поверить в действительность. И с тех пор хожу как пришибленный, веду себя неестественно, словно инстинкт самосохранения, а вместе с ним и другие инстинкты, вдруг отказали, как сломанные тормоза. Я словно бы между здесь и нигде. Ни жизнь, ни смерть не кажутся мне достаточно весомыми, чтобы разглядывать их пристально или проживать по-настоящему. Никакие доводы разума ни черта не действуют, потому что совершенно незначимы. «Если бегать по скользкому, можно упасть и сломать ногу». Логично. Вполне. Но какой толк от этой логики, если я не чувствую ногу своей? Если даже боль в ноге кажется мне вымышленной, далекой и неестественной? А люди вокруг другие – они точно знают, что живут, и стараются делать это как можно правильнее. Их тяготят случающиеся неприятности, и влечет вперед вера в лучшее. А я сижу и считаю время сигаретами. Потом снова поднимаюсь по знакомой лестнице, звоню в дверь.

– Пока нет, погуляй еще полчасика.

Дверь закрывается перед лицом. Смотрю на нее – на совершенно иррациональную дверь в таком же иррациональном мире, возле которой стою иррациональный я, одолеваемый единственной мыслью: что будет со мной, когда закончатся сигареты?

Ее глаза

Душа, талант, поэзия… Ты бы видел ее глаза. В них все мои стихи уже написаны. Настоящие и грядущие. Все, до последнего слова, понимаешь? И я сам чертовски мало значу. Я – всего лишь рука, держащая кисть и выводящая черные рисунки строк на ее плечах, груди, спине, бедрах. Она для меня – белый лист с контуром будущей поэмы, гениальный черновик, с которого я, как двоечник, списываю ответы рифм. Конечно, что-то я писал и раньше, но писал плохо, писал так, что было стыдно за написанное. А потом появилась она и научила. Нет, не писать. Жить. Любить. Чувствовать. Думать. Искать и находить. Стремиться. Побеждать. Меняться. Видеть и слышать мир вокруг. И уже потом – воплощать жизнь в словах. Ее ли жизнь, мою ли, чью-либо еще – неважно. А теперь, если присмотреться внимательно, в каждой моей строчке сквозит едва уловимая тень с запахом сирени и озона. Это тень ее руки. И тень эта ширится, растет, проявляясь во всем, закрывая собой все. Я сам чертовски мало значу, но ты бы видел ее глаза…

Корни проблем

Наверное, корень любой проблемы – во мне. Наверное, изнутри я похож на непроходимый лес, в котором корни торчат из земли, громоздясь чуть ли не друг на друга. А я сам стою перед этим частоколом корявых стволов, воюющих за место под солнцем, и не решаюсь войти. Намного проще включить музыку, уткнуться глазами в монитор и читать все подряд, увлечься задачей или компьютерной игрой, чтобы не оставаться наедине с собой – просто лежа, глядя в потолок и словно бы замирая вне собственной жизни. Потому что в таком состоянии внутреннего молчания и поиска людей спасают только привычные самоассоциации с окружающим, какой-то точный образ себя, которого у меня почему-то нет.

Возможно, виной этому какая-то сложная генетика, еще в утробе подчинившая себе все мои желания, отчасти – будущие поступки да и характер в целом. Или моя мать – типичная бизнес-леди. Деловая женщина с массой амбиций, дел, встреч, планов на будущее и с большой нехваткой времени на внимание к собственному сыну, всячески пытающемуся это внимание привлечь – своей услужливостью и достижениями (с тех пор для меня стало так важно быть первым во всем) или своими капризными эгоистичными истериками. Взрослея, я годами пытался вытравить свою мать из себя, но эти усилия привели лишь к тому, что я все больше и больше становился похожим на нее – в своей деловой сдержанности, хладнокровии, некотором актерстве на фоне уравновешенной безэмоциональности и в тех же карьерных амбициях, заученно нужных, но не приносящих реального удовлетворения.

А может быть, меня обманули книги и фильмы, и сама жизнь просто не оправдала ожиданий. Может быть, я ждал от нее большего драматизма, большего восторга или любых других страстей, готовился к этому, а на деле все оказалось весьма посредственным и каким-то никудышным. Словно я шел к непокоримой горе, таща на спине ворох тяжелого оборудования, предвкушая подъем, но на месте горы обнаружил небольшой холм, для покорения которого нужны разве что кроссовки, чтобы не наступить на какую-нибудь дрянь в траве. А теперь я стою, рюкзак все сильнее давит на плечи, а идти вроде как некуда. Точнее, я не знаю куда идти дальше. И мне все чаще кажется, что этого не знает никто.

Множество жизней

Рядом с тобой я проживаю множество жизней. Когда я просыпаюсь, я почтальон. Это первое утреннее желание – найти от тебя весточки. Небрежно отброшенное одеяло. Незакрытую в спешке дверцу шкафа. Исчезнувшую из прихожей сумочку или оставленную в раковине чашку. Слова в скайпе: «Привет, соня! Проснувшись, читала твои новые стихи, но после первых двух строчек под потолком проплыл кит, из стены выехал меланхоличный верблюд верхом на банке шпрот, а потом вдруг оказалось, что я опаздываю на работу». Смайлик и поцелуй. Твои следы, твои письма. И я почтальон, я бережно собираю каждое из них.

Днем я отшельник. Ты работаешь, я работаю, каждый из нас широко стремится к жизни, мы оба презираем безделье. Я отшельник, я отгораживаюсь от мира, я рычу на его шумливость, я пишу. О тебе, конечно. И чем сильнее, чем ощутимее нет тебя рядом – тем неприятнее мне мир вокруг. Просто я помню о тебе. Просто скучаю. А все остальное – это только эхо тех чувств.

Вечером острые, блестящие в свете фонарей сосульки на козырьке делают подъезд оскаленной пастью дракона. Я рыцарь, я сбиваю их и спасаю тебя гулять. Я джентльмен в смокинге, я элегантно подаю тебе руку. Я хулиган, я кружу тебя в танце посреди улицы, целуя куда попало. Я поэт, я читаю тебе стихи уже без китов и жирафов. Я шут, я говорю глупости, чтобы ты смеялась, не переставая. Я резонер, я делюсь с тобой мыслями, гуляя по лабиринтам жизненных взглядов. Я библиотекарь, я внимательно вслушиваюсь в твои слова, читая заповедную книгу самой близкой души. Я злодей, я похищаю тебя домой и запираю в спальне. В спальне ты смотришь настороженно и жадно, хитро и невинно. Одежда медленно оседает на полу. И я становлюсь завоевателем.

С тобой я проживаю множество жизней. А без тебя я буду проживать одну единственную бесконечно долгую смерть.

Эгоист

Когда-то давно ей говорили, что настоящая жизнь начнется тогда, когда все опостылеет. Теперь, достигнув возраста неопределенная-женщина-за-сорок, она повторяет это мне. Что так и должно быть, что только так правильно. Что серьезные и настоящие отношения начинаются тогда, когда секс стал одним из привычных бытовых дел, рудиментом бессмысленного юношества, домашней обязанностью наравне с чисткой зубов или мытьем полов. Нет, он все еще приносит удовольствие, но уже является заученным набором движений для достижения конечной разрядки. Когда разговоры провисли паузами – не напряженными, а просто пустыми – все сказано уже давно. Она называет эти паузы молчаливым пониманием друг друга, зазубренностью до полной потери необходимости что-то говорить и вообще как-то контактировать с партнером. Когда монгольская орда мелких незначимых ссор раз за разом совершает нашествие на совместную жизнь, полную вялотекущего недовольства друг другом по мелочам, но в принципе контролируется выплатой дани – поиском оправданий (чаще – самооправданий). Она называет это школой жизни. Иногда мне кажется, что сама она чувствует собственную жизнь не школой, а затянувшейся хронической болезнью. Но, не зная лекарства, пытается найти в ней хоть какой-то смысл – с такой настойчивой жадностью уверяя меня в правильности и необходимости всех симптомов, с какой, вероятно, когда-то давно некто, загнанный в тот же тупик, убеждал ее. Теперь она смогла убедить в этом даже себя. Она уверена, что отказ от подобного образа сожительства с вечным самокопанием ради поиска того, что можно хоть как-то отдаленно охарактеризовать если не любовью, то дружбой, стабильностью, порядком или комфортом, – бескомпромиссный эгоизм. А я уверен, что я эгоист.

Баллада о четырнадцатом человеке

Он пытается быть живым ровно в той степени, чтобы на день рождения получать ненужные открытки от незнакомых пользователей соцсетей, как-то попавших в список друзей и в указанный день получивших уведомление; чтобы, расплачиваясь в магазине, пожелать хорошего дня кассирше и уйти, не дождавшись ответа; чтобы ограничиваться в общении со знакомыми стандартными заученными фразами, не вдумываясь в них ни на секунду; чтобы, заказав такси, сесть на заднее сидение и полностью исчезнуть в симбиозе темноты вечернего города, мелькания огней и музыки в наушниках, не чувствуя себя ни виноватым, ни обязанным поддерживать беседу со скучающим шофером. То есть он пытается быть живым именно в той усредненной степени, чтобы остаться предельно незаметным, чего никогда не удается слишком живым или слишком мертвым – и те, и другие всегда привлекают чрезмерное внимание, к которому он совершенно не готов. Из всей огромной потенциальной жизни ему хватает пары довольно прибранных комнат, в которых он танцевал, плакал, занимался любовью и читал книги. В которых каждое его переживание впечаталось в стены, заползло под обои, забилось между ворсинками ковра, пропитало собой вещи и воздух, став чем-то немыслимо вечным и легко возрождаемым для повторения: достаточно всего лишь вдохнуть поглубже витающий здесь призрак настроения – и вся сущность моментально отзовется на прошлые мысли и чувства, которых, как ему кажется, не так уж и мало. Он смотрит из окна на людей, верящих, что они еще меняются, что они еще способны измениться, и думает, что будет с этими людьми, когда они сперва дорастут до самих себя (если они молоды), а потом и до понимания, что годы проходят, а они остаются теми же и, скорее всего, это все – их предел, финальная точка, теперь уже полностью законченная картина. Он внимательно смотрит на людей, потому что каждый из них невольно является неоспоримым подтверждением его собственной завершенности, смертности и заменяемости. Он ведет понятный только ему счет, а потом пишет – баллада о четырнадцатом человеке, о двадцать третьем, о тридцать седьмом, но в конечном счете пишет баллады только о себе, никого не обманывая, считая личностную индивидуальность – одним из больших мифов человечества. Он сам – сорок восьмой или пять-миллиардов-третий человек, посвятивший свои силы тому, чтобы удержать собственную жизнь в нужной степени – ультимативное заявление о том, что со всеми нами что-то не так. Но разве можем мы иначе?

Лучшая партнерша по танцам

Мы танцуем. Моя сегодняшняя партнерша по танцам – лучшая из всех, с кем я когда-либо танцевал. Она закрывает глаза и полностью отдается музыке, она то почти склоняется к полу, то вместе с пением скрипки легко взлетает в моих руках почти к потолку. Она танцует здесь, со мной, но в то же время она танцует внутри себя. У души свои собственные движения, они отличны от движения тела, но удивительно гармонируют с ними. Моя ослепительная партнерша полностью в танце, она верит в него всем сердцем – и это почти религия, в этом что-то от Бога. Вера и безусловное доверие – не открывая глаз, она падает спиной назад. Она точно знает, что мои руки мягко поймают ее и удержат в секунде от падения. В конце танца, когда звуки музыки стихают, я поклоном выражаю благодарность своей великолепной плясунье. Она отвечает мне реверансом, широко и счастливо улыбаясь.

Я тридцатитрехлетний отец. Моей лучшей в мире партнерше по танцам – шесть лет.

Жизнь мебели

Я наблюдаю за жизнью мебели. Когда в чувствах образуется своего рода коктейль из обиды, злости и печали, зрение начинает избегать любой другой, более активной жизни, вдруг разворачивая фокус своего внимания почти на сто восемьдесят градусов небытия. В моем доме живет книжный шкаф, пестрящий разноцветными и разнокалиберными корешками книг, – я сам купил и расставил их, но прочел дай Бог половину – на большее, как обычно, хватило только обещаний самому себе при катастрофическом дефиците времени на их исполнение. В общем, все привычно, все точно так же, как и с любыми другими обещаниями. В моем доме живет огромное и неуклюже громоздкое кожаное кресло (помню, я купил его именно из-за размеров, мне казалось хорошей идеей забираться в лоно темной обивки с ногами и почти лежать, как на некой полукровати со спинкой и подлокотниками) и самый обычный невзрачный письменный стол – почти бессмертные атрибуты быта, рядом с которыми я сам чувствую себя на редкость мимолетным. Весь я со всеми побочными литературными продуктами маленькой человеческой личности, способной к осмыслению окружающего, синтезу, анализу, даже к чувственному восприятию, что бы ни говорили разочарованные в своих мужьях девицы о недоразвитых эмоциональных способностях мужчин как вида. Собственно, я уже давно утратил интерес к их словам. Я утратил интерес ко многим словам. А сейчас я утратил даже само желание видеть или слышать людей. Я пришел к наблюдению за жизнью мебели, понимая, что это временный, но крайне необходимый для меня элемент конкретного дня на фоне конкретного настроения. Настроения антижизни или жизни в самом себе, когда интуитивно очерчиваешь вокруг тела видимый только тебе меловой круг и строго следишь, чтобы в него не попала ни единая живая душа. Ты способен допустить в свою зону близости разве что шкаф, кресло, письменный стол или что-то еще из объектов, плотных и недвижимых как круп планеты под ногами. Я попал в другое время. Словно бы раньше жил, цепляясь за прошлое, веря в будущее, пока меня не выбросило безмолвной и бессильной рыбой на берег непрекращающегося настоящего, в котором действительно реальны только неодушевленные предметы – именно они всецело царствуют в этом новом мире. И все, что мне остается, – расширенными зрачками, замирающими в прострации, наблюдать за их жизнью, потому что от моей собственной не осталось ничего.

Смотрящая на нас

Она смотрит на нас – вызывающе сумасшедших молодых людей, взнуздывающих собственную жизнь с каким-то немного пафосным ковбойским прищуром, с восторженными взглядами пятнадцатилетних пацанов, но хваткой матерых собак. Она смотрит, как мы гуляем по ночам, тайком убегая из дома (это «тайком» – рудимент, оставшаяся с детства привычка, уже ненужная, но все еще упрямо повторяемая). Она смотрит, как мы залезаем на деревья, падаем с высоких уступов в гладкую морскую муть, прыгаем в самолеты, отправляясь навстречу незапланированным приключениям – без страха, без сковывающей неловкости, без какой-либо страховки и без четко выверенных планов. И всегда бесшабашно находящих эти приключения. Она смотрит на нас – танцующих на кухне, со смехом валяющихся на полу, в порыве мальчишества оккупирующих качели на детских площадках, занимающихся сексом просто для того, чтобы лучше понять друг друга, легко поддающихся любым юношеским придурям, в какой бы палитре они не были – счастья или тоски. Она стоит – уже стареющая, надевшая яркие сережки (что становится словно бы тоже значимым поступком, важным событием, маленьким, никем не замеченным поводом гордиться собственной смелостью) и смотрит на нас. Чувствует ли она себя брошенной? Или пытается прожить эти мгновения созерцания в радости за наблюдаемыми? Зависть к громкой музыке наших судеб? Благодарность за разбуженный интерес? Сопричастность? Одиночество? Может быть, в какую-то долю мгновения она почти чувствует себя нами, словно переезжая из собственного тела, смущенно переступающего с ноги на ногу в сторонке и немного нервно мнущего аккуратную сумочку или платок. Может быть, она никогда не задумывалась над своими чувствами, и они являются тайной даже для нее. Может быть, она ждет, когда кто-то из нас пригласит ее вступить, как в танец, в иную жизнь. Но мы не приглашаем ее, мы слишком привыкли к собственной свободе. Мы – слишком мы, и для нее это уже непоправимо.

Рыба над городом

Ты рыба. Ты огромная рыба, бесшумно плывущая по улицам города в мареве плотного перенасыщенного воздуха, пропитанного то запахами кондитерских, то духами, то выхлопными. Возможно, ты кит. Твое великанье тело кажется громоздким, но это лишь видимость – оно невесомое и гибкое, ты легко огибаешь дома, уличные фонари, рекламные стенды, автомобили и прочую избыточную атрибутику цивилизации. Очень осторожно ты огибаешь прохожих. Когда-то ты боялся этих двуногих созданий. Ты боялся их цепких жилистых рук, сжимающих гарпуны, их внимательных глаз, различающих в утреннем тумане плывущих по городу гигантских рыб, их хищных охотничьих привычек. Когда-то давно, когда они еще не стали такими – полностью поглощенными собственным несовершенством до полной потери внимания к окружающему. Пока не стало можно быть любым, пока ты не выпал из всех зрачков, потому что смотрящие в себя быстро теряют способность к зрению. Теперь они не видят даже те же фонарные столбы, куда более материальные, чем ты – огромная медленная рыба, чутко перебирающая плавниками туман всего в полуметре над землей.

Силуэт жирафа

Если расслабленно и расфокусированно смотреть на печатный текст, то начинаешь наблюдать в нем белые потеки пробелов – словно бы сама страница стекает по стене букв, силясь сбежать от этих черных пятен, подло укравших у нее почти божественный статус начала начал – чистого листа. Это чем-то похоже на струйки воды на оконном стекле, когда идет дождь. Если подключить фантазию, то из них сложатся рисунки. Я так и не прочел твоего последнего письма, но разглядел в нем силуэт жирафа с кривой шеей и профиль человека с трубкой, похожего на сильно располневшего Шерлока Холмса. Зачем ты присылаешь мне уродливых жирафов и толстых курящих мужчин? Какой в этом смысл? Но я написал тебе ответ, я писал нечто дурацкое и нелепое: чтобы ты после смерти похоронила меня в том городе, где планируешь провести остаток жизни и встретить старость. Я писал, что мне плевать, но именно тебе придется время от времени приезжать на могилу, чтобы выдрать траву, посадить какие-нибудь не требующие особого ухода цветы, возможно, даже поправить заборчик и сказать обязательное: «Все-таки ты был не прав, но я прощаю тебе это». На самом деле, я просто пытался нарисовать твой портрет мокрыми разводами пробелов (или что-то, очень отдаленно похожее на твой портрет). К сожалению, ты этого не поняла, ты написала мне возмущенное и встревоженное письмо с вопросом, почему я решил писать завещание. Моя дорогая, я не писал завещание. Я рисовал тебя. Я уже очень давно рисую тебя. И примерно столько же времени смотрю на все окружающее расфокусированно, даже себя наблюдая со стороны. Вот молодой мужчина сидит в кресле за письменным столом, откинувшись на спинку и задрав лицо к потолку. На столе ноутбук, пепельница с дымящейся сигаретой и его ноги. А вот этот же мужчина с силой и злостью распахивает входную дверь и резко выходит на улицу: он нахмурен, его шаги, резкие движения, все жесты выдают сжатую ярость, потому что ярость лучше, чем боль. А я смотрю на него, понимая, что странно равнодушен к этому мужчине и его дальнейшей судьбе. Мне не очень интересно смотреть, что будет с ним дальше. Но, кажется, у меня нет выбора. Зато выбор есть у тебя. Поэтому, дорогая моя, когда ты будешь писать мне следующее письмо, пожалуйста, нарисуй в нем журавля. Я уже столько лет не видел журавлей.

Наши скандалы

Наши скандалы – это не ругань, это истошный крик. Не мужской, не женский – нечеловеческий вой, слыша который, одни соседи начинают истово креститься, другие нервно звонят в полицию, а третьи, выругавшись, равнодушно вставляют беруши, привычно ускользая от сторонних реалий и чужих проблем во внутренний самолюбящий и самоласкающий себя космос. Боги, слышали ли вы когда-нибудь ненависть в крике «Будь со мной!»? Слышали ли вы оглушительную любовь в крике «Будь ты проклят!!!»? Я слышал. И теперь не могу спать по ночам. Не могу собрать себя по частям. Всегда не хватает какой-то части: части понимания, части иронии, части внимания, части великодушия, части участия. Самых мелких частей – вроде бы незначительных, не фундаментальных, но, черт возьми, без них вся жизнь превращается в шелуху: в помойную мусорную отрыжку на задворках города, в пьяных мужчин в барах с дешевыми нимфетками на коленях, в остервенело презирающих все человечество растрепанных изношенных женщин, видящих себя (но уже не способных стать) нимфетками на коленях мужчин. И все они, мужчины и женщины, – с большими принципами, с большими идеями, с большими органами мышления или чувств, с большими руками или глазами и совсем уж огромным самомнением. Не хватает только маленьких частей.

А потом крик обрывается. По нашим телам бессильным больным младенцем карабкается шепот, даже не шепот – какая-то полумертвая карикатура на шепот. Карабкается вверх – по дрожащим рукам, по тяжело дышащим (словно бы после долго бега) телам, по бесстыжим вяло опустившимся (словно покорно и позорно признающим поражение) плечам, по булькающим шеям, судорожно сглатывающим все возможные застрявшие комы разом. Шепот скрюченными холодными пальчиками цепляется за губы, мизинчиком отодвигая их уже не спорящую мякоть, просовывает прозрачно-бледную лысую головенку в уши, вползая внутрь, словно это его единственный шанс выжить, единственная еще не ставшая ядовитой среда обитания. Безжизненный шепот. Чуждый всему в этом мире. Обреченный. Уже человеческий, но так может говорить разве что человек с разорванным брюхом и выпотрошенными на грязный пол потрохами – собирая на последнее слово все оставшиеся силы, которых все равно безнадежно не хватает. Собирая с пола, заляпанного собственной кровью, маленькие потерянные части себя, которых так ему недоставало. И тем самым – завершаясь.

Без причин ненавидеть

Есть такие отношения, которым не хватает беды. В которых только жестокость может стать спасением. Это те вялые, инертные браки, растерявшие все сильные и слабые чувства, когда-то связавшие людей, но упрямо не распадающиеся.

Это маленькие сереющие женщины, пытающиеся найти себя в мелочах – в стирке белья, в приготовлении изысканного обеда, по ночам спящие на отдельной от мужа кровати, потому что спать вместе – неинтересно. Лишенные счастья, но обретшие смирение с жизнью в новом телевизоре или на удобном балконе – то есть в тех объектах житейского комфорта, способных вызвать стойкую привязанность именно к такому образу жизни. Они жмут плечами, называют такой быт стабильностью и боятся что-то менять, их чувства мечутся между раздражением и жалостью.

Это мужчины, находящие увлечения на стороне или увлеченные просмотром любимых программ после работы, когда ничто другое в собственном доме уже не вызывает интерес. Лысеющие апатичные мужчины с пузиком и с семьями, ставшими отягощающей, но неизбежной телегой, которую зачем-то надо толкать вперед даже в том случае, если от телеги осталось одно погнутое колесо, годное только на свалку.

И лучше никогда не задавать себе вопроса «Зачем?» Остаются два равнодушных друг к другу, не имеющих ничего общего человека, которым не хватает беды. В которых недостаточно самолюбия, чтобы просто уйти и попробовать начать другую жизнь, дать себе шанс на что-то человеческое – интерес к себе или реализацию своей способности любить. Не хватает той роковой ошибки мягкого пассивного партнера, в которой сможет родиться осознание: вот теперь меня здесь точно ничего не держит. Они продолжают жить, начиная ненавидеть друг друга без причин. Они ненавидят именно за то, что причин ненавидеть нет. Им их никто не дал. Им дали стабильность вазочки на подоконнике и мягкого дивана, на котором люди, сидя рядом, обречены всегда быть одни.

Снежимая

Она стоит – снежная. Недвижимая, но кружимая вихрем маленькой колкой метели. Снежная, кружимая… Сне-жи-мая. Только так – напевно, как песню, словно сбегая голосом по ступенькам. Она стоит совершенно белая – белый снег, белая шубка, белые губы. Мужчина возле нее кажется отбрасываемой ею тенью.

Белые губы складываются в такую же белую зимнюю улыбку:

– Ты кажешься грустным. Неприятности? Дурное настроение?

Что-то скрывать бесполезно – она почувствует фальшь, любое, самое незначительное напряжение уловки. Почувствует и моментально сорвет покров этой лжи, не оставив мне ничего. И я замерзну – голым в этом холодном вечере. Ищу в себе правду, но – другую. Стороннюю. Отдаленную. Как бы чужую.

– Думаю, что в этом мире человек остался только на страницах книг. По крайней мере, то, что мы считали человеком. Ни во мне, ни в тебе его нет.

– Возможно, ты прав.

Она с интересом разглядывает своего спутника, словно видит его впервые. Наверное, пытается увидеть, есть ли в нем человек. Свет, заглядывающий во тьму. Белая фигура на шахматной доске, изучающая фигуру черную. В этой партии победит белый, его больше, на его стороне – хаотично заметеливший все поле снег. Этот снег кажется мне сейчас продолжением женщины, ее неотъемлемой частью. Сне-жи-мая. Моя, да не моя. Мужчина рядом – ее супруг. Мой друг. Они любят друг друга. У них дома живет смешной большой пес по кличке Пират. Они немного бранятся, выясняя, чья очередь мыть посуду. У них на полочке стоит чашка с надписью «Насяльника уседа праф». Они долго обсуждают вдвоем, как постареют вместе, а по утрам тайком друг от друга находят в своих отражениях следы возраста и пугаются. Она ждет его с работы, он забывает о годовщинах, они выдумали для себя свой собственный язык. У них есть все это. А значит, совсем не важно, кого люблю я. Как и неважно, почему я кажусь грустным. Я грустный, потому что на улице зима. Потому что снег – белый. Потому что на нем лежат тени. Пусть я буду грустным просто так – поэтично и бессмысленно.

На прощание я целую их обоих.

Совпадение с собой

Человек совпадает сам с собой, к сожалению, всего несколько раз в жизни. Порой – всего один раз. Так бывает, к примеру, когда семнадцатилетняя девушка вдруг открывается миру в полный рост, влюбляется каждой порой, каждой молекулой, летает на встречи с друзьями, подмигивает юношам на танцах, живет так, будто весь мир – для нее, а потом вдруг угасает. В двадцать пять находит более молодую подругу и погружается в ее (уже чужую) жизнь. В сорок три натягивает молодежные джинсы, перекрашивает волосы, силясь реанимировать прежние озорство и азарт. В шестьдесят семь проваливается в воспоминания о юности, хоть как-то пытаясь вернуть то время, тот его короткий отрезок, когда она совпадала сама с собой – настоящей, внутренней – вплоть до счастья.

Или неуверенный растерянный молодой мужчина (о которых говорят «непутевый» или «неудачник»), слишком резкий с девушками от внутренней борьбы, хватающийся за любые проекты, задумки, не умеющий остановиться на чем-то одном, все больше путающийся в жизни, снедаемый осознанием собственной словно бы ирреальности в мире, полной нереализованности, вдруг, доходя до отметки семьдесят один, – успокаивается. Словно бы как в яму на лихой трассе падает – сам в себя. И становится именно тем, кем должен был быть всегда. Становится правильным. Даже черты его лица, непривлекательные в молодости, ближе к старости вдруг делают его красивым. А неуверенность становится плавными осторожными движениями, взвешенными и тайно любимыми. Мужчина обретает покой. Совпадает. Окупает и свое рождение, и смерть – разом и с процентами.

К сожалению, такое совпадение с самим собой в жизни случается редко. Иногда – только раз. А иногда – не случается вовсе. И потому нам так всего мало, и потому нам так сильно хочется найти нишу, в которую мы попадем, как фрагмент мозаики – ровно вдоль линии скул, по форме ладоней, по очертаниям внутренних демонов и ангелов. Попадем и скажем: «Да. Теперь я там, где должен быть. Теперь я тот, кем должен быть».

Соло безмятежности

Она предлагает мне сладкий имбирный чай в маленькой, украшенной цветами чашечке; она предлагает мне свое медленное вялое время – простое, правильное и солнечное, похожее на кусок янтаря с застывшим очертанием чего-то прошедшего внутри; она предлагает мне покорное согласие с каждым словом – не потому, что она действительно согласна с моими словами, просто они для нее не имеют значения – значение имеет только необходимость самого моего говорливого присутствия в ее жизни; она предлагает мне свое мягкое, немного линялое тело, спрятанное в джинсы и розовую кофточку (не столько от взглядов «чужих мужчин», сколько от собственных настойчивых комплексов, война с которыми проиграна в тот момент, когда на поле появилось главное оружие врага – осознание старения).

То есть она с готовностью предлагает мне все, чем обладает: с одной стороны, понимая, что этого ничтожно мало, но с другой – отчаянно желая верить в мою бытовую ложь, что этого вполне хватает нетребовательным мужчинам вроде меня. Все наши разговоры однообразны, как следы шин в подсохшей проселочной грязи – сколько не иди вдоль них, рисунок будет прежним. Я говорю:

– Тебе надо изменить прическу. Покрасить волосы в красный. Тебе стоит пересмотреть себя с нуля, чтобы прийти к новым открытиям.

Я говорю:

– Посмотри, то здание заминировано. От его дверей разбегается мощный, равномерный гул встревоженных людей, но через несколько метров совершенно исчезает, потому что равнодушие – лучший глушитель.

Я говорю: