banner banner banner
Через Москву проездом (сборник)
Через Москву проездом (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Через Москву проездом (сборник)

скачать книгу бесплатно


– Да нет…

– Пустая квартира. Взламывать ведь не будешь, – пошутил Анисимов.

– Ну конечно, – не понял шутки Андрей.

– Тогда так. – Анисимов пошел к лестнице, стал спускаться, и Андрей с женой опять были вынуждены подлаживаться под него – пойти за ним следом. – Сделаем так: через некоторое время снова позвоните – вернутся ведь. Попросите. Не отдадут – тогда за мной, снова придем. Договорились?

Они были уже на улице, на свете, под акварельно голубым вечерним небом, и подъезд вновь был темен и плосок – один дверной проем.

– Договорились, – сказал Андрей Анисимову. Анисимов пошел в глубину улицы своим быстрым звонким шагом, и Андрей тронул жену за руку, чуть пониже локтя, показалось – попал на нерв, так дернулась вдруг ее рука.

– Ты что? Пойдем посидим на скамейке.

– Зачем ты так… – не трогаясь с места, глядя мимо него – вперед и в землю, сказала жена.

– Что – так? – не понимая, о чем она, но уже предчувствуя по тону – к чему, и еще более от того раздражаясь, переспросил он.

Теперь она взглянула на него.

– Зачем тебе нужно было говорить, что я беременна? И таким тоном! Разве мы плохо провели день? И так прекрасно спали на вокзале…

– В Летнем саду еще лучше.

Тротуар был узкий, и, обходя Андрея с женой, пожилой мужчина с бутылкой вина в сетке сошел на дорогу и все смотрел на них, переводя взгляд с одного на другого.

– Какой ты бесчувственный… – вся как-то покосившись лицом, кривя губы, покачала она головой. – Какой эгоист!

– Пойдем на скамейку, – ступая на дорогу, сказал Андрей. – Там удобней. И ждать, и… и все остальное.

– Какой ты бесчувственный, какой ты бесчувственный, – еще раз повторила она на ходу. – Какой грубый… Я, знаешь, жалею. Обо всем жалею. И о том, что вышла за тебя замуж, – сказала она, повернувшись к нему, едва они сели.

– Дело, в конце концов, всегда поправимое, – глядя прямо перед собой, мрачно сказал он и по какой-то необъяснимой закономерности вспомнил вдруг, что должен был встречать сегодня институтского друга из Ашхабада – о встрече было записано в настольном рабочем календаре на сегодняшнем листке, и если бы он приехал на работу, то увидел бы эту запись и все исполнил, а теперь друг, как они здесь, болтается по Москве, стоит перед запертой дверью, сидит возле нее на чемодане.

– Повтори, – тихим, осекающимся голосом попросила жена, – повтори, что ты сказал: поправимое?

– Я сказал то, что ты слышала. Ты жалеешь – можно поправить. А Сергей сейчас, между прочим, как мы, болтается. Только в Москве. А я здесь. Развеяться вот отправился.

– Какой Сергей, при чем Сергей? – шепотом закричала жена. – Поправимое, ты говоришь… ты предлагаешь… и это, когда я… когда я должна тебе…

Она заплакала, кусая губы, пошарила в нейлоновой темноте сумки, ища платок, не нашла, взяла ее за углы, вытряхнула на скамейку, вытянула из развала платок и стала промокать им глаза, мокрые скулы, вытирать хлюпающий нос. Среди всей этой груды: замшевого плоского кошелька, пудреницы, записной книжки, пластмассового пенала с тушью для ресниц, тюбика с кремом «Вечер», шариковой ручки, пакетика анальгина, маникюрной коробки, полиэтиленового кулечка с ватой – лежал помятый, сплюснутый в какое-то подобие кубика, ворсисто-палевый, цыплячьи-желтый с другого бока персик. Андрей взял его, вытянул из кармана свой платок и обтер шероховатую, проминающуюся под пальцами плоть.

– Съешь персик, – сказал он, протягивая его жене, когда она, высморкавшись, подняла лицо кверху, чтобы оставшиеся слезы не бежали по щекам, а высохли прямо в глазах.

Жена скосила глаза вниз, швыркнула носом, ничего не ответила и не взяла.

Так оно и должно было быть, Андрей прекрасно это понимал, но необъяснимо для себя в ответ на ее пренебрежение он потащил персик себе в рот, с каким-то мстительным ожесточением вгрызся в хрустнувшую, чавкнувшую плоть и стал есть, быстро, торопясь, не чувствуя ни вкуса, ни аромата, скрежеща зубами по косточке.

– Дай мне деньги, я поеду на вокзал, – сказала жена, когда он закончил есть и выбросил, промахнувшись, косточку мимо урны.

– Дождемся, возьмем вещи и поедем.

– Я хочу сейчас. – Она говорила преувеличенно спокойно и смотрела на него слишком прямым взглядом. – И одна. Вещи ты возьмешь и привезешь.

Андрей поморщился.

– Ладно, не мели чепухи.

Жена взяла со скамейки кошелек, раскрыла его, вынула деньги – в руках у нее развернулись рубль и трехрублевка.

– Если ты не хочешь давать мне денег, можешь поехать со мной и купить мне билет сам. Пожалуйста.

– Ну, уезжай, уезжай, черт с тобой, поехали! – Андрей вскочил со скамейки, сгреб с нее в сумку весь парфюмерно-галантерейный развал и, не оглядываясь, пошел впереди жены к метро.

В кассах продавали броню, уходивший поезд прибывал в Москву ночью, желающих уехать им никого почти не было, и они тут же купили билет.

– Не провожай, – поджимая губы и не поднимая на него глаз, сказала жена, и Андрей повернулся и пошел – все тем же гулким, возносящимся на неимоверную высоту вестибюлем, спустился по той же стиснутой узкой аркой лестнице – на ту же площадь, что и нынче утром, только асфальт был сух, скупо-сер и солнце зашло.

Лишь уже на Невском он сообразил, что ему нужно было спускаться в метро, не выходя с вокзала, но не стал возвращаться, а быстро, неоглядчиво прошел половину проспекта до Гостиного двора и спустился там.

Ах, она жалеет!.. – крутилась в голове одна и та же фраза, и, кроме нее, ничего в голове больше не было.

В знакомом дверном проеме знакомого дома, прислонившись к косяку и обхватив себя за плечи, стояла Елена. На запястье у нее болталась сумка.

– Поедем вместе, – сказала она. – Поезд прибывает ночью, метро не работает, такси не поймаешь, я одна, – и ты собирался меня этим поездом отправить! Билет я сдала, не беспокойся.

Андрей хотел сказать, что она прекрасно знала все это и тогда, когда они покупали билет, но промолчал. Он поднялся по лестнице, позвонил, позвонил еще, еще – в квартире ничего не грохало.

Андрей спустился вниз. Жена все так же стояла у косяка, обхватив себя за плечи, ее бил озноб. Бледное ее лицо казалось голубоватым.

– Я тебя ненавижу, – шепотом сказала она, и Андрей услышал, как она сглатывает слезы. – Такой бесчувственный, бессердечный. Вечно всем недовольный. Всегда. И всегда я должна ублажать тебя… а сам ты как бревно – хоть бы палец о палец. И сейчас… все, что ты сегодня сделал, ты сделал, когда я… с твоим ребенком…

«О, черт побери! – с надрывом крутилось теперь в голове у Андрея. – О, черт побери!..»

– Я сейчас, – сказал он жене и снова стал подниматься по лестнице.

Он нажал на кнопку звонка – где-то там, рядом с ней, невидимые в темноте, карандашом накарябанные слова: «Маруся, жди!» – и жал на податливо принявший палец в свое углубление пластмассовый сосок под сверлящее дребезжание металла о металл с той стороны двери до тех пор, пока дверь не открылась.

– О господи! – сказала жена кавторанга. – Я так ведь и знала, что это вы. – На мгновение она облокотилась о косяк, будто готовясь, как вчера, к долгому, через порог, разговору, но тут же отняла от него руку и, сторонясь, раскрыла дверь шире. – Проходите. А где ваша жена?

Она была все в том же нейлоновом зеленом халате – домашняя вся, уютно устроившаяся в своем налаженном быту, но лицо ее находилось в тени, и выражения его Андрей не видел.

– Жена… жена здесь, внизу… сейчас. – Он был не готов к приглашению, он хотел лишь спросить у нее, злобясь на нее, глядя ей в переносицу, не знает ли она, что с соседями, куда делись, и теперь смешался, дернулся к лестнице – за Еленой, но она уже поднималась по ней смутным размытым силуэтом: услышала, видимо, все сама.

– Добрый вечер, – сказала она, входя в косо пересекшую лестничную площадку полосу света из квартиры.

– Добрый вечер, – отозвалась жена кавторанга.

Сейчас она стояла боком к двери, Андрей видел ее в профиль, и лицо ее показалось ему виноватым и смущенным. – Проходите, – глядя на Елену, повела она руками в глубь квартиры – Я вас ждала, честно говоря.

– Спасибо, – кивнула жена. Андрей взглянул на нее – губы у нее плотно сжались, глаза были остановившиеся и сумрачные.

Они зашли в квартиру, хозяйка толкнула дверь, и она захлопнулась.

– Проходите, пожалуйста. Вот сюда, в комнату, пожалуйста, – показывала она, теперь Андрей видел ее лицо совсем близко и хорошо – на нервных тонких губах ее дрожала улыбка; и было в ней что-то даже заискивающее.

Они зашли в комнату, обставленную стандартной современной мебелью и тесную от торчавшего посередине стола, только на стене висели портрет отца Елены, такой же, как в доме ее матери, и дореволюционный барометр в темном, почти черном, деревянном чехле. Андрей заметил, что обе женщины, почти разом, посмотрели на портрет, но никто из них ничего не сказал.

– Вы знаете… я вот что… – Жена кавторанга стояла у одного края стола, они с Еленой у другого, и она, подняв руки к груди, крутила на пальцах перстень с обручальным кольцом. – Я вот что… вы должны понять, я вас очень прошу… вы, Лена, женщина, вы должны… У меня аллергия, понимаете, – аллергия на все, что связано с прежней его жизнью. Аллергия – меня трясти начинает, понимаете? Я не знаю, Лена, как вы относились к прежней жене Анатолия – вы тогда все-таки девочкой были, когда приезжали, привязались, может быть… Это неправда, будто он ничего мне не говорил о вас, – говорил… это я так сказала… Я обомлела вся, понимаете, когда мне передали. Никакого звонка мне не было, а тут говорят – звонили, я просто взвилась вся. Опять какие-то хитрости, уловки… Такое она ему устроила, когда он на развод подал, это невозможно себе представить, это какой-то ужас, господи, сколько грязи, и это при том, что последнее время уже прямо открыто… – Она судорожно передохнула, крепко стиснула руки и опустила их. – Я потом, часа через полтора, когда мозги в порядок пришли, на улицу спускалась: вдруг, думаю, где-нибудь на лавочке в аллее сидят… На вокзале ночевали?

– На вокзале, – сказал Андрей.

– Ну вот, извините меня и начинайте чувствовать себя здесь как дома, – тяжеловесно сказала жена кавторанга и улыбнулась. – Я лично себя не чувствую, она уже разменяна. Анатолий вот вернется – и переезжать… Вещи ваши у меня. В коридоре стоят, мимо проходили – не заметили? Я сегодня утром сходила, забрала, очень кстати, между прочим, а то они нынче на все выходные к родственникам в деревню уехали. Поссорились даже, – она засмеялась. – Что же, говорят, вчера не признала?

Жена кавторанга замолчала. Все, что говорила, она говорила, обращаясь к Елене, и про вокзал спросила – тоже глядя на нее, Елена стояла возле стола, обхватив себя за локти, с запястья свисала кругло разбухшая у дна нейлоновая сумка. Андрей посмотрел на жену – губы ее были по-прежнему крепко сжаты, кажется, она и не собиралась ничего говорить.

– Мы, в общем-то, за вещами и зашли, – сказал он. – Собственно, к вам позвонили, чтобы узнать, где ваши соседи… ну, а вообще – за вещами.

– Ага… – переведя теперь взгляд на него, сказала жена кавторанга и покачала головой. – Ага… Ну что ж… Но, может быть, посидите все-таки, поужинаем? – торопливо, с искусственной бодростью выговорила она, вновь обращаясь к Елене. – Поезда еще есть, самые удобные, между прочим: утром приходят.

Елена не ответила, опустила голову, чтобы не встречаться с ней больше взглядом. Андрей увидел, как искусственная оживленность на лице жены кавторанга начала медленно истаивать, исчезла, оно словно посерело и стало совсем некрасивым, болезненным, яркие карие глаза сделались пыльно-черными, и он сказал:

– Нет, мы уж не будем оставаться. Билеты надо купить.

В прихожей он взял под вешалкой их чемодан с портфелем, жена кавторанга открыла дверь, и Елена, выходя, сказала, опять не глядя на нее: «До свидания» – первые и последние слова с тех пор, как переступила порог. Жена кавторанга стояла, прислонившись к торцу двери, лицо у нее было усталое, горькое, и Андрей подумал: все это, их отъезд и молчание жены, она относит к себе, ставит в вину себе, надо ей как-то объяснитъ… но не задержался, тоже лишь кивнул: «До свидания», переступил порог, дернулся повернуться – все же попытаться объяснить… и дверь с металлическим лязгом замка шлепнула дерматином о косяк.

Какая была знакомая дорога: сто метров до угла по узенькому, похожему на серый половичок тротуарчику, потом – грохот трамвая рядом, ослепше трясущегося с включенными кругляшками подфарников по навеки указанному железному пути, так еще несколько сот метров – и фиолетовая в Ленинграде буква «М» заглотила стеклянными створками рта, пронесла по туннелям, эскалаторам, вестибюлям и отпустила, хрустнув металлическим суставом другой створки, за несколько километров от той, впустившей, – под гулкие высокие своды…

– Надеюсь, Сергей твой будет доволен: на вокзале ему переспать всего одну ночь придется. Ничего страшного, по опыту знаю. – Жена сказала это, когда они встали в хвост очереди, змеившейся вдоль стойки с окошечками касс, и это были первые слова между ними, как они вышли из квартиры.

«Если мы сами еще одну ночь не будем здесь кантоваться», – хотел сказать Андрей, но вышло – подумал лишь, потому что только взглянул на нее – жена с кривой насильственной улыбкой ждала его ответа – и решил не отвечать.

И молчание между ними длилось еще целый час – до той самой поры, пока они не сели в поезд и он тронулся, с бархатной неслышностью оттолкнув от себя город, и все быстрее, быстрее, мелькая огнями, тенями, чересполосицей тьмы и света, уходя, уносясь от него – к иному, далекому, неотвратимо влекущему.

– Я с тобой в самом деле больше не могу, – сказала жена, кусая губы, мотая назад откинутой головой – возле окна напротив туалета, держась за вихляющийся тонкий поручень, глядя в это все нарастающее мелькание света – тени, света – тени. – Не могу, не могу, не могу!..

Андрей стоял спиной к коридору, закрывая их разговор от взглядов любопытных, держал между пальцами сигарету и не курил – крутил и сыпал табак на пол.

– Я тоже, пожалуй, – отрывисто, с хрипом сказал он, когда она замолчала.

* * *

Они не разошлись – ни по приезде, ни после; как бы у них там ни было – это просто-напросто невозможно было тогда, ни для нее, ни для него, и то, что нагноилось и прорвалось, подчиняясь новой, зарождающейся жизни, вынуждено было, волей-неволей, кровоточа, обрастая болезненной шелушащейся коркой, заживать, срастаться, и вот подошел срок, и по внутрибольничной телевизионной системе, в дощатой, покрытой лаком кабине, по допотопному телевизору «Луч» Андрей увидел новорожденное свое дитя, тихо посапывающее после материнской сладкой груди в поднявших его к телекамере руках медсестры, а там настала новая пора: мокрых пеленок, сохнущих после стирки по всей квартире, утренних пробежек на молочную кухню, ночного детского крика и плача, бесконечного глажения распашонок, подгузников, косыночек, чепчиков и, наконец, одуряющих, по три на день, по два часа каждая, уличных прогулок – и все, кроме этого, исчезло, словно все то, прошлое, ухнуло разом, бесшумно проломив некую перегородку, в зияющую бесконечной тьмой бездну, и остался лишь твердый, в подплывах мертвого мяса рубец, который даже и не ныл, не напоминал о себе, а только иногда, как настоящий рубец на живой ткани при неловком движении, передергивался вдруг тугой безболезненной судорогой.

Летом выехали на дачу. Пятнадцатиметровая клетушка в подмосковном поселке «Семхоз» с верандой стоила триста рублей. Елена сидела на даче безвылазно, Андрей же мотался каждый день в Москву, полтора часа в одну сторону, полтора в другую, возил бесчисленные бутылки молока, пакеты с продуктами, мясом, стиральными порошками…

В июле у мальчика начали резаться зубы. Третья ночь проходила в беспрерывном беганье по дачной клетушке с ним на руках, и в ожидании запаздывающей электрички Андрей уснул на станционной скамейке, притулившейся у деревянной изгороди платформы, и проснулся весь потный, с солнцем на лице, с ватной разбухшей головой от тормошения за плечо: электричка, шипя и скрежеща тормозами, уже замирала у платформы.

И в этот-то миг, когда он вскакивал со скамейки, подхватывал портфель с брякнувшими в нем пустыми молочными бутылками, бежал к разъехавшимся дверям, впрыгивал, ему вспомнилась эта их годичной давности ленинградская эпопея, не вспомнилась, нет, – ожила, и его словно пробило током: она же, та поездка, была им дарована как освобождение! Так все слабо и непрочно было у них, истончилось – неминуемо должно было порватъся.

Вот, не порвалось.

Двери сошлись, мягко хлопнув резиной, поезд дернулся, и, как новый удар тока, в Андрея вошла догадка: а ведь та их ленинградская жизнь – это зеркальце, поймавшее на секунду и зайчиком стрельнувшее в них всею их завтрашней, будущей жизнью!

И потом, трясясь, мотаясь на поворотах в переполненной электричке, читая механически знакомые наизусть названия проносящихся мимо платформ, он думал со страхом и недоумением: да почему?! – перебирал в памяти все события этих двух дней, и они с непреложной убедительностью говорили ему: так, так! Сквозь муть, сквозь всю нелепицу приключившихся с ними происшествий просвечивало яркое пятно пережитых там ими ощущений и чувств, настолько яркое, что теперь, задним числом, можно было, не обинуясь, назвать его, пожалуй, счастьем, но там, в той ленинградской жизни, все время, постоянно оборачивалось оно несчастьем.

Чем дальше, тем больше будет рубец грубеть и мертветь, терять последнюю свою чувствительность, но отболевшую, отсеченную ткань не восстановить, не нарастить вновь. И что это – бог, дьявол, стечение случайное обстоятельств? Почему им пала такая карта, и в чем ее смысл, и есть ли он, а если есть – дано ли будет понять его, или же так это все и останется тайной, опечатанной семью печатями, и надо смириться с этим? Быть может, иная жизнь, другая судьба ждали тебя уже за поворотом – и ничего это никогда уже не будет узнано и пережито, и никогда не узнаешь, что именно уготовано было тебе за поворотом…

После Мытищ освободилось место, Андрей сел, снова уснул, но вдруг проснулся от внутреннего толчка, с абсолютно ясной, чистой головой, снял с полки портфель и вышел в тамбур, словно там, во сне, ему уже была дана команда поступить именно так. В тамбуре он протолкался к окну и встал к нему вплотную лицом, под струю бешено хлещущего ветра. «Ничего, ничего, – говорил он себе. – Ничего…»

Перекресток

В июле на неделю отпуска приезжал домой двоюродный братан Генка и звал Володьку в Москву.

– Проволынишься, упустишь время – после кусать локти будешь, – говорил он. – Нынче-то бы как раз – в училище да в девятый класс заявление, следующий год – на разряд сдашь, другой – на аттестат зрелости. Самая нынче пора.

– Да-а… а чего она, Москва-то, – вроде ему совсем даже неинтересно было говорить на эту тему, тянул Володька. – Медом, что ли, мазана…

– Медом не медом, а… Москва, Володька, она и есть Москва. Чего тебе объяснять – в нашей деревне жить или москвичом быть, – отвечал Генка.

Сам он, миновав областной город Пермь, уехал в Москву после восьмого класса, выучился на каменщика, прошлой весной демобилизовался, вернулся в СУ, в котором работал до призыва, и зимой женился на москвичке.

У Володьки внутри горело, но решиться на такое, как двоюродный братан, у него не хватало смелости, и он тянул завистливо, усмехаясь в сторону:

– Дак а да… с мамкой вон как… и с папкой говорить надо.

– А чего? Я поговорю, – предлагал Генка.

– Да ты… дак самому, поди, надо, – ни на что не решался Володька.

– Ну, смотри, прошляпишь счастье, – обрывал разговор Генка. – Потом полезешь пытать – ан поздно. Это дело начинать – чем раньше, тем лучше.

Он уехал, а Володька думал теперь о Москве безотвязно, и тянуло его туда день ото дня все пуще.

Это лето он ходил подпаском с угрюмым старым мужиком Анисимом. Раз, в обеденную пору, когда сели над тряпицей с домашним припасом, Володька открылся ему, и Анисим, ощерясь коричневыми редкими зубами, похекал смеясь:

– Ну дак терпежу нет, дак дуй. Когда терпежу нет, дак знашь… и в штаны сделаешь.

Но Володька не решался. А по ночам снилась Москва, такая, как в кино: дома, дома, дома, машины, машины, огни, прорва людей на улицах – и среди всего этого где-то там он, Володька, и так ему хорошо, как никогда не было в жизни…

* * *

Шел дождь, Майя угодила в яму с водой, едва сойдя с автобуса, и так потом и шла до самой школы – с мокрыми ногами, в чавкающих лаковых туфлях на высоком каблуке, с нелепым здесь японским зонтиком над головой. Возле магазина, где под козырьком крыльца топталось несколько человек, она остановилась спросить о школе и потом, оглядываясь, видела, что все смотрят ей вслед.

– Что ж это вы, милая, так поздно. Завтра уж первое сентября, – попеняла ей директор школы, пожилая тучная женщина в мужеподобном полосатом костюме и синей блузке с отложным воротом. Углы рта над верхней губой были у нее в седых усиках. – У нас тут еще двое таких, как вы, они прибыли как положено.

– С Москвой прощалась, – сказала Майя.

– Москвичка? – спросила директорша.