banner banner banner
Дары и анафемы. Что христианство принесло в мир? 5-е издание
Дары и анафемы. Что христианство принесло в мир? 5-е издание
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Дары и анафемы. Что христианство принесло в мир? 5-е издание

скачать книгу бесплатно


И точно так же будет говорить спустя тысячу лет святитель Григорий Палама: «Человек – это большой мир в малом, является средоточием воедино всего существующего, возглавлением творений Божиих»

. В этом величайший православный оптимист (а разве не предельный оптимизм – убежденность святителя Григория Паламы в том, что мы можем прикоснуться к самому Богу, к Его нетварному Свету?!) единодушен с самым большим пессимистом Ветхого Завета – Экклезиастом. «Все соделал Он прекрасным и вложил мир в сердце их», – говорит Экклезиаст о вселенной

, вложенной в сердце каждого человека (Эккл. 3, 11).

Человек – макрокосм потому, что, вбирая в себе все, что есть в мире, он несет в себе еще нечто, чего весь мир вместить не может и чего не имеет: образ Божий и Божественная благодать, благодатное Богосыновство, разум, личность, совесть… «Смотри, каковы небо, земля, солнце и луна: и не в них благоволил успокоиться Господь, а только в человеке. Поэтому человек драгоценнее всех тварей, даже, осмелюсь сказать, не только видимых, но и невидимых, то есть служебных духов»

.

Свт. Григорий Нисский также вступает в полемику с язычниками по этому вопросу: «Язычники говорили, что человек есть маленький мир (микрокосм), составленный из тех же стихий, что и всё. Но, громким этим именем воздавая хвалу человеческой природе, они сами не заметили, что почтили человека свойствами комара и мыши. Ведь и комар с мышью суть слияние тех же четырех стихий… Что ж великого в этом – почитать человека подобием мира? И это когда небо преходит, земля изменяется, а все содержимое их преходит вместе с ними, когда преходит содержащее? Но в чем же, по церковному слову, величие человека? Не в подобии тварному миру, но в том, чтобы быть по образу природы Сотворшего» (Свт. Григорий Нисский. Об устроении человека, 16).

Посему и советует святитель Василий Великий: «Убегай бредней угрюмых философов, которые не стыдятся почитать свою душу и душу пса однородными между собою»

.

Человек возвышается над миром потому, что не все в человеке объяснимо из законов того мироздания, в которое погружено наше тело и низшая психика. Не все в нас родом из мира сего. А потому не все имеет общую с ним судьбу. Оттого «я никак не проповедую языческое единение с природой, впитывания в нее. Природа смертна – мы ее переживем. Когда погаснут все солнца, каждый из нас будет жить»

. «Как поразительно жить среди богов, зная, что самый скучный, самый жалкий из тех, кого мы видим, воссияет так, что сейчас мы бы этого и не вынесли; или станет немыслимо, невообразимо страшным… Вы никогда не общались со смертным. Смертны нации, культуры, произведения искусства. Но шутим мы, работаем, дружим с бессмертными, на бессмертных женимся, бессмертных мучаем и унижаем»

. «Церковь переживет вселенную… Мы сохраним в вечности свою сущность, вспоминая галактики, словно старые сказки»

.

Это то самое в христианстве, что еще во II в. языческий собеседник Минуция Феликса определил как самое абсурдное: «Двукратная нелепость и сугубое безумие – возвещать гибель небу и звездам, которые мы оставляем такими же, какими застали, а себе, умершим, сгинувшим, которые как родимся, так и погибаем, обещать вечную жизнь!» (Минуций Феликс. Октавий. 11). Столетием позже величайший греческий языческий философ Плотин бросал христианам тот же упрек: «Вот что абсурдно: эти люди, имеющие тела, какие обычно есть у людей, с душой, наполненной желаниями, скорбями, гневом, претендуют на контакт с умопостигаемым; но если речь идет о солнце, то они отрицают, что это светило обладает силой гораздо более свободной от страсти, чем наша. Они думают, что даже самые злые люди имеют бессмертную и божественную душу, а целое небо, с его звездами, бессмертной душой не обладает!» (Плотин. Эннеады. 2, 9, 5, 1–10).

Но христиане с древности и по сю пору убеждены в том, что люди, все мы, каждый из нас – бессмертнее мира, старше мира. Старше не потому, что созданы раньше вселенной, а потому, что люди избраны Богом и замыслены Им как носящие право первородства во вселенной: «До сотворения космоса были мы рожденные в Самом Боге по причине того, что нам предстояло возникнуть» (Климент Александрийский. Увещание к язычникам. 1, 6, 4).

И потому в XVII в. Паскаль мог воскликнуть: «Человек – всего лишь тростинка, самая слабая в природе, но это тростинка мыслящая. Не нужно ополчаться против него всей вселенной, чтобы ее раздавить; облачка пара, капельки воды достаточно, чтобы его убить. Но пусть вселенная и раздавит его, человек все равно будет выше своего убийцы, ибо он знает, что умирает, и знает превосходство вселенной над ним. Вселенная ничего этого не знает» (Паскаль Б. Мысли. 200 [347]).

А в ХХ в. Николай Бердяев в полемике с марксистами заметил, что лишь с точки зрения марксистов человек есть часть общества

. Для христианина же общество есть частица человека, ибо в человеке и в самом деле многое определяется его социальным происхождением, статусом, социальным опытом. Но человек не сводится ко всем влияниям на него – ни из прошлого, ни из окружения.

Та же интуиция сказалась и в полемике Вяч. Иванова с М. Гершензоном о соотношении веры и культуры. «Мне же думается, что сознание может быть лишь частию имманентным культуре, частию же трансцендентным. Человек, верующий в Бога, ни за что не согласится признать свое верование частью культуры; человек же, закрепощенный культуре, неизбежно сочтет последнее за культурный феномен»

.

Даже Герцен понимал, сколь обязана его либеральная философия христианству: «Лицо человека, потерянное в гражданских отношениях древнего мира, выросло до какой-то недосягаемой высоты, искупленное Словом Божиим. Личность христианина стала выше сборной личности города; ей открылось все бесконечное достоинство ее – Евангелие торжественно огласило права человека, и люди впервые услышали, что они такое. Как было не перемениться всему!»

Увы, и этот христианский дар, который можно резюмировать пушкинским выражением – «самостоянье человека», – снова отвергается неоязычниками. Для Блаватской «человек есть микрокосм макрокосма»

(то есть маленький мир в большом мире). И Рерихам нечего сказать о человеке, кроме того, что «человек, будучи микрокосмом макрокосма, является конгломератом самых различных вибраций (ритмов)»

.

Люди конца второго христианского тысячелетия устали пребывать в той свободе от космических стихий, которую возвестил им Христос. Они снова захотели раствориться в космическом безличностном бульоне.

СЛЕЗНЫЙ ДАР

Мир, который люди открыли внутри себя, оказался богаче, чем тот мир, который облекает нас снаружи. То, что происходит в человеческом сердце, христианство сочло более значимым, чем то, что совершается вокруг: Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит? (Мф. 16, 26).

Эту же несоразмерность внутреннего измерения человека с измерениями внешнего мира прекрасно выразил Пастернак: «Не потрясенья и перевороты для новой жизни открывают путь, а откровенья, бури и щедроты души воспламененной чьей-нибудь» («После грозы»). Ощущение того, что «два мира есть у человека: один – который нас творил; другой – который мы от века творим по мере наших сил» (Баратынский), станет настолько своим для европейской культуры, что даже Заболоцкий (насколько я понимаю, это был человек, далекий от церковности) свидетельствует о той же самой иерархии ценностей: «Душа в невидимом блуждала, своими сказками полна. Незрячим взором провожала природу внешнюю она».

Для историков же литературы переломом, обозначающим переход от античности к европейской культуре, является «Исповедь» блж. Августина. Эта книга, написанная в начале V в., впервые повествует о внутреннем сюжете, о том, что происходит в душе человека. Персонажи античных произведений внутренне статичны. Их характер скульптурен, высечен уже с самого начала. Просто меняются обстоятельства вокруг них, и перемена декораций бросает разные отсветы на героя, высвечивая то одну его грань, то другую. Но евангельская проповедь покаяния призвала к переменам внутри человека. О том, как происходит в человеке «метанойя»-перемена ума-покаяние, и поведал Августин в своей предельно искренней книге («А юношей я был очень жалок, и особенно жалок на пороге юности; я даже просил у Тебя целомудрия и говорил: “Дай мне целомудрие и воздержание, только не сейчас”» [Блж. Августин. Исповедь 8, 7, 17])

.

Евангельский призыв к покаянию возвещал, что человек освобожден от тождественности себе самому, своему окружению и своему прошлому. Не мое прошлое через настоящее железно определяет мое будущее, но мой сегодняшний выбор. Между моим прошлым и минутой моего нынешнего выбора есть зазор. И от моего выбора зависит, какая из причинно-следственных цепочек, тянущихся ко мне из прошлых времен, замкнется во мне сейчас. То, что было в моем прошлом, может остаться в нем, но я могу стать иным…

О том, как покаяние воздвигает стену, защищающую меня от засилия моего греховного прошлого, говорят два эпизода из церковного предания… Чтобы они были понятны, надо вспомнить два обстоятельства: одно чисто бытовое, другое – духовное. Первое из них состоит в том, что классическая завязка некоего повествования из жизни монахов гласит: «Пошел монах в город…» А в городе, как известно, встречаются женщины. Среди них, как гласит молва, встречаются труженицы панели. В круге же последних предметом профессиональной доблести считается умение соблазнить монаха: «Мол, затащить к себе в номера какого-нибудь морячка – так это кому ж красы недоставало! А ты вот попробуй монаха соблазнить – тогда и посмотрим, чего ты стоишь на нашем бульваре Капуцинов!»

Второе же обстоятельство, без знания которого нижеприведенные истории не будут понятны, состоит в том, что, когда лукавый

подталкивает человека ко греху, он влагает в нашу голову дискетку с незатейливым файликом: «Ну, разок-то можно! Ну, согрешишь, а потом покаешься! Ты же слышал, что Бог милосерден, он простит!» После же греха тот же «собеседник» ловко меняет дискету, и теперь с нее считывается уже иная мыслишка: «Ну все, парень, доигрался! Какой теперь из тебя монах (священник, семинарист, христианин…). Ты знаешь, что за этот грех на Суде с тобой будет?! Ты же знаешь, что Судия справедлив и правосуден! Так что там у тебя шансов никаких! Поэтому, знаешь, семь бед – один ответ. Давай еще разок! И вообще оставайся в миру, живи как все. В будущей жизни ничего хорошего тебя уже не ждет, так ты хотя бы здесь поживи как люди!..»

На строгом языке Святых Отцов это выражается предостережением: «Прежде падения нашего бесы представляют нам Бога человеколюбивым, а после падения – жестоким»

; «Бесчеловечный наш враг и наставник блуда внушает, что Бог человеколюбив, и что Он скорое прощение подает сей страсти, как естественной. Но если станем наблюдать за коварством бесов, то найдем, что по совершении греха они представляют нам Бога праведным и неумолимым Судиею. Первое они говорят, чтобы вовлечь нас в грех; а второе – чтобы погрузить нас в отчаяние»

. Должно же быть все наоборот: прежде греха, когда борешься с греховным помыслом, приводи себе на ум память о Божием суде, а уже если грех произошел, «если мы пали, то прежде всего ополчимся против беса печали»

.

Дело в том, что отчаяние фиксирует нас в нашем состоянии падшести. Отчаяние парализует волю. Отчаяние увековечивает состояние греха. По верной мысли историка Ф. Зелинского, «отчаяние – это интеллектуальная смерть»

.

Этому параличу нельзя поддаваться. «Доходят те, кто после каждого поражения встают и идут дальше. Подвиг именно в этом и состоит – никогда не сесть оплакивать. Плакать можно по дороге, по пути. А когда дойдешь до цели – падешь на колени перед Спасителем и скажешь: Прости, Господи! На всю Твою любовь я ответил цепью измен – а все-таки я пришел к Тебе, а не к кому-нибудь другому» (митр. Антоний (Блум). О свободе и призвании человека).

И вот для того, чтобы растождествить себя и свой грех, надо восстать против отчаяния. В церковном лексиконе «отчаяние» оказывается антонимом «покаяния» («Покаяние есть отвержение отчаяния»

). Чтобы вернуть себе возможность действовать, возможность созидать свое будущее, нужно прежде всего свалить со своих плеч груз отчаяния. И в этом случае полезна память о Божием милосердии: «Мысль о милосердии Божием принимай только тогда, когда видишь, что вовлекаешься во глубину отчаяния»

.

Теперь будут понятны такие монашеские повествования: «Два брата, будучи побеждены блудною похотию, пошли и взяли с собою женщин. После же стали говорить друг другу: что пользы для нас в том, что мы, оставив ангельский чин, пали в эту нечистоту, и потом должны будем идти в огонь и мучение? Пойдем в пустыню. Пришедши в нее, они просили отцев назначить им покаяние, исповедав им то, что они сделали. Старцы заключили их на год, и обоим по-ровному давались хлеб и вода. Братья были одинаковы по виду. Когда исполнилось время покаяния, они вышли из заключения, – и отцы увидели одного из них печальным и совершенно бледным, а другого – с веселым и светлым лицем, – и подивились сему, ибо братья принимали пищу поровну. Посему спросили они печального брата: какими мыслями ты был занят в келье своей? – Я думал, отвечал он, о том зле, которое я сделал, и о муке, в которую я должен идти, – и от страха прильпе кость моя плоти моей (Псал. 101, 6). Спросили они и другого: а ты о чем размышлял в келье своей? Он отвечал: я благодарил Бога, что Он исторг меня от нечистоты мира сего и от блудного мучения, и возвратил меня к этому ангельскому житию, – и помня о Боге, я радовался. Старцы сказали: покаяние того и другого – равно пред Богом»

.

Вторая история была такой. Брат пошел набрать воды в реке и встретил женщину, стирающую одежду, и случилось ему пасть с нею. Сделав же грех, и набрав воды, пошел в келию. Бесы же, приступая и воздвигая помыслы, опечаливали его (слав.: оскорбляху его), говоря: «Куда ты идешь? Нет тебе спасения! Зачем мира лишаешь себя?» Познав же брат, что они хотят совершенно его погубить, сказал помыслам: «Откуда вы пришли ко мне и опечаливаете меня, чтобы я отчаялся? Не согрешил я, – и снова сказал: – Не согрешил». Войдя же в келию свою, безмолствовал, как и прежде. Бог же открыл одному старцу, соседу его, что такой-то брат, пав, победил. Этот старец пришел к нему и говорит: «Как ты пребываешь?» Он же говорит: «Хорошо, отче». И снова говорит ему старец: «Не было ли у тебя скорби о чем-либо в эти дни?» Говорит ему: «Ни о чем». И сказал ему старец: «Открыл мне Бог, что ты, пав, победил». Тогда брат рассказал ему все случившееся с ним. И старец сказал ему: «Воистину, брат, рассуждение твое сокрушило всю силу вражию» (Пролог, 21 мая. Против отчаяния)

.

Третий рассказ передает Вл. Соловьев. В Нитрийской пустыне спасались два отшельника. Пещеры их были в недалеком расстоянии, но они никогда не разговаривали между собой, разве только псалмами иногда перекликаются. Так провели они много лет, и слава их стала распространяться по Египту и по окрестным странам. И вот однажды удалось диаволу вложить им в душу, обоим за раз, одно намерение, и они, не говоря друг другу ни слова, забрали свою работу – корзинки и подстилки из пальмовых листьев и ветвей – и отправились вместе в Александрию. Там они продали свою работу и затем три дня и три ночи кутили с пьяницами и блудницами, после чего пошли обратно в свою пустыню. Один из них горько рыдал и сокрушался: «Погиб я теперь совсем, окаянный! Такого неистовства, такой скверны ничем не замолишь. Пропали теперь даром все мои посты, и бдения, и молитвы – за раз всё безвозвратно погубил». А другой с ним идет и радостным голосом псалмы распевает. «Да что ты, обезумел, что ли?» – «А что?» – «Да что ж ты не сокрушаешься?» – «А о чем мне сокрушаться?» – «Как! А Александрия?» – «Что ж Александрия? Слава Всевышнему, хранящему сей знаменитый и благочестивый град!» – «Да мы-то что делали в Александрии?» – «Известно, что делали: корзины продавали, святому Марку поклонились, прочие храмы посещали, в палаты к благочестивому градоправителю заходили, с монахолюбивою донною Леониллою беседовали…» – «Да ночевали-то мы разве не в блудилище?» – «Храни Бог! Вечер и ночь провели мы на патриаршем дворе». – «Святые мученики! Он лишился рассудка… Да вином-то мы где упивались?» – «Вина и яств кушали мы от патриаршей трапезы по случаю праздника Введения во храм Пресвятыя Богородицы». – «Несчастный! А целовался-то с нами кто, чтобы о горшем умолчать?» – «А лобзанием святым почтил нас на расставании отец отцов, блаженнейший архиепископ великого града Александрии и всего Египта, Ливии же и Пентаполя и судия вселенной, Кир-Тимофей, со всеми отцами и братьями его богоизбранного клира». – «Да ты что, насмехаешься, что ли, надо мной? Или за вчерашние мерзости в тебя сам диавол вселился? С блудницами скверными целовался ты, окаянный!» – «Ну, не знаю, в кого вселился диавол: в меня ли, когда я радуюсь дарам Божиим и благоволению к нам мужей священноначальных и хвалю Создателя вместе со всею тварью, или в тебя, когда ты здесь беснуешься и дом блаженнейшего отца нашего и пастыря называешь блудилищем, а его самого и боголюбезный клир его позоришь, яко бы сущих блудниц». – «Ах ты еретик! Ариево отродье! Аполлинария мерзкого всеклятые уста!» И сокрушавшийся о своем грехопадении отшельник бросился на своего товарища и стал изо всех сил его бить. После этого они молча пошли к своим пещерам. Один всю ночь убивался, оглашая пустыню своими стонами и воплями, рвал на себе волосы, бросался на землю и колотился об нее головой, другой же спокойно и радостно распевал псалмы. Наутро кающемуся пришла в голову мысль: «Так как я долголетним подвигом уже стяжал особую благодать Святого Духа, которая уже начала проявляться в чудесах и знамениях, то после этого, отдавшись плотской мерзости, я совершил грех против Духа Святого, что, по слову Божию, не прощается ни в сем веке, ни в будущем. Я бросил жемчужину небесной чистоты мысленным свиньям, то есть бесам, они потоптали ее и теперь, наверное, обратившись, растерзают меня. Но если я во всяком случае окончательно погиб, то что же я буду делать тут, в пустыне?» И он пошел в Александрию и предался распутной жизни. Когда же ему понадобились деньги, то он, в сообществе с такими же гуляками, убил и ограбил богатого купца. Дело открылось, он был подвергнут градскому суду и, приговоренный к смертной казни, умер без покаяния. А между тем его прежний товарищ, продолжая свое подвижничество, достиг высшей степени святости и прославился великими чудесами, так что по одному его слову многолетне бесплодные женщины зачинали и рожали детей мужеского пола. Когда пришел день его кончины, изможденное и засохшее его тело вдруг как бы расцвело красотою и молодостью, просияло и наполнило воздух благоуханием. По смерти его над его чудотворными мощами создался монастырь, и имя его из Александрийской церкви перешло в Византию, а оттуда попало в киевские и московские святцы. «Вот, значит, и правду я говорю, – прибавлял Варсонофий, – все грехи не беда, кроме только одного – уныния: прочие-то все беззакония они совершали оба вместе, а погиб-то один, который унывал»

.

Удивительные свидетельства: на вершине покаяния надо уметь совместить в себе два как будто несовместимых самоощущения. С одной стороны – «mea culpa», моя вина, мой грех… А с другой – «это не я». Так больной приходит к врачу, показывает свою руку с занозой и молит: «Доктор, это по моей дури эта заноза оказалась во мне. Но ведь эта заноза – это не я! Можно ли сделать так, чтобы заноза была отдельно, а моя рука – отдельно?!» В покаянии человек с силой отталкивается от своего прошлого, сбрасывает его с себя, кричит ему в лицо: «Я больше не хочу как прежде жить!», а оборачиваясь к Богу: «Я больше не хочу Тебя терять!»

Покаяние действительно может менять прошлое (во всяком случае его влияние на настоящее). На вопрос: «Если Бог всемогущ, то может ли Он сделать бывшее небывшим?» христианская традиция покаяния говорит: да, может – если прошлое будет раскаяно… Некогда один монах попробовал освободить от беса приведенного к нему одержимого человека. Бес же заявил, что монах сам принадлежит ему… «Услышав это, брат, знавший кое-что за собой, отошел и ушел. Отыскав священника, он исповедал ему те грехи, о которых особенно сокрушался, и вернувшись назад, сказал бесу: “Скажи-ка мне, несчастный, что я сделал такого, за что должен быть твоим?” Отвечал ему бес: “Немного раньше хорошо я знал это, а теперь ничего не помню”»

.

Эта идея «пластичности» человека, его переменчивости и, значит, сложности очень многое породила в европейской культуре. Вся русская классическая литература с ее заботой о «маленьком человеке» выросла из этой евангельской идеи.

Но сегодня неоязыческая идея «фатума», для пущей экзотичности назвавшего себя «кармой», вновь любо-дорога умам европейских неоязычников. И оккультисты даже сетуют: мол, люди, избалованные христианством и привыкшие к мысли о своей свободе, не сразу соглашаются с тем, что на самом деле вместо них «карма творит свое» (Рерихи. Беспредельность. 463). «Нелегко человеку принять истину о его зависимости. Ведь ту цепь существований не прервать, не выделить себя, не приостановить течение. Как один поток Вселенная!» (Там же. 193).

Если человек есть всего лишь микрокосмос, всего лишь частица Вселенной – тогда и в самом деле нельзя ни «выделить себя», ни «приостановить течение». Но если человек надкосмичен, если в его глубине есть выход к надкосмическому Богу, то человек может сопротивляться любым детерминациям и, вопреки всему, – стоять в свободе и истине. Насколько эта христианская убежденность в нашей свободе (без этой убежденности не могло бы быть и раннехристианского мученичества) была странна для язычников, видно из ее сегодняшнего неприятия неоязыческой теософией.

…«Жизнь дается только раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно стыдно». Это кристально антихристианская фраза. Жизнь и состоит в том, что человек каждое мгновение стыдится себя вчерашнего – и только потому и растет. Жизнь дается только раз – и потому жить ее надо так, чтобы каждое мгновение твоя совесть говорила тебе: ты поступил со мной неправо. Дар совестного жжения. Если за жизнь не стыдно – значит я не расту и умираю без покаяния… Покаяние радостно, потому что дарит надежду на обновление. Оно радостно, потому что открывает меня другого для меня же: я разнообразнее, чем сам думал о себе еще недавно… Очень точно об этом у Пушкина («Когда б не смутное влеченье»):

Забыл бы всех желаний трепет,
Мечтою б целый мир назвал —
И все бы слушал этот лепет,
Все б эти ножки целовал…
И слушал бы, и целовал бы —
Когда бы не смутное влеченье
Чего-то жаждущей души…

«Куда влеченье, что за жажда его томит теперь – не говорит: видно, слов таких нет, даже у него»

. Кстати, и другой русский гений, Достоевский, тоже отступал перед несказанностью этой новизны. Он подводил своих героев к покаянию, но никогда не описывал их следующую жизнь…

НЕКОСМИЧЕСКОЕ ИЗМЕРЕНИЕ ЧЕЛОВЕКА

Выведя себя из природного контекста, человек смог осознать свое поведение в совершенно иной системе координат. Если человек – часть природы, то он не может оценивать свое поведение по иным критериям, нежели природные. Но природные феномены не подлежат нравственному суду. Персидские цари Кир, который мстил реке, потопившей его лошадь (Геродот. История, 1, 189), и Ксеркс, приказавший бичевать море, расстроившее его планы

, – предмет насмешек даже в дохристианскую пору. Нельзя возмущаться поведением рек или животных. Нельзя обвинять Луну в том, что она устраивает нам солнечное затмение, и, соответственно, объявлять ей выговор с занесением в личный гороскоп!

И если быть логичным – то нельзя возмущаться и поведением преступника. Чтобы оправдать применение нравственных критериев в восприятии человеческих действий, философия должна осознать радикальное отличие человека от природы.

Осознав свою внеприродность, человек приобрел право пользоваться двумя различными языками: он смог описывать явления природы на неантропоморфном языке, не приписывая камням и звездам человеческие страсти. Но и себя человек смог осознавать и оценивать по внеприродным критериям. Раз «живем мы в этом мире послами не имеющей названья державы» (Александр Галич), не стоит слишком большое значение придавать тому обстоятельству, что природа неподвластна нравственным законам. Человек-то внеприроден, а потому ценим по неприродным, нравственным критериям.

Так родилось то самое кантовское доказательство бытия Бога, за которое Иван Бездомный хотел сослать философа «в Соловки годика на три». Первый тезис Канта: все в мире подчинено закону причинности. Все события в мире соединены причинно-следственными связями, и ничего в нем не происходит без надлежащих причин, с необходимостью вызывающих к бытию свои следствия. Второй тезис: если человек тоже подчинен этому закону, то он не может нести нравственную ответственность за свои поступки. Третий тезис: если мы утверждаем нравственную вменяемость человека, мы должны постулировать его свободу. Вывод: следовательно, человек, живя в мире, не подчиняется основному закону мироздания. Значит, человек неотмирен, то есть обладает статусом экстерриториальности. Ничто в мире не может действовать свободно, а человек – может. Значит, человек есть нечто большее, чем мир. Таким образом, в человеческом нравственно-свободном опыте проступает иное измерение бытия – бытия, не ограниченного пространством, временем, детерминизмом и одаренного свободой, нравственностью и разумом. Такое бытие на языке философии именуется Богом. Человек свободен – а значит, бытие богаче, чем мир причинности; человек свободен – а значит, «морально необходимо признавать бытие Божие»…

Дело в том (и это прекрасно показал И. Кант), что в природе нет и не может быть категории «долга». «Невозможно, чтобы в природе нечто должно было существовать иначе, чем оно действительно существует, более того, если иметь в виду только естественный ход событий, то долженствование не имеет никакого смысла. Мы не можем даже спрашивать, что должно происходить в природе, точно так же как нельзя спрашивать, какими свойствами должен обладать круг; мы можем лишь спрашивать, что происходит в природе или какими свойствами обладает круг»

. Человеку мы можем сказать: ты таков, но ты должен был бы быть другим. А в природных феноменах не может быть такого зазора между тем, что есть, и тем, что «должно» быть. Луну не осуждают за то, что ее не видно днем. Солнце не судят за то, что оно порой затмевается. Волгу не награждают за самоотверженный труд в годы войны. Сибирские реки не наказывают за то, что они текут в Ледовитый океан вместо того, чтобы проявить интернационализм, повернуть на юг и оросить своими водами пустыни Средней Азии.

И если человек есть исключительно часть «природы», то и человеческое поведение нельзя описывать в категориях «долга». Что бы ни натворил человек – реакция может быть только одна: «так получилось», и иначе быть просто не могло. И нельзя винить того, чья человечность затмилась в некий день, самый важный для него и его ближних. И нелогично награждать соответствующей медалью хорошо воспитанного и генетически благополучного молодого человека за отвагу при пожаре.

Если в природе «должно» то, что несвободно, то, что необходимо должно было произойти при наличии соответствующих причин, то в области нравственности «должно» то, что избирается и достигается свободным усилием, то, что не вынужденно. Эти два «долга» не сливаются только в том случае, если мы не будет считать человека частной формой проявления всемирных законов… Значит, «человек не является частью мира» (Лактанций. Божественные установления. 2, 5, 31)

.

И снова мы видим, что неоязычество отторгает этот христианский дар. Оно пробует описать человека на негуманитарном языке, на языке «физики» («природы»). У теософов даже слово «воля» означает всего лишь «импульс притяжения или отталкивания, порожденный биполярностью элементов»

. Ток, протекающий между «биполярными элементами» автомобильного аккумулятора, притягивает мошкару, летящую к фарам. И люди тоже просто должны научиться измерять «энергетику» своих «аур». И тогда в рамках «философии космизма» человеческие чувства можно будет измерять в вольтах и амперах…

Христианство же не утратило чувство изумления перед чудом человеческого феномена: «Человек представляет собою большее чудо, чем всякое чудо, совершаемое человеком» (Августин. О Граде Божием. 10, 12).

ХРИСТИАНСКАЯ СЕКСУАЛЬНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ

Уже много столетий – начиная с эпохи Возрождения – в европейских школах преподают цензурированно-приукрашенное представление о языческой древности и античности. Египет – это седые пирамиды, мудрость тысячелетий… Эллада – это беломраморные храмы, дружба людей и богов, близость с природой, поэтическая естественность… И так все это контрастирует с чернорясным монашеством, темным средневековьем, пришедшим на смену античной простоте и человечности… Школьникам даже непонятно становится – как могла античность переродиться в средневековье…

Это недоумение рождается оттого, что даже хорошо образованные люди свои познания об античной мифологии ограничивают книжкой Куна, адаптирующей греческие мифы для детей. И конечно, из книжки Куна нельзя понять – почему христианство объявило войну этим милым и прекрасным сказкам.

Но ознакомимся – без цензурных купюр – только с двумя наиизвестнейшими и обаятельнейшими греческими мифами.

Есть слово, дорогое сердцу каждого «нового русского», – Кипр. На Кипре каждому туристу показывают «пляж любви», на который из пены морской некогда вышла прекрасная Афродита. А в школах при знакомстве с этим мифом показывают репродукции: «Рождение Венеры» Ботичелли, Рубенса, Тициана…

И только об одном умалчивают и гиды, и учителя: они не берутся объяснить причину той первой экологической катастрофы. Откуда взялась та самая пена в первозданном море? Рассказ об этом придется начать с бунта Кроноса против Урана. Этот бунт, как мы помним, кончился оскоплением первичного бога, а затем – «член же отца детородный, отсеченный острым железом, по морю долго носился, и белая пена взбилась вокруг от нетленного члена. И девушка в пене в той зародилась. Сначала подплыла она к Киферам священным, после же этого к Кипру пристала, омытому морем. На берег вышла богиня прекрасная… Ее Афродитой, “пенорожденной”, еще “Кифереей” прекрасновенчанной боги и люди зовут, потому что родилась из пены» (Гесиод. Теогония. 188–197).

Второй полузнакомый всем миф описывает рождение Афины из головы Зевса. Обилие аллегорий и в этом случае заслоняет естественный вопрос: а как именно Афина оказалась в Зевсе? И на этот раз история не самая симпатичная. У Зевса в ту пору была супруга по имени Метида. Она обладала свойством полиморфизма (проще говоря, она могла перевоплощаться во что хотела) – свойством, довольно неприятным в семейной жизни (ибо во время семейного диалога в ответ на безобидную реплику мужа «Почему у тебя опять борщ недосолен?!» супруга может превратиться в дракона – и как ее тогда «воспитывать»…). Зевс, решив избавиться от нее, уговорил ее сделаться маленькой… Понятно, какой сюжет воспроизводит сказка «Кот в сапогах»? Да, едва только Метида стала маленькой, Зевс ее проглотил. Таким образом премудрость оказалась внутри Зевса, ибо Метида была в то время беременна Афиной (см.: Гесиод. Теогония, 886–890).

А многие ли знают, что великий Геракл покончил жизнь самоубийством (Софокл. Трахинянки. 1260 слл.) – с предостережением детям: «Вы великую зрите жестокость богов»?

В целом же античность пошла очень странным путем. Речь идет о гомосексуализме. Казалось бы, та культура, которая провозглашает своим идеалом мужество и естественность, умеренность и гармонию, могла бы миновать именно этот риф. Но культура, возвеличившая Геракла и Одиссея, очень прочно – на века – засела именно на этом рифе.

Платон ставит любовь между мужчинами значительно выше, чем любовь к женщине. Платоновский миф об андрогинах содержит в себе подробность, также часто опускаемую в популярных пересказах. Оказывается, андрогины были трех полов: мужского, женского и мужеженского (собственно андрогины). Когда Зевс, убоявшись их силы, рассек первых людей, то каждая половинка начала искать свою прежнюю. И это значит, что только треть людей ищет сближения с противоположным полом, а две трети влекутся к своему собственному. Нет, и эти две трети тоже могут вступать в общение с противоположным полом, но только из чувства гражданского долга: «…чтобы при совокуплении мужчины с женщиной рождались дети и продолжался род, а когда мужчина сойдется с мужчиной – достигалось все же удовлетворение от соития, после чего они могли бы передохнуть, взяться за дела и позаботиться о других своих нуждах… Мужчин, представляющих собой половинку прежнего мужчины, влечет ко всему мужскому: уже в детстве они любят мужчин и им нравится лежать и обниматься с мужчинами. Это самые лучшие из мальчиков и юношей» (Пир. 191с—192а).

Так «вместе с божественной философией расцвела и любовь к мальчикам» (Лукиан. Две любви. 35). Сексуальные услуги юноши рассматривались как нормальная форма оплаты услуг учителя, обучающего подростка какой-либо профессии. Когда Алкивиад пожелал стать учеником Сократа, «я решил сделать все, чего Сократ ни потребует. Полагая, что он зарится на цветущую мою красоту, я счел ее счастливым даром и великой своей удачей: ведь благодаря ей я мог бы, уступив Сократу, услыхать от него все, что он знает. С такими мыслями я однажды и отпустил провожатого, без которого я до той поры не встречался с Сократом, и остался с ним с глазу на глаз… и я ждал, что вот-вот он заговорит со мной так, как говорят без свидетелей влюбленные, и радовался заранее. Но ничего подобного не случилось. Я решил пойти на него приступом… Я лег под его потертый плащ и, обеими руками обняв этого человека, пролежал так всю ночь. Так вот, несмотря на все мои усилия, он одержал верх, пренебрег цветущей моей красотой… Я был беспомощен и растерян» (Платон. Пир. 217а—219е).

Как видим, целомудрие Сократа было предметом удивления. Впрочем, Сократ никогда не осуждал педерастию, никогда не призывал обратиться к женщинам – он лишь призывал любить не только тела мальчиков, но и их души и душевную близость ставить выше телесной (Ксенофонт. Пир, 8)

. Описание идеальной любви у Платона дано в «Федре» (255–256). Тот, кто хотя бы однажды прочитает его, навсегда уже воздержится от возвышенного употребления словосочетания «платоническая любовь»…

До такой степени это было в порядке вещей у античных философов, что в V в. блаж. Иероним, говоря о словах Христа, упоминавших «скопцов, которые оскоплены от людей» (Мф 19, 12), поясняет, что это «те, которых воспитали философы и изнежило до степени женщин служение идолам» (блаж. Иероним Стридонский. Четыре книги толкований на Евангелие от Матфея. М., 1996, с. 169)

Да, так греки подражали своим богам. На Олимпе всегда хватало «странностей любви»: любовником Зевса был мальчик Ганимед

(в указанном фрагменте «Федра» Платон прямо ссылается на эту парочку); любовником Геракла – Гилас

; Посейдона – Пелоп

. По слову Овидия, не кто иной, как Орфей, «стал виной, что за ним и народы фракийские тоже, перенеся на юнцов недозрелых любовное чувство, первины цветов обрывают» (Овидий. Метаморфозы 10, 83–84).

И вдруг над этим миром раздались слова ап. Павла: Не обманывайтесь… мужеложники… Царства Божия не наследуют (1 Кор. 6, 9–11).

Мужская любовь была возвращена женщинам и освящена церковным таинством… Христианство вернуло мужчин женщинам, – в частности, быть может, в благодарность за то, что во время Евангельских событий ни одна женщина не причинила ничего дурного Христу – ни словом, ни поступком (даже жена Понтия Пилата заступается за Иисуса).

Вот удивительное место апостольского послания: «Муж оказывай жене должное благорасположение; подобно и жена мужу. Жена не властна над своим телом, но муж; равно и муж не властен над своим телом, но жена. Не уклоняйтесь друг от друга, разве по согласию, на время, для упражнения в посте и молитве, а потом опять будьте вместе, чтобы не искушал вас сатана невоздержанием вашим» (1 Кор. 7, 3–5).

Казалось бы, все привычно. Но если взять в руки греческий оригинал, то русского читателя ждет несколько открытий.

Первое: «должное благорасположение» – это попытка не-перевода ныне и так общеизвестного выражения «супружеский долг». Буквально: «муж жене должное пусть отдает». По-латыни именно так это и звучит: uxori (жене) vir (муж) debitum (должное) reddat (воздает). Отсюда и произошла знаменитая идиома.

Второе: «Не уклоняйтесь друг от друга, разве по согласию, на время, для упражнения в посте и молитве». Но слова «в посте» в древнейших рукописях нет. Авторитетный современный текстолог-библеист Мецгер говорит, что это добавлено в аскетических целях (см.: Metzger B. A textual commentary on the greek New Testament. Stuttgart, 1994, p. 488).