banner banner banner
Жук золотой
Жук золотой
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Жук золотой

скачать книгу бесплатно

Лупейкин оделся по первому сроку.

– Тогда… Это! – Иосиф заговорщицки подмигнул. – как Ёмскую бухту пройдете, справа на релке поленница дров. Мы недавно там швырок заготавливали… В первом ряду «Перцовка» припрятана, ближе к берегу. Если что – найдешь! Вдруг пригодится?!

Как в воду глядел.

В бухте реки Ём мы и ушли под лед.

Ну, то есть как ушли? Не с-ручками-с-головками, как говорили у нас пацаны в деревне про внезапную глубину. Но все-таки провалились.

От Иннокентьевки до Маго не больше двенадцати километров.

Проход Лупейкин организовал хитро. Как настоящий следопыт. Он то пускал старую и опытную кобылу Кормилицу вперед самостоятельно, то есть не управлял вожжами. Коняга интуитивно выбирала безопасный путь между промоинами. А то сам шел впереди, ощупывая лед длинным шестом. Так добрались до Сахаровки. Соседняя деревня. А за ней начиналась Ёмская бухта. Отсюда до Магинской косы, чтобы двигаться уже посуху, рукой подать. Мы были уверены, что прошли!

До коренного берега оставалось метров, наверное, сто. Не больше. Лупейкин с шестом-щупом наперевес двигался впереди сам. Вдруг Кормилица захрапела, замотала мордой из стороны в сторону, поднимаясь на дыбы. Лед под нею хрустнул и побежал трещинами. Кормилица жалобно заржала, забила копытами по обламывающейся кромке. Задние ноги лошади медленно уходили в вязкое крошево шуги и снега. Боль в боку не позволила мне резко выкатиться из саней, я приподнялся, опершись на руки. Казалось, еще немного, и мы уйдем под воду. Лупейкин, сделав какой-то по-пиратски отчаянный выпад, бросился к лошади и обрезал постромки. Раздувая ноздри, Кормилица, освобожденная от пут и тяжести саней, выскочила на лед. Грудью она сбила Лупейкина. Повалила его в талый, вперемешку с водой, снег. Сани вместе со мной остались на полурасколовшейся льдине, в промоине. Лишь один бок тулупа основательно подмочило.

Лупейкин мгновенно вскочил, подтянул розвальни – они как бы пристали к краю полыньи, и тут же шестом промерил дно. Оказалось, что в опасном месте оно не очень-то и глубокое. Честно говоря, мелкое дно. Когда все случилось, мы и не подозревали, что промоина безопасна.

У страха глаза велики.

Нам казалось, что мы провалились чуть ли не на середине Амура, в водоворот или даже в омут. Иное дело, если бы напуганная лошадь начала биться в упряжи и перевернула бы сани. Неизвестно, как бы выбирался я.

– А сани могли утонуть? – безразлично спросил я Лупейкина.

– Башка твоя стоеросовая! – кричал возбужденный победой Адольф. – Сам подумай, как они утонут! Сани-то, ёпта, деревянные!

Лупейкин бегал вокруг Кормилицы, выливал воду из сапог, бил себя по ляжкам и кричал: «Перетонул! Перетонул! Вот умора-то…»

Перетонул. Где-то я уже слышал это слово… Перитонит. А, пере-тонет!

Ничего, наверное, так просто не бывает. А может, просто совпало.

Адольф хотел сказать, что я сильно постарался и – вот, пожалуйста, цел и невредим! Не ушел ко дну. Перетонул, по ходу дела.

На самом-то деле героем был он сам, Лупейкин. Он все понимал. И радовался тому, что земляков не подвел. И не уронил марку бесстрашного проходимца. И не надо теперь будет прятаться по переулкам от братьев Мангаевых. Вон он, Санька Куприк – живой! Через каких-то полчаса ему Киселев все кишки промоет…

Лупейкин так и орал, суетясь возле саней с упряжью: «Он кишки-то тебе сейчас промоет! За милую нашу душу промоет… Ты даже не надейся!»

Дескать, никаких теперь тебе от хирурга Киселева поблажек не будет. Он успокаивал меня, как мог. Да и себя, наверное, тоже.

Лупейкин сбегал от саней к поленнице. К тем дровам, о которых ему рассказал отчим. Мы провалились в весеннюю майну прямо напротив впадения речки Ём в Амур. Здесь Иосиф и заготавливал швырок, здесь и припрятал заветную поллитровку.

Я почти не промок в полынье, водой прихватило только ноги и бок. В животе уже не болело. Просто какая-то огромная тяжесть сосредоточилась там, в низу живота.

Лупейкин подскочил ко мне. Усы и белый шарф на шее Лупейкина обледенели. Он сунул мне под нос «Перцовую»:

– Хватани! Хуже не будет. У тебя там сейчас все кишки с гноем переболтало…

Лупейкин он и есть Лупейкин. Одно ему название – Гитлер.

Я зажмурился. И хватанул.

Лупейкин наклонился надо мной, протягивая кусочек хлеба с салом:

– Ты, это… Про отца-то не обижайся! По пьяни я… Он знаешь, какой у тебя мужик был?! О-го-го! Как чечеточку с выходом делал! На стон шел, бабы сознание теряли… Ты, это… Глаз-то не закрывай! Не закрывай глаз, кому говорю, Куприк!

Внутри меня всего обожгло. Стало хорошо-хорошо. Я увидел девочку с пшеничной косой и в васильковом платье, корабль на горизонте – Жук золотой, отца на капитанском мостике. И рядом с ним себя. Оказывается, мне махала Валя косынкой с утеса. А я на корабле уже шел по горизонту.

Я потерял сознание.

Я очнулся в светлой комнате на высокой кровати, укрытой очень белой простынею. Две симпатичные девушки, тоже в белых халатиках, стояли возле меня и хихикали. Одеяло с меня сдернули. Я лежал голый. Одна спрашивала: «Сколько ему лет?» Другая – посерьезнее, взбивала мыльную пену и отвечала: «Совсем еще мальчишка, в восьмом, что ли, классе, а поди ж ты…»

Я догадался. Практикантки из медучилища готовили меня к операции. Они должны были побрить меня внизу живота. И удивлялись. Да, да, я не мог ошибаться – чему-то удивлялись! Хотя, по моим представлениям, особо удивляться там было нечему. Но практиканткам виднее. Добавлю только одно: после медицинского бритья у меня по-настоящему в паху закурчавилось. Но на спине, в отличие от отца, волосы у меня не выросли. Может, и неплохо. Не обезьяна же.

Операция длилась четыре часа. Практикантки мне потом рассказали. Из операционной хирург Киселев сам меня отнес на руках в палату.

На следующий день лед на Амуре взломало, и начался ледоход. В наших местах ледоход – эпохальное событие. По значимости сравнимое с праздником 1 Мая или с приездом в сельский клуб странствующей цирковой бригады. Ну вы, наверное, помните: женщина-змея, два лилипута – он и она, оба уже морщинистые, куплеты слегка нетрезвых клоунов под игрушечную гармошку и глотание горящих клинков.

В отдельных местах, в бухтах и на скальных прижимах Амура, нагромождения льда возникали такие, что заторы приходилось взрывать. Люди помогали реке освободиться от зимнего панциря.

Лупейкин приходил ко мне каждый день, приносил сухой кисель в брикетиках по 17 копеек – наше любимое в детстве лакомство, и рассказывал, что в Ёмской бухте, там, где мы с ним потерпели крушение и чуть не утонули, льда набило столько, что принято решение бомбить затор с воздуха, авиацией. Не знаю – врал или говорил правду.

Лупейкин в больнице чувствовал себя неплохо. Даже несмотря на отсутствие хромовых сапогов-жимов и летчицкой потертой куртки. Кашне-то оставалось при нем!

Назад, в деревню, он вернуться не мог. Путь по реке до поры до времени был отрезан. Хирург Киселев, оказавшийся по совместительству главным врачом больницы, выделил Лупейкину каморку под лестницей. В соседней деревне Гырман раздобыли телегу, Кормилицу перепрягли, и Лупейкин стал возить в больницу продукты. Все чаще из каморки Лупейкина раздавался смех практиканток. Я к тому времени, держась рукою за бок, уже шаркал по коридорам больницы. Киселев заставил меня встать на второй день после операции.

А ледоход мог длиться полмесяца.

Наконец Адольф пришел ко мне озабоченный и сказал, что будет пробираться в деревню тайгою, по тропе. Кормилицу поведет в поводу.

– Главное Ём пройти, – делился Лупейкин, – а от Сахаровки по тропе, вдоль столбов телеграфных. Ну, да ты, Саня, сам знаешь…

Я выразился в том смысле, что к чему такая спешка? Скоро лед пройдет, откроется навигация. Доплывем вместе на рейсовом катерке, который назывался ОМ-5.

Лупейкин сказал, что звонил в деревню, и ему сообщили, что баржу «Страна Советов» затирает льдами. Лупейкин чувствовал свою ответственность за судьбу дебаркадера. По-моему, он в глубине души – про себя, конечно, считал свой дебаркадер кораблем. Он точно знал, что с его возвращением льды отступят.

Адольф Степанович Лупейкин был настоящим дебаркадер-мастером.

Королева

Мои родители хотели назвать меня Адамом. Наверное, начитались Библии.

Библией и другими староцерковными книгами владела наша бабка, Матрена Максимовна.

Бабке Матрене казалось: Адам Иванович – звучит гордо. Круто – как сказали бы по нынешним временам. Практически – жесть…

По-моему, хуже звучало только Адольф Пантелеевич Лупейкин.

Слава богу, у меня был еще дед, Кирилл Ершов.

Каторжанин, большевик, партизан, председатель рыболовецкой артели «Буря». В конце тридцатых он оказался «анархистом», «троцкистом» и «прислужником японского милитаризма». Все – в исторической последовательности. Кстати говоря, с приамурскими партизанами историки действительно до сих пор не разобрались. То ли за красных дед воевал, то ли хотел установить на Нижнем Амуре анархию – мать порядка? Яков Тряпицын и его партизаны на Нижнем Амуре до сих пор мало изучены.

Дед запретил бабке и родителям называть меня поповским, как он считал, именем Адам. Он как раз вернулся все с того же Сахалина, куда первый раз попал по приговору царского суда. А потом по приговору суда советского.

Как ни странно, заединщики-коммунары его не расстреляли. Дед не признался в шпионской деятельности в пользу Страны восходящего солнца. Поскольку дело происходило в самом устье Амура, дальше Сахалина его сослать не могли. Дальше находилась та самая страна, куда он якобы вместе с бочками красной икры отправлял секретную информацию. Интересно, конечно, о чем вчерашние каторжники могли информировать японских милитаристов?! Японцев тогда так называли – милитаристы.

О глубине фарватера и силе течения реки, на берегах которой они решили построить свою новую, разумеется – светлую, жизнь? О весе рыбы-матицы, которую они ловили в Амурском лимане специальной сетью-оханом? О наших отношениях с японскими моряками в конце 60-х годов я еще как-нибудь расскажу. Мы у них меняли икру и черный хлеб на газовые косынки и рубашки. Попросту говоря, фарцевали. Что из этого вышло, вы еще узнаете.

А пока про деда и про поповское имя Адам.

Из ссылки дед, больной туберкулезом, вернулся в 51-м.

Ну а тут, в июле, как раз родился я. Дед был атеистом. Но зато, как и всякий революционер, романтиком. В доме жила устойчивая легенда о том, что на каторгу Кирилл Ершов попал дуэлянтом. Он был младшим офицером в гусарском полку и смертельно ранил в поединке своего соперника. Дрались якобы из-за женщины.

Свою невесту Матрену (в то время девицу на выданье) он, однажды увидев на крыльце богатого дома сектантов-баптистов в городе Николаевске, выкрал. Что подтверждало его дуэлянтскую легенду. Поступок с умыканием невесты, как ни крути, гусарский. До родительского прощения дед жил с Матреной два месяца на таежной заимке. Ловко обтяпать любовное дельце ему помог дружок по каторге Айтык Мангаев. На двор баптистов, с тяжелыми тесовыми воротами, они привезли подводу дров.

В соседнем проулке стояла вторая лошадка, запряженная в легкие санки. В санках лежала медвежья полость…

Вопрос в другом: как за считанные минуты удалось договориться с богобоязненной Матреной Максимовной?! Только настоящий гусар мог решиться на такой поступок.

Итак, меня назвали Санькой. По уличному – Шуркой.

В честь любимого маминого писателя Александра Грина.

Моя мама учила нивхских ребятишек русскому языку и литературе, а отец был судоводителем. Все сходилось.

Алые паруса, таежная заимка и матрос Залупейкин, который объяснял нам, деревенским пацанам, первые секреты настоящей любви на палой листве. Или – в душных от дурманящего запаха багульника распадках.

Багульник на Амуре цветет нежным фиолетом. Лупейкин сказал, что нет ничего прекраснее на свете, чем любить женщину в зарослях багульника. Или на горячем речном песке. Позже я проверил. Адольф оказался прав.

В тот день, когда мне исполнялось 16 лет, я принимал женские роды в деревянной моторке, посередине Амура. У песчаной косы, заросшей желтыми кувшинками.

Ну, то есть как принимал?

Расскажу все по порядку.

Роженица – гилячка Татьяна Лотак, повариха в геологическом отряде, рожала четвертого ребенка. Начальником в отряде был Николай Иванович Пузыревский. Когда-то он работал с моей мамой на Севере, в поселке Ковылькан, потом в Аяне, на берегу Охотского моря. Говорили, что по молодости у них случился роман. Оба увлекались стихами. Но мама вышла замуж за моего отца, тогда еще не капитана, а простого мичмана на парусно-моторной шхуне «Товарищ».

Очень важно, что шхуна, кроме мотора, была оснащена настоящими парусами.

Отец приплывал из Николаевска-на-Амуре в Аян.

Вы, конечно, помните про девушку Ассоль из «Алых парусов». Про города Зурбаган и Гель-Гью. Там, в парусах и на бригантинах, описывалось сплошное беганье по волнам.

Несколько позже, учась на филфаке, я прочел в Большой Советской Энциклопедии: «В произведениях послеоктябрьского периода Грин противопоставляет реальной советской действительности некую „страну-мечту“ – своего рода вненациональный космополитический рай. Воспевая „сверхчеловека“ ницшеанского типа, Грин тенденциозно противопоставляет своих героев – „аристократов духа“, людей без родины – народу, который предстает в его произведениях в виде темной, тупой и жестокой массы…»

М-да. Думаю, мой дед-революционер, если бы он прочитал энциклопедические строки про Грина, ни в коем случае не разрешил бы называть меня в честь писателя-ницшеанца. Ему бы не понравилось изображение Грином народа в виде «тупой и жестокой массы».

Но том Энциклопедии на букву «гэ» вышел именно в год возвращения деда с острова. До нашей, затерянной на краю земли деревеньки книга дойти не успела.

Так я был назван Санькой.

Жизнь богаче любых энциклопедий.

Отца не стало в сентябре, когда я пошел в пятый класс.

Мама вышла замуж за сельского киномеханика, сына ссыльных мироедов. И очень скоро алые паруса ее бригантины были порваны в клочья.

Пьяный Иосиф гонялся за нами по всей деревне. Кажется, в его сознании я был символом романтического прошлого, с которым никак не хотела расставаться моя мама. Говоря по-деревенски, он ее ревновал к умершему капитану.

Два раза с моим другом Хусаинкой мы, обнаружив пьяного отчима, жестоко его избивали. Последний раз дело дошло до милиции… Орудием мести мы выбрали маленькие, но тяжелые гантели. Чугунные.

Очень скоро я был отправлен из деревни продолжать учебу в школу-интернат. Он располагался в поселке Маго-Рейд. Маго был последним портом приписки моего отца – судоводителя. В интернат собирали с Нижнего Амура детей, у которых не было родителей, и детей, чьих родителей лишили прав. Мою маму и отчима родительских прав не лишали. Нашу с Хусаинкой хулиганку замяли. Отчим простил нас. Но меня от греха подальше отправили в интернат.

Интернатовские дети очень быстро превращались в хулиганов. Нас тогда называли «трудными подростками». В то же время мы не теряли талантов прирожденных. Мы с упоением занимались спортом, играли в драмкружке и даже создали свой школьный вокально-инструментальный ансамбль. Он назывался «Секстет 4К – 2Б». Две фамилии музыкантов в секстете начинались на «бэ»: Богданов и Бурыхин. Четыре – на «ка»: Кияшко, Касаткин, Колчин и Куприк. Понятно?

Именно в музыкальном нашем секстете, выступая на концертах по деревням вместе со взрослыми участниками художественной самодеятельности, я впервые познал женщину. До такого основополагающего события в жизни шестнадцатилетнего юноши должны были еще пройти долгие и мучительные месяцы. Мучительные – другого слова я здесь не подберу. В шестнадцать лет ты думаешь о запрещенном постоянно. Не верьте россказням о мечтах в 16 лет выучить наизусть, например, всего «Евгения Онегина». Или совершить партизанский подвиг во имя Отчизны.

Ты просыпаешься утром в интернатовской спальне на восемь пацанов и ты видишь, как у тебя между ног простыня… вздымается! Тебе становится неловко. Ведь надо вставать. И тут ты замечаешь, что простыня вздымается не только у тебя. И вы начинаете меряться…

Любому пацану ясно, чем вы начинаете меряться. Не силой же любви к родине.

Я уже печатал стихи в районной газете. И к шестнадцати годам мечтал о любви настоящей. Как и моя мама, и дед, своровавший невесту, лицо которой он ровно тридцать секунд наблюдал на крыльце сектантского гнездовья, и даже наш деревенский Казанова – Лупейкин. Ведь во все времена люди мечтают о любви настоящей. Так они устроены. Если они люди настоящие, а не какое-то зверье, волокущее наивных девушек на сеновалы и в сомнительные каюты-берлоги на дебаркадерах.

Разумеется, еще я мечтал стать капитаном. Черный мундир – золотые погоны. Корабль тоже черно-золотой. Такой жук-плавунец на глади синего моря. Во снах я крутил штурвал. Я был в белых перчатках.

Реалии жизни и романтические представления о ней часто не сходились. Примерно, как два имени – книжно-библейское Адам и просторечно-уличное – Шурка.

Меня, хулиганистого подростка-фраера, Пузыревский взял в свой отряд на время летних каникул, после окончания 9-го класса. Якобы для перевоспитания. Не знаю, каким образом он собирался меня перевоспитывать. В его отряде на шурфах работали бывшие зэки с Колымы и с Сахалина, каждый из которых оттянул не меньше чирикастого. То есть десяти лет. Думаю, для любого в стране, где половина населения отсидела в лагерях, а вторая половина их охраняла, понятен термин «оттянул».

Я был взят рабочим кухни.

Помогал той самой гилячке, которой потом приспичило рожать. Колол дрова, потрошил рыбу-кету, чистил картошку. Иногда Пузыревский бросал меня на маршрут. Я носил рюкзак с пробирками. Мы брали пробы на золото из таежных ручьев.

Когда повариха Таня сказала, что сегодня, однако, ей хочется рожать, начальник партии отправил меня сопровождающим. До Магинской больницы доехать мы не успели.

Мальчик выходил из утробы шустро.

Ну, конечно, я принимал роды – сказано слишком смело. В лодке присутствовал третий – геолог-практикант Димон, лохматый романтик-бродяга (опять – романтик!) в очках с толстой роговой оправой – по моде тех лет, в брезентовой штормовке и в ковбойке. Именно за ним я носил пробирки по ручьям.

Такие парни, настоящие лирики, если помните, любили петь у костра про бригантину и про лыжи, которые у печки стоят.

Они всегда пили разведенный спирт. За яростных и непокорных, за презревших грошевой уют. Александра Грина они тоже любили и цитировали наизусть. Вслед за своим кумиром они без устали бегали по волнам. Они были неутомимы – романтики шестидесятых. Физики и лирики. Димон был ярко выраженным шестидесятником.

И еще у них у всех были классные свитера, какие-то волосатые, и ботинки – геологические, на толстой рифленой подошве, с железными усиками для шнурков.

До Иркутского геологоразведочного техникума, который он уже заканчивал и находился в нашем отряде на преддипломной практике, Дима отслужил три года на флоте. Непонятно, что он там делал. Он был законченным очкариком. Ботаником, как говорят сейчас. Но ботинки у него были. Я с ума сходил от геологических ботинок. Но если бы только от них…

С геологом-студентом приехала та самая Ассоль, которая снится потом всю жизнь.