скачать книгу бесплатно
То были самые сладостные часы.
Здесь, в Лабуванги, она не решалась на то, чему предавалась в Батавии, и здесь почти никто не верил слухам, ходившим о ней в Батавии. Но мефрау ван Дус уверяла, что тот-то резидент и такой-то инспектор – один просто путешествуя, второй совершая объезд области по долгу службы, – гостившие по несколько дней в доме ван Аудейка, нашли в послеполуденные часы – во время сиесты – дорогу в спальню Леони. Но в Лабуванги подобные реальные события были лишь редкими интермеццо между розовыми видениями, в которые мефрау ван Аудейк погружалась в часы сиесты…
Но сегодня было похоже…
Сегодня было похоже, будто она, недолго подремав и отдохнув, так что вялость после дороги и жары как рукой сняло с ее молочно-белой кожи, будто она, глядя на резвящихся ангелочков на рекламе духов, думала не об этой розово-кукольной нежности, а прислушивалась к чему-то на улице.
На ней был надет только саронг, который она пропустила под мышками и перевязала узлом на груди.
Ее красивые светлые волосы были распущены.
Красивые беленькие ножки босы, она даже не сунула их в тапочки.
Она смотрела сквозь жалюзи на улицу.
Сквозь растения в горшках, стоявшие на боковой лестнице дома и закрывавшие ее окна густой листвой, ей был виден флигель с четырьмя комнатами для гостей, одну из которых занимал Тео.
Она довольно долго смотрела сквозь щелочку, а потом раздвинула жалюзи пошире…
И увидела, что жалюзи в комнате Тео тоже раздвинулись…
Она улыбнулась, потуже завязала саронг и снова легла в кровать.
Она прислушивалась.
Мгновенье спустя она услышала, как скрипнул гравий под ботинком. Ее двери с жалюзи были прикрыты, но не заперты. Чья-то рука осторожно открыла их…
Она обернулась с улыбкой…
– Что такое, Тео? – прошептала она.
Он подошел ближе, на нем были спальные брюки и кабай. Он сел на край кровати и стал играть ее белыми, пухлыми ладонями, а потом вдруг принялся целовать ее, как безумный.
В этот миг в комнату со свистом влетел камешек.
Они оба испугались, подняли глаза, разом вскочили и теперь стояли посреди комнаты.
– Кто его кинул? – спросила она, дрожа.
– Может быть, один из малышей, играющих в саду, Рене или Рикус, – ответил он.
– Они еще не встали…
– Может быть, что-то упало сверху…
– Нет, камешек бросили явно нарочно…
– Нередко бывает, что камешек отламывается от стены…
– Но это кусочек гравия.
Она подняла камешек. Он осторожно выглянул в окно.
– Чепуха, Леони. Он точно свалился сверху, из водосточного желоба, и попал в окно. А потом подпрыгнул. Чепуха…
– Я боюсь… – пролепетала она.
Он рассмеялся почти в голос и спросил:
– Чего ты боишься?
Бояться было и правда нечего. Комната находилась между будуаром Леони и двумя большими комнатами для гостей, где останавливались только резиденты, генералы и другие высокопоставленные особы. Комнаты ван Аудейка – контора и спальня, комната Додди и комната мальчиков, Рене с Рикусом, располагались с другой стороны от средней галереи. Так что в своем крыле дома Леони была в стороне от всего, между двумя комнатами для гостей. И потому наглела. В этот час во дворе никого не было. Впрочем, слуг она не боялась. Урип можно было полностью доверять, она часто получала красивые подарки: саронги, золотые застежки, длинную алмазную заколку для кабая, которую носила на груди как серебряную плакетку с камнями. Поскольку Леони никогда не выказывала недовольства, была щедра в авансах, досрочных выплатах и на первый взгляд имела легкий характер – хотя на самом деле все и всегда делалось только так, как она хотела, – ее любили, и пусть слуги знали о ней немало, они еще ни разу ее не предали. От этого она наглела еще больше. Проход между спальней и будуаром был завешен портьерой; с Тео они договорились раз и навсегда, что при малейшей опасности тот спокойно юркнет за портьеру и выйдет из будуара в сад, где будет якобы любоваться розами в горшках, стоящих на ступеньках лестницы. И тогда будет казаться, что он только что вышел из своей собственной комнаты и рассматривает розы. Внутренние двери будуара и спальни были, как правило, закрыты, потому что Леони честно говорила, что не любит неожиданных посетителей.
Она любила Тео за его свежую молодость. И здесь, в Лабуванги, он был ее единственным грехом – не считая проезжего инспектора и розовых ангелочков. Сейчас Леони и Тео вели себя как проказливые дети, тихонько смеялись в объятиях друг друга. Но об осторожности забывать нельзя. Уже пробило четыре часа, и в саду она слышала голоса Рене с Рикусом. На время каникул мальчики завладели садом полностью. Одному из них было тринадцать, другому четырнадцать, и они наслаждались огромной территорией. Разгуливали повсюду в хлопчатобумажных полосатых матросках и брюках, босиком, бегали смотреть лошадей, голубей, они дразнили какаду, принадлежащего Додди, который прыгал по крыше пристройки. У них была ручная белка. Они охотились на гекконов-токи, в которых пуляли из своего сумпитана[15 - Сумпитан (малайск.) – длинная трубка, используемая как оружие.], к большому неудовольствию слуг, ведь токи приносят счастье. Через ограду сада они покупали у китайца-разносчика жареный арахис, а потом передразнивали его, изображая его акцент:
– Жаленый алахис! Чина-чина!
Они залезали на огненное дерево[16 - Огненное дерево – дело?никс короле?вский (лат. Delonix regia).] и висели на ветках, как обезьянки. Бросались камнями в кошек, дразнили соседских собак, пока те не хрипли от лая и не прокусывали друг другу уши. Мальчики возились с водой в пруду, пачкались с головы до пят в земле и грязи и норовили сорвать гигантские листья виктории регии, что было им строго запрещено. Они проверяли, какой груз могут выдержать листья этих гигантских кувшинок, напоминающие огромные подносы, и пытались залезть на них, но в итоге оказывались в воде… И еще они брали пустые бутылки, ставили в ряд и бросались в них галькой, пытаясь сбить. Они выуживали бамбуковой палкой из канавы рядом с домом всякие плававшие там безымянные предметы и швырялись друг в друга. Их фантазия была неисчерпаема, и час сиесты был их часом. Сегодня они поймали геккона-токи и кошку и пытались друг с другом стравить: токи открыл свою крокодилью пасть и силился загипнотизировать кошку, которая ретировалась, чтобы скрыться от взгляда этих черных бусин, выгнув спину, ощетинившись от страха. Потом мальчики наелись незрелых манго до рези в животе.
Леони с Тео наблюдали через жалюзи за битвой кошки с токи и видели, как мальчики уселись на траву, чтобы перекусить неспелыми манго. Но это был час, когда приговоренные к наказанию – двенадцать человек – работали на дворе, под присмотром старого, солидного надсмотрщика-туземца со стеком в руке. Они наполняли водой бочки и лейки, сделанные из банок из-под керосина, а иногда и сами банки, и поливали растения, траву, гравий. Потом они с громким звуком подметали двор метлами из кокосовой пальмы.
Обглоданными манговыми косточками Рене с Рикусом кидались за спиной у надсмотрщика, которого боялись, в работавших, корча рожи и гримасничая. Во двор вышла и Додди, выспавшаяся, она играла со своим какаду, сидевшим у нее на руке, кричавшим «тактак! тактактак!» и быстро крутившим головой с поднятым желтым хохолком.
Тео скользнул за портьеру, в будуар, и, улучив миг, когда мальчики гонялись друг за другом, швыряясь плодами манго, а Додди шла к пруду плавной походкой с характерным для полукровок покачиванием бедер, с какаду на руке, вышел на улицу, под прикрытием растений, наклонился к розам, чтобы вдохнуть их аромат, сделав вид, будто решил пройтись по саду, прежде чем принять ванну.
V
Ван Аудейк пребывал в более приподнятом настроении, чем в последние несколько недель: в его дом после двух месяцев унылой скуки, казалось, вернулся дух семейной жизни. Он с радостью смотрел на своих шустрых младших сыновей, игравших в саду, как бы они ни безобразничали, но главное, был счастлив, что вернулась жена.
Сейчас они сидели в саду, в неглиже, и пили чай, в полшестого. Как ни странно, Леони сумела мгновенно наполнить весь большой дом каким-то веселым спокойствием, потому что сама любила комфорт. Обычно ван Аудейк быстро выпивал свой стакан чая, который Карио приносил ему в спальню, но сегодня не спешил, а наслаждался часом вечернего чаепития. Соломенные стулья и шезлонги стояли на улице, перед домом, на соломенном столе блестел чайный поднос, были поданы обжаренные на решетке бананы, и Леони, в японском кимоно из красного шелка, с красивыми распущенными волосами, лежала в соломенном кресле, играя с какаду Додди, угощая его печеньем. Как быстро все изменилось, размышлял ван Аудейк, вот его жена, приветливая, милая, красивая, время от времени о чем-то рассказывающая – о знакомых в Батавии, о скачках в Бёйтензорге, о губернаторском бале, об итальянской опере; младшие сыновья, веселые, здоровые, оживленные, пусть и перепачканные после своих игр… И он подозвал их к себе, и шутя побоксировал с ними, и расспросил о школе – оба учились во втором классе гимназии. Да и Додди с Тео казались ему не такими, как прежде: Додди, хорошенькая, сейчас рвала розы с кустов в горшках, мурлыча себе под нос, Тео был как никогда разговорчив с мамой и даже с ним. Усы ван Аудейка выражали удовольствие. Лицо выглядело помолодевшим, сейчас никто не дал бы ему его сорока восьми. Взгляд его отличался остротой и живостью, порой он быстро поднимал глаза и заглядывал, казалось, в самую душу. Он был крупного телосложения и склонен к полноте, но в его фигуре еще читалась военная выправка и прежняя подвижность, в служебных поездках он был неутомим и славился как отличный наездник. Большой и сильный, довольный своим домом и семьей, он излучал приятно-надежную мужественность, и усы его радостно топорщились.
Не сдерживая себя, вытянувшись в соломенном шезлонге, с чашкой чая в руке, он сейчас высказывал те мысли, которые посещали его в подобные часы тихой радости. Да, жизнь совсем неплоха, здесь, в Индии, при Колониальной администрации. По крайней мере у него всегда все шло совсем неплохо, но ему в свое время повезло. Теперь подняться по карьерной лестнице – дело безнадежное, он знает несколько ассистент-резидентов – его сверстников, которым до сих пор не удалось стать резидентами. Это ужасно – так долго оставаться в должности, подразумевающей повиновение ближайшему начальнику, в таком возрасте все еще только выполнять распоряжения резидента. Он сам не смог бы этого выдержать, в сорок восемь лет! Но быть резидентом; отдавать приказы, самостоятельно управлять целой областью, да еще такой большой и важной, как Лабуванги, с хорошо разработанными кофейными плантациями, с множеством сахарных заводов, с бесчисленными сдаваемыми в наследственную аренду земельными участками – это наслаждение, это жизнь: жизнь огромная и просторная, как никакая другая, с которой не сравнится никакая служба и никакая работа в Голландии. Для его властной натуры лежащая на нем гигантская ответственность – радость. Работа у него была разнообразная: то в конторе, то в разъездах, да и круг рабочих интересов был весьма разнообразен, дремать за письменным столом некогда: после бумаг в помещении – выходы на природу, всегда что-то новое, всегда новые впечатления. Через полтора года он надеется дорасти до резидента первого класса, если только освободится место в большей области, соответствующей первому классу: в Батавии, Семаранге, Сурабае, или в одном из княжеств. Но ему жалко будет покинуть Лабуванги. Он привязан к своей области, для которой за пять лет так много сделал, которая за эти пять лет расцвела настолько, насколько только возможен расцвет в наше время экономического спада, когда колонии беднеют, местное население нищает, на кофейных плантациях дело идет хуже, чем когда-либо, а сахарное производство года через два вступит в глубочайший кризис… Вся страна сейчас чахнет, и даже в восточных областях с их промышленным производством грядут спад и бессилие, и все же для Лабуванги он сумел сделать немало. За годы его деятельности здесь выросло благосостояние населения, он наладил ирригацию рисовых полей, потому что сумел благодаря своему такту привлечь к работе инженера, который прежде был на ножах с Колониальной администрацией. Проложено множество железных дорог для паровиков. И секретарь, и его ассистент-резиденты, и все его контролеры преданы ему, хотя работать под его началом приходится немало. Но разговаривает он с ними всегда уважительно, хотя приходится немало работать. Он умеет быть общительным и приветливым, хоть он и резидент. Он рад, что все они, его контролеры и ассистент-резиденты, принадлежат к тому здоровому, жизнерадостному типу чиновников Колониальной администрации, которые довольны своей жизнью и работой, хотя чтобы продвинуться по служебной лестнице им и приходится теперь куда больше, чем раньше, вчитываться в Правительственный альманах и в Табель о рангах. Ван Аудейк охотно сравнивал своих подчиненных с чиновниками судебного ведомства, не принадлежавшими к жизнерадостному типу: между теми и другими всегда существало легкое соперничество, конкуренция, вечный спор… Да, это чудесная жизнь, чудесная работа, все прекрасно, все прекрасно. Нет ничего лучше, чем работать в Колониальной администрации. Только вот жаль, что отношения с регентом[17 - Регент (нид.) – представитель яванской знати, принятый на службу нидерландской колониальной администрацией. Резидент опирался на регента в управлении местным населением.] сложились у него не слишком хорошие. Но это не его, ван Аудейка, вина. Он всегда безукоризненно точно выплачивает регенту причитающееся тому жалованье, не притесняет его в правах, поддерживает его авторитет в глазах местного населения и даже в глазах чиновников-европейцев. Ах, как жаль, что умер старый пангеран[18 - Пангеран (явянск.) – высокий дворянский титул на Яве.], отец нынешнего регента, прежний регент, который был благородным и цивилизованным яванцем. С ним сразу же сложились хорошие отношения, его расположение ван Аудейк сумел завоевать своим тактом. Ведь когда он пять лет назад впервые приехал в Лабуванги, чтобы принять здесь бразды правления, он пригласил пангерана – этого истинного яванского аристократа – занять место в экипаже рядом с собой, а не ехать следом в другом, как то было принято; ведь оказав почет пожилому яванскому князю, он тотчас завоевал сердца всех туземных начальников и чиновников, польстив им в их уважении и любви к регенту, потомку рода Адинингратов – одного из старейших аристократических семейств на Яве: во времена правления Ост-Индской компании они были султанами Мадуры. Но до нынешнего регента, Сунарио, сына пангерана, достучаться не удается, в этом ван Аудейк признавался только самому себе; Сунарио остается для него загадкой, этакой куклой театра теней, как называл его про себя ван Аудейк: всегда напряженный, не идущий на взаимодействие с ним, резидентом, как будто этот принц крови смотрит на голландского бюргера сверху вниз; но при этом такой фанатик! Совершенно не интересуется жизнью своего народа, весь ушел в суеверия, в фанатичную религиозную созерцательность. Ван Аудейк никому в этом не признается, но в регенте есть что-то неуловимое… Он не понимает, как этого человека – с его изящной фигурой, пристальными угольно-черными глазами – можно привлечь к участию в практической жизни, что легко удавалось в случае старого пангерана. Тот был для ван Аудейка, учитывая возраст, отцом и другом, учитывая служебное положение – «младшим братом», но в любом случае – правителем в своей области. А Сунарио видится ему каким-то ненастоящим, не регентом, не служащим в Администрации, а только фанатичным яванцем, который окутывает себя чем-то таинственным; какая все это чушь, размышлял ван Аудейк. Ему смешна репутация Сунарио как человека, осененного «святостью», каким он слывет среди местного населения. По его мнению, Сунарио непригоден к практической жизни, это яванец-дегенерат, чокнутый яванский денди!
Но этот разлад с нынешним регентом – просто несходство характеров, а на практике все в порядке, ван Аудейку всегда удается обвести его вокруг пальца! – остается единственной сложностью, над которой резидент в годы службы в Лабуванги ломает голову. И свою жизнь в качестве резидента Лабуванги он ни за что не променяет ни на какую другую! Ах, он уже сейчас переживал, представляя себе, чем будет заниматься после выхода на пенсию. Он надеется как можно дольше оставаться на службе – как член Совета Нидерландской Индии, вице-президент Совета… О чем он не говорит вслух, но мечтает – это в отдаленном будущем занять пост генерал-губернатора. Но Голландию нынче охватила мания назначать на важнейшие должности людей со стороны – голландцев, ничего не знающих о Нидерландской Индии, – вместо того чтобы следовать старому доброму принципу выбирать людей из опытных чиновников, прошедших всю служебную лестницу начиная с младшего контролера и потому знающих всю должностную иерархию как свои пять пальцев… М-да, что же он будет делать на пенсии? Жить в Ницце? Без денег? Ведь копить не получается. Жизнь прекрасна, но дорога, и, вместо того чтобы копить деньги, он влезает в долги. Ну да ладно, расплатимся, но в будущем…Будущее после выхода на пенсию отнюдь не было радужной перспективой. Коптить небо в Гааге, в маленькой квартирке, коктейль в клубе Де Витте или Безонье – бррр… При одной мысли дрожь пробирает. Лучше не думать, ван Аудейк вообще не хотел думать о будущем, может быть, он раньше умрет. Но сейчас все чудесно – его работа, дом, Ява. С этим ничто не сравнится.
Леони слушала его с улыбкой, она знала его молчаливую увлеченность, его влюбленность в собственную работу – как она это называла, «преклонение перед Колониальной администрацией». Пускай, она ничего не имеет против. Она тоже ценит эту роскошь – то, что ее муж – резидент. Относительная изолированность от внешнего мира ее не пугает, она вполне самодостаточна… И она отвечала мужу улыбкой, довольная, очаровательная, с молочно-белой кожей, припудренной рисовой пудрой и казавшейся еще белее по контрасту с красным шелком кимоно, прекрасной в обрамлении светлых волн ее волос.
Утром, на миг, ей стало тоскливо, после Батавии Лабуванги удручил ее атмосферой провинциальной скуки, царящей в этом городке. Но после того как она купила бриллиант, после того как вновь обрела Тео… Его комната находилась рядом с ее. И ему, наверное, еще долго не удастся найти подходящее место работы.
Вот каковы были ее мысли, пока муж, только что изливший ей душу, лежал в своем шезлонге и блаженно размышлял. Глубже она не заглядывала, она бы крайне удивилась, если бы заметила в себе что-то вроде угрызений совести, к такому она неспособна… Постепенно начало смеркаться, взошла светлая луна, и позади бархатных крон баньянов, позади покачивающихся кокосовых пальм, празднично устремлявших ввысь свои плюмажи из темных страусовых перьев, последний солнечный свет отбрасывал на небосклон золотистый свет, на фоне которого пышные баньяны и грациозные пальмы вырисовывались черным оттиском гравировальной доски.
Вдали слышались монотонные звуки гамелана[19 - Гамелан (яванск.) – традиционный индонезийский оркестр и вид инструментального музицирования.], заунывные, словно издаваемые прозрачным стеклянным роялем, с то и дело прорывающимися глубокими диссонансами…
VI
Ван Аудейк, радуясь жене и детям, захотел прокатиться в экипаже, так что в ландо впрягли лошадей. Его лицо под широким золотым галуном фуражки сияло приветливым довольным выражением. Леони, рядом с ним, была одета в новое сиреневое платье из муслина, купленное в Батавии, и шляпу с сиреневыми маками. Дамская шляпа вдали от столицы – это роскошь, это подчеркнутая элегантность, и Додди, сидевшая напротив, по-здешнему без шляпы, сердилась про себя: мама могла бы и предупредить ее, что собирается «использовать» шляпу, как Додди называла это на своем ломаном голландском языке. А теперь она так проигрывает рядом с мамой, эти покачивающиеся маки просто невыносимы! Из мальчиков с ними поехал Рене, в чистом белом костюмчике. Старший служитель сидел на козлах рядом с возницей и держал, прижимая основание палки к ноге, большой золотой зонт-пайонг – символ власти. Был уже седьмой час, начинало темнеть, над Лабуванги повисла та бархатная тишина, та трагическая таинственность, какая бывает при наступлении сумерек в период восточного муссона. Порой лаяла собака, ворковал лесной голубь, нарушая эту неестественную, точно в необитаемом городе, тишину. Но сейчас среди всеобщего молчания стучали колеса ландо, удары копыт разрывали безмолвие на мелкие кусочки. Встречных экипажей не попадалось, неодушевленное безлюдье околдовало сады и галереи. Двое молодых людей в белом, совершавшие прогулку, сняли шляпы. Экипаж покинул аллеи с богатыми домами и въехал в китайский район, где в маленьких магазинчиках уже зажигались огни. Торговля почти закончилась: китайцы отдыхали во всевозможных непринужденных позах, подняв вверх и скрестив ноги, подложив руки под голову, распустив свои косички или обмотав их вокруг головы. При приближении экипажа они поднимались на ноги и принимали почтительные позы. Яванцы, в большинстве своем воспитанные и знающие этикет, садились на пятки. Вдоль дороги, освещенные керосиновыми лампами, теперь были расставлены в ряд переносные кухни, рядом с ними суетились продавцы всевозможных напитков, торговцы выпечкой. В вечерней мгле, озаренной бесчисленным множеством огоньков, все цвета казались грязновато-пестрыми; китайские магазинчики, переполненные товарами, исписаны красными и золотыми иероглифами, обклеены красными и золотыми бумажками с надписями; на заднем плане домашний алтарь со священным изображением: белый бог, сидящий, а за ним усмехающийся черный бог. Но улица расширилась и внезапно обрела более представительный облик; богатые китайские дома, похожие на виллы, белели по сторонам; особенно поражал воображение светлый дворец китайца, сказочно разбогатевшего на опиуме еще до введения монополии на этот продукт: белый дворец, украшенный изящной лепниной, с бесчисленными пристройками, с парадными дверьми в переднюю галерею, выполненными в монументальном китайском стиле с его изысканным изяществом, в золотистой цветовой гамме. За этими открытыми дверьми в глубине дома виднелся огромный домашний алтарь с ярко освещенным изображением богов. Сад с прихотливыми извилистыми дорожками был уставлен прямоугольными горшками и продолговатыми цветочными вазами, покрытыми темно-синей и зеленой глазурью, в которых росли ценные породы карликовых растений – такие передаются по наследству от отца к сыну. И все содержалось в сверкающей чистоте, в заботливой аккуратности каждой детали: дорогая, идеально ухоженная роскошь опиумного миллионера-китайца. Но не все китайские дома были так же гордо выставлены напоказ: большинство домов прятались в садах за высокими каменными оградами, запертые, и укрывались в тайне своей домашней жизни. Внезапно дома закончились, вдоль широкой дороги потянулись китайские могилы, богатые могилы: травянистый холм со сложенным из камней входом – дверь смерти, а верхней части придана символическая форма женского органа – дверь жизни; вокруг просторная травянистая лужайка, к досаде ван Аудейка, подсчитывавшего, сколько земли, пригодной для земледелия, пропадает напрасно из-за могил богатых китайцев. И китайцы, казалось, торжествовали – как в жизни, так и в смерти – в этом тихом, окутанном тайной городке, китайцы сообщали ему что-то от своего характера – свою подвижность, торговую жилку, стремление к богатству, свое умение жить и умирать… Потому что когда ландо въехало в арабский район – дома такие же, как везде, но мрачные, лишенные стиля, благосостояние и сама жизнь прячутся за закрытыми дверьми, в передней галерее стоят стулья, а хозяин дома сидит на пятках, хмурый, и неподвижными черными глазами провожает экипаж, – эта часть города показалась еще более трагически-таинственной, чем фешенебельная часть Лабуванги. Казалось, именно отсюда по всему городу, словно пушинки, разлетается невыразимая словами мистерия, словно частички ислама, словно именно ислам сгущал сумерки фатальной тоски в этот содрогающийся, беззвучный вечер… Они не чувствовали всего этого в своем экипаже, постукивавшем на ходу, они, с детства привыкшие к здешней атмосфере и уже невосприимчивые к мрачной тайне, подобной приближению черной силы, которая всегда, всю жизнь опаляла своим дыханьем их – властителей со смешанной кровью, – чтобы они о ней не догадывались. Возможно, когда ван Аудейк читал в газетах о панисламизме, он и улавливал веяние этой черной силы и мрачная тайна приоткрывалась перед его внутренним взором. Но сейчас, катаясь с женой и детьми в постукивающем экипаже, под цокот копыт его сиднейских лошадей, когда на козлах сидел служитель, держа в руках сложенный пайонг, сверкающий, точно солнце, он чувствовал себя слишком самим собой – сильный, самовластный человек, – чтобы замечать признаки черной тайны, признаки черной опасности. И главное – ему было сейчас слишком хорошо, чтобы ощущать или видеть что-либо меланхоличное. В своем оптимизме он даже не замечал, что город, который он так любит, приходит в запустение, его не тронули стоявшие на пути их следования огромные виллы с колоннами – свидетели былого благоденствия плантаторов, теперь пустующие, заброшенные, среди одичавших садов; одну из них заняла лесоторговая компания, поселившая здесь своего сторожа и складировавшая бревна в саду перед домом. Грустно белели заброшенные дома с портиками и колоннами, призрачные среди разросшихся садов в лунном свете, точно храмы злого рока… Но они этого не видели; наслаждаясь покачиванием экипажа на мягких рессорах, Леони задремала с улыбкой на губах, а Додди всматривалась в темноту, когда они снова ехали по Длинной Аллее, надеясь увидеть Адди…
Глава вторая
I
Секретарь Онно Элдерсма был всегда очень занят. Почта каждый день доставляла в центральное бюро области Лабуванги, где работали двое старших клерков, шестеро младших клерков и несколько туземных писарей и конторских служащих, в среднем по несколько сот писем и документов, и резидент выказывал неудовольствие, если корреспонденция обрабатывалась с задержкой. Сам он работал не покладая рук и требовал от подчиненных того же. Но иногда депеши, запросы и распоряжения обрушивались сплошным потоком. Элдерсма принадлежал к типу служащих, работавших с полной отдачей, и Элдерсма всегда был очень занят. Он работал утром, днем, вечером. Сиесты у него не было. В четыре часа он быстро съедал свою порцию за рисовым столом, затем коротко отдыхал. К счастью, у него был сильный организм, он был бодрым уроженцем Фрисландии. Но всю его кровь, все мускулы и нервы потребляла работа. То, что он делал, нельзя было назвать простой писаниной и бумагомарательством, это была тяжелая физическая работа, с пером в качестве инструмента. Работа для мышц, для нервов, и работе этой не было конца. Элдерсма сгорал на службе, отдавал себя всего. У него не осталось больше никаких мыслей, он стал только чиновником, только тружеником письменного стола. У него был чудесный дом, чудеснейшая, необыкновенная жена, милый ребенок. Но с ними он почти не виделся, хоть и жил у себя дома. Он лишь работал и работал, скрупулезно, доводя до конца все, что только мог. Иногда он говорил резиденту, что не способен делать еще больше. Но здесь ван Ауйдейк был безжалостен и неумолим. Он сам когда-то работал секретарем административной области, он знал, что это значит. Это значит – тянуть лямку, работать, как лошадь. Это значит – жить, есть, спать с пером в руке. И ван Аудейк отдавал секретарю распоряжение завершить еще вот эту и вот эту работу. И Элдерсма, только что говоривший, что неспособен уже работать, выполнял распоряжение и тем самым всегда делал чуть больше того, на что считал себя способным.
И тогда его жена Ева говорила: мой муж уже не человек, мой муж – уже не муж, мой муж – всего лишь служащий. Эта молодая женщина, стопроцентная европейка, никогда раньше не бывавшая в Нидерландской Индии, прожившая уже несколько лет в Лабуванги, прежде даже не предполагала, что можно работать столько, сколько работал ее муж, в стране, где так жарко, как в Лабуванги во время восточного муссона. Поначалу она сопротивлялась, пыталась заявлять о своих правах на мужа, но, увидев, что у него и правда нет ни минуты свободной, отказалась от своих прав. Она быстро поняла, что муж не будет ее спутником жизни, а она – его спутницей, и не потому, что он не был хорошим мужем, нежно любящим свою жену, а только потому, что почта ежедневно доставляла по две сотни писем и депеш. Она быстро поняла, что в Лабуванги, где не было никакой общественной жизни, ей придется искать утешение в своем доме, а потом в своем ребенке. Она обустроила свой дом как храм искусства и уюта, и много думала о воспитании сынишки. Это была высокоразвитая женщина с художественным вкусом, происходившая из художественной среды. Ее отцом был ван Хуве, наш знаменитый пейзажист, матерью была Стелла Кубер, наша знаменитая певица. Ева, выросшая в доме, наполненном духом искусства и музыки, который она впитывала начиная с первых книжек с картинками и первых песенок, – Ева вышла замуж за чиновника в Нидерландской Индии и поехала вместе с ним в Лабуванги. Она любила своего мужа, энергичного фризского парня, при этом обладающего достаточным развитием, чтобы многим интересоваться. И она уехала, счастливая в своей любви, полная иллюзий о Востоке, о тропической восточной культуре. Она надеялась сохранить свои иллюзии, сколько ни предупреждали ее о трудностях. Уже в Сингапуре ее восхитила бронзовость обнаженных малайцев и пестрый ориентализм китайских и арабских районов, поэзия хризантем в японских чайных домах. Но в Батавии на ее ожидание видеть на Востоке только красоту, только романтику «Тысячи и одной ночи», серым дождем пролилось разочарование. Обычаи здешней повседневной жизни охладили ее стремление восхищаться, и она увидела комичную сторону. В гостинице, где они жили, мужчины-европейцы носили пижамные брюки и кабай, они лежали, вытянувшись в шезлонгах, с босыми – правда, прекрасно ухоженными – ногами, и непринужденно шевелили пальцами ног, играя большими пальцами и мизинчиками, даже когда она проходила мимо… Дамы одевались в саронг и кабай: это единственная удобная одежда для утра, которую можно легко менять – два, три раза за утро, но которая очень мало кому идет: прямоугольный силуэт дамы в саронге особенно уродлив сзади, как бы элегантны ни были ее украшения. Однообразие домов с покрытыми известью стенами и уродливыми рядами цветочных горшков, иссохшая природа и грязные туземцы… В среде европейцев Ева замечала мелкие смехотворные детали: малайский акцент с характерными междометиями, провинциальную чванливость чиновников – например, цилиндр разрешалось носить только членам Совета Нидерландской Индии, строгую размеренность этикета – по окончании приема первым уходит самый высокопоставленный чиновник, и только потом остальные… И разные мелочи, характерные для жизни в тропиках: то, что упаковочные ящики и банки из-под керосина потом использовались в самых разнообразных целях – из досок от ящиков мастерили оконные рамы в магазинчиках, самодельную мебель и емкости для мусора, из керосинных банок делали водосточные желоба, лейки и прочую домашнюю утварь… Молодая, умная женщина, полная иллюзий в духе «Тысячи и одной ночи», на первых порах не отличала проявлений колониализма – привычек европейцев, старающихся прижиться в стране, враждебной их природе, – от истинно поэтического, истинно восточного, чисто яванского. Из-за множества смехотворных мелочей быта Ева сразу же испытала разочарование, какое испытывает любой человек художественного склада в колониальной стране, которая вовсе не художественна и не поэтична, где ради роз в белых горшках садовник добросовестно собирает как можно больше лошадиного навоза в качестве удобрения, так что при дуновении ветерка запах роз смешивается с запахом свежеразведенного навоза. И как любой человек, только что приехавший из Голландии, стала относиться несправедливо к этой красивейшей стране, которую голландцы хотят видеть такой, какой воображали по книжкам, и которая неприятно удивляет их смехотворными деталями колониализма. И Ева забыла, что сама страна, эта изначально столь прекрасная страна, не виновата в таких смехотворных мелочах.
Она прожила здесь два года и не переставала удивляться: то пугалась, то приходила в ужас, то смеялась, то сердилась, и в конце концов благодаря своему природному благоразумию – и практической основе своей художественной души – привыкла. Она привыкла к игре пальцами ног, к навозу у роз, она привыкла к своему мужу, который уже был не человеком и не мужем, а только служащим Колониальной администрации. До этого она много страдала, писала отчаянные письма, мучилась от ностальгии по родительскому дому, однажды чуть было не уехала в Голландию, просто так, внезапно – но не сделала этого, чтобы не бросать мужа одного, – и она привыкла, она приспособилась. Кроме артистической души – на рояле она играла великолепно! – у нее было сердце доброй и смелой женщины. Она продолжала любить мужа и знала, что благодаря ей у него есть уютный дом. Она серьезно относилась к воспитанию сына. А привыкнув, она стала справедливее и вдруг увидела на Яве много красивого, оценила грациозную величавость кокосовых пальм, изысканный райский вкус местных плодов, роскошь цветущих деревьев, она увидела величавое благородство природы, гармоничность горных силуэтов, сказочность лесов из гигантских папоротников, бездонность пугающих кратеров, отражающие небо террасы залитых водой рисовых полей с нежной зеленью молодых побегов риса, и откровением для ее художественного мироощущения стал характер яванцев: их изящество, грация, их приветствия и танцы, истинная аристократичность представителей древнейших дворянских родов, которые с гибкой дипломатичностью приспособились к современности и, от природы почитающие иерархию, смиряются с игом европейских властителей, чьи золотые галуны вызывают у них благоговение.
В отцовском доме Ева видела вокруг себя служение искусству и красоте на грани декадентства; внимание девушки, окруженной только красивыми предметами, красивыми словами, музыкой, было направлено исключительно на эстетизм жизни, возможно, даже чересчур на один лишь эстетизм. Теперь же оказалось, что она слишком хорошо натренирована в этой школе красоты, чтобы замкнуться в своем разочаровании и видеть только мел и смолу домов, мелкие причуды чиновников, упаковочные ящики и конский навоз. Ее литературный дух уловил в этих домах атмосферу дворцов, а в чиновничьем высокомерии некий архетип, и во все эти детали она всмотрелась внимательнее и увидела весь мир Нидерландской Индии в широком диапазоне, и одно откровение последовало за другим. Но при этом она постоянно чувствовала что-то чуждое, что-то, чего не могла понять умом, какую-то мистику, темную тайну, звеневшую в воздухе по ночам… Но она решила, что это лишь ощущение темноты в густой листве; это напоминало тихую музыку неведомых струнных инструментов, минорный шелест арфы вдали, неясный голос, предупреждающий об опасности… Не более чем шорох в ночи, который она поэтизировала.
В Лабуванги – небольшом городке, центре административной области – она часто удивляла тех, кто привык к здешней жизни, своей восторженностью, увлеченностью, естественностью, радостью жизни – пусть даже в колонии, – умением наслаждаться красотой жизни, ибо обладала здоровой натурой, слегка приглушенной и припрятанной под очаровательным притворством – стремлением только лишь к красоте, к красоте линий, красоте цветов, к художественному образу мыслей. Знавшие ее относились к ней либо с неприязнью, либо с любовью, и лишь немногие оставались равнодушны. На Яве она приобрела репутацию оригиналки: дом ее был особенный, и одевалась она особенно, и сына воспитывала по-особому, обычным был только ее муж-фриз, пожалуй, даже слишком обычным в доме, словно вырезанном из журнала по искусству. Поскольку она любила находиться в веселой компании, она собрала вокруг себя европейцев, в чью жизнь – хоть они и не были артистичны – добавляла какой-то приятный оттенок, что-то, что напоминало о Голландии. Этот кружок, этот маленький клуб восхищался ею и придерживался той тональности, которую она задавала. Как человек более высокоразвитый, она царила в нем, хотя по природе не была властной. Многим это не нравилось, другие называли ее эксцентричной, однако ее кружок оставался ей верен, пробужденный ею от вялости колониальной жизни, вновь способный слушать концерты, мыслить, радоваться бытию.
Так, рядом с ней были доктор с женой, главный инженер с женой, районный контролер с женой, иногда к ним присоединялись люди, приезжавшие из других мест, несколько контролеров, несколько молодых голландцев с сахарных фабрик. Это и была ее веселая компания, в которой она царила, с которой ставила театральные спектакли, устраивала пикники, которую она очаровывала своим домом, своими платьями и эпикурейским артистизмом своей жизни. Они прощали ей все то, чего не понимали – ее эстетизм, музыку Вагнера, – потому что она дарила им веселье и немного радости жизни в мертвенности здешнего существования. За это они были благодарны ей всей душой. Так и получилось, что ее дом стал центром светской жизни Лабуванги, а резидентский дом, расположенный напротив, ничуть не роняя своего достоинства, отступил в тень баньянов. Леони ван Аудейк не ревновала. Она ценила свой покой и охотно предоставляла Еве задавать тон в светской жизни. Сама Леони не интересовалась ни праздниками, ни музыкальным, ни театральным обществом, ни благотворительностью; все эти общественные обязанности, обычно лежащие на жене резидента, она переложила на плечи Евы. Раз в месяц Леони устраивала приемы, на которых приветливо со всеми разговаривала и всем улыбалась, а на Новый год давала ежегодный бал. Этим и ограничивалась общественная жизнь в резидентском дворце. В остальное время Леони руководилась только эгоизмом, жила в свое удовольствие, в розовых мечтах об ангелочках и выпадающих на ее долю любовных утехах. Время от времени, с некой регулярностью, ей требовалось бывать в Батавии, куда она и уезжала на несколько месяцев. Так она, жена резидента, и жила собственной жизнью, а Ева делала все, и Ева задавала тон. Правда, иногда у некоторых дам вспыхивала ревность к Еве, например у жены инспектора финансов, считавшей, что после мефрау ван Аудейк следующее место принадлежит ей, а не жене секретаря. И еще время от времени возникали сложности из-за яванского чиновничьего этикета и по области Лабуванги распространялись всевозможные сплетни, преувеличенные, раздутые, доходившие до самых дальних сахарных фабрик. Но Ева не обращала внимания на эти сплетни и думала только о том, как разнообразить общественную жизнь в Лабуванги. И чтобы действительно что-то сделать, она царила в своем кружке. Ее избрали президентом театрального общества «Талия», и она согласилась на эту должность при условии, что будет отменен устав общества. Она хотела быть королевой, но без конституции. Ей говорили, что так нельзя, что устав существовал всегда. Но Ева отвечала, что если устав останется, то она отказывается от президентства и лучше будет просто играть в спектаклях. Ей пошли навстречу: устав «Талии» отменили, Ева стала полновластной царицей, сама выбирала пьесы и распределяла роли. И тогда настал расцвет театрального общества: благодаря ее режиссуре все играли так хорошо, что на спектакли, разыгрываемые в «Конкордии», приезжали даже из Сурабаи. Пьесы, выбранные Евой, превосходили по художественным достоинствам все те, что ставились здесь раньше.
И от этого ее любили еще больше – или не любили вовсе. Но она шла дальше и развивала европейскую культурную жизнь в Лабуванги, чтобы не слишком «заплесневеть». И все стремились получить приглашение на ее званые обеды, о которых много говорили – и хорошего, и плохого. Потому что она требовала, чтобы мужчины приходили во фраках, а не в сингапурских курточках, без рубашки. Она требовала фраков и белых галстуков и была в этом неумолима. От дам требовалось декольте, что было по погоде и дамам нравилось. Но бедные мужчины поначалу сопротивлялись, пыхтели, задыхались в жестких воротничках; доктор говорил, что это вредно для здоровья, пожилые гости говорили, что безумие нарушать старые добрые обычаи на Яве…
Но попыхтев и позадыхавшись во фраке и высоком воротничке первые несколько раз, все пришли к заключению, что обеды у мефрау Элдерсма восхитительны именно потому, что на них царит настоящая европейская атмосфера.
II
Ева принимала гостей раз в две недели.
– Честное слово, резидент, это не прием, – оправдывалась она перед ван Аудейком. – Я знаю, что устраивать официальные приемы имеют право только резидент с супругой. Но это, честное слово, не прием. Я и думать не думала так называть свои вечера. Мне просто нравится иметь открытый дом раз в две недели, и мне нравится, когда собираются знакомые… Это ведь не запрещено, правда, резидент, если это не прием в полном смысле слова?
Ван Аудейк улыбнулся своей добродушной улыбкой из-под добродушных военных усов и спросил, уж не смеется ли над ним мефрау Элдерсма. Разумеется, он не возражает, главное, чтобы в Лабуванги были веселые вечера, и театральные постановки, и музыка. Ведь это ее обязанность – заботиться о том, чтобы в Лабуванги не затухала светская жизнь.
Вечера у Евы проходили совершенно по-европейски. А приемы, например, в доме резидента устраивались по местным правилам, в соответствии со старой традицией: дамы сидели на стульях вдоль стен, и мефрау ван Аудейк по очереди подходила к ним, недолго разговаривала с каждой из них стоя, в то время как дамы продолжали сидеть. Тем временем резидент общался в другой галерее с мужчинами. Мужчины нигде не пересекались с женщинами. Гостей обносили крепкими напитками, портвейном и водой со льдом.
У Евы все ходили по всем галереям, присаживались то здесь, то там, и все разговаривали со всеми. Общение происходило не так чинно, как на приеме у резидента, но здесь ощущался шик французских салонов с налетом артистизма. Постепенно дамы взяли в привычку одеваться на вечера у Евы наряднее, чем на приемы у резидента; к Еве они приходили в шляпах, которые в Ост-Индии считались символом элегантности. К счастью, Леони это ничуть не волновало, ее эти тонкости оставляли совершенно безразличной.
Сейчас Леони сидела на софе в средней галерее рядом с раден-айу[20 - Раден-айу (яванск.) – титул жены регента.], женой регента. Леони нравился старый обычай, ей нравилось, чтобы все подходили к ней. На собственных приемах ей приходилось постоянно оставаться на ногах, обходя дам на стульях у стены. А тут она могла отдохнуть, посидеть, улыбнуться тем, кто подходил сделать комплимент. Но остальные гости пребывали в непрерывном движении. Ева была одновременно везде.
– Вам здесь нравится? – спросила мефрау ван Дус у Леони, обводя взглядом среднюю галерею, с восхищением глядя на матовые арабески, нарисованные темперой по светло-серой сиене, подобно фрескам, скользя взглядом по панелям из тикового дерева, вырезанным опытным китайским мастером по эскизу из Studio, и бронзовым японским вазам на тиковых пьедесталах: стоявшие в них ветки бамбука и букеты из гигантских цветов отбрасывали тени до самого потолка.
– Причудливо… но очень мило! Странновато… – пробормотала Леони, для которой художественный вкус Евы всегда оставался загадкой.
Уйдя в себя, как в храм эгоизма, она была безразлична к тому, что делали и чувствовали другие, а также как другие обустраивали свои дома. Но в таком доме она не смогла бы жить. Ее литографии – Веронезе, Шекспира и Тассо, она считала их шикарными – нравились ей больше, чем красивые фотокопии с эффектом сепии с картин итальянских мастеров, стоявшие у Евы там и сям на мольбертах. Но больше всего Леони любила свою коробку из-под конфет и рекламу духов с ангелочками.
– Вам нравится это платье? – снова задала вопрос Леони мефрау ван Дус.
– О да, – мило улыбнулась Леони. – Ева очень одаренная, она сама нарисовала эти синие ирисы на китайском шелке…
Она никогда не говорила ничего неприятного, всегда только любезности и с улыбкой. Никогда не злословила, ей было слишком все равно. Сейчас она обратилась к раден-айу и поблагодарила ее в учтивых, плавных выражениях за фрукты, которые та ей посылала. К ней подошел поговорить регент, и она спросила, как поживают его два маленьких сына. Она говорила по-голландски, а регент и раден-айу отвечали ей по-малайски. Регент Лабуванги, раден адипати[21 - Раден (яванск.) – титул регента; адипати (яванск.) – один из высших титулов феодальной иерархии на Суматре, Яве и Мадуре, обычно давался наследникам правителя.] Сурио Сунарио, был еще молод, едва за тридцать, у него было тонкое яванское лицо, напоминавшее высокомерную куклу ваянг[22 - «Слово “ваянг” хотя и обозначает театр вообще, но применяется специально к так называемому кожаному или деревянному театру, на сцене которого играют марионетки из буйволовой кожи или деревянные. Первые – плоски и размалеваны красками и золотом, вторые – это рельефные куклы, также выкрашенные в различные краски с золотыми арабесками и самыми причудливыми прическами и головными уборами». (М. М. Бакунин. Указ. соч. С. 90).] с маленькими усиками, кончики которых были тщательно закручены, с поразительно неподвижным взглядом – взглядом человека, постоянно пребывавшего в мистическом трансе, взглядом, буравящим видимую действительность, смотрящим сквозь нее глазами, черными как угли, иногда усталыми и угасшими, иногда горящими огнем – искрами экстаза и фанатизма. Его народ, рабски привязанный к своему регенту, считал его носителем священной тайны, хотя никто никогда ничего особенного от него не слышал. Здесь, в галерее у Евы, в глаза бросалась в первую очередь его кукольность, свойственная яванской знати, и только экстатический взгляд был поразителен. Саронг, обтягивающий его бедра, спереди спускался пучком плоских равномерных складок, расходившихся у пола веером. На нем была белая накрахмаленная рубашка с алмазными пуговицами и небольшой шейный платок синего цвета. Сверху был надет синий полотняный китель – элемент униформы: на золотых пуговица читалась буква W[23 - По имени нидерландской королевы Вильгельмины (Wilhelmina), годы правления 1890–1948.], увенчанная короной. Он был обут в остроносые черные лакированные туфли на босу ногу, чалма, аккуратно мелкими складками обмотанная вокруг его головы, придавала его тонким чертам какую-то женственность, но черные глаза то и дело вспыхивали искрами мистического экстаза. За сине-золотой пояс сзади, точно посередине спины, был заткнут золотой крис[24 - Крис – яванский национальный кинжал с характерной асимметричной формой клинка.]. На тонком изящном пальце сверкал крупный бриллиант, а из кармана кителя свисал на цепочке золотой плетеный портсигар. Говорил он мало, порой казалось, что ему хочется спать, но тут же его загадочные глаза вновь загорались, и что бы ни говорила Леони, он отвечал одним коротким словом «Са-я» – «Да». Он произносил эти два слога с четким свистящим ударением, подчеркнуто вежливо, акцентируя оба слога. И сопровождал эту формулу вежливости коротким автоматическим кивком. Раден-айу, сидящая рядом с Леони, отвечала точно так же:
– Са-я… Да…
Но потом она всякий раз улыбалась, нежно и смущенно. Очень молодая, лет восемнадцати. Она была принцессой Соло[25 - В 1745 г. в Соло (современный г. Суракарта, Центральная Ява) переместился двор древних яванских монархов – сусухунанов.], и ван Аудейк ее терпеть не мог, потому что она старалась ввести в Лабуванги манеру поведения и манеру речи, принятые в Соло, высокомерно уверенная, что на свете нет ничего столь же изысканного и аристократического, как поведение и речи при дворе Соло. Она использовала придворные слова, которые население Лабуванги не понимало, и она уговорила регента выписать возницу из Соло, носившего принятую там парадную ливрею, парик и фальшивую бороду, на которую здешние жители смотрели с недоумением. Естественный желтоватый цвет ее лица казался светлее из-за легкого слоя рисовой пудры, накладываемого на влажную кожу, брови были подведены черным, в тяжелом узле блестящих волос на затылке сверкали драгоценные заколки и цветок кенанга.[26 - То же, что иланг-иланг.] На ней был длинный каин-паджанг из батика, волочившийся по земле, как было принято в Соло, кабай из красной парчи, отороченный галуном и застегнутый на три пуговицы из драгоценных камней. Два сказочных камня, вставленных в массивную серебряную оправу, висели в ушах. На ногах светлые ажурные чулки и вышитые золотом китайские туфли. Бриллиантовые кольца унизывали тонкие пальчики, в руке она держала веер из белых перьев.
– Са-я… Са-я… – почтительно отвечала она со смущенной улыбкой.
Леони смолкла, устав от беседы. Поговорив с регентом и раден-айу об их детях, она не знала, что еще сказать. К ним приблизился ван Аудейк, которого Ева только что провела по своим галереям – там всегда было что посмотреть нового и красивого; регент встал.
– Скажите пожалуйста, регент, – обратился к нему ван Аудейк по-голландски, – как поживает раден-айу пангеран?[27 - Пангеран (яванск.) – высокий дворянский титул на Яве.]
Это была вдова старого регента, мать Сунарио.
– Прекрасно… спасибо… – пробормотал регент по-малайски. – Но матушка не смогла сегодня прийти… слишком старая… быстро устает.
– Мне надо с вами поговорить, регент!
Регент проследовал за ван Аудейком в переднюю галерею, где никого не было.
– К прискорбию, вынужден вам сообщить, что только что снова получил плохие новости насчет вашего брата, регента Нгадживы… Мне доложили, что на этой неделе он опять играл в азартные игры и проиграл большие суммы. Известно ли вам об этом?
Регент словно замкнулся в своей кукольной неподвижности и молчал. Только глаза его смотрели пристально, словно он видел что-то в дальней дали, глядя сквозь ван Аудейка.
– Известно ли вам об этом, регент?
– Ти-да[28 - Нет.].
– Я поручаю вам как главе семьи выяснить этот вопрос и проследить за братом. Он играет в карты, он пьет, он позорит ваш род, регент. Если бы старый пангеран, ваш отец, узнал, что его младший сын так прожигает жизнь, он бы очень глубоко опечалился. Ваш отец с честью носил свое имя. Он был одним из самых мудрых и благородных регентов, когда-либо состоявших на губернаторской службе на Яве, и вы знаете, как мы высоко его ценили. Голландия еще со времен Ост-Индской компании многим обязана вашему роду, всегда остававшемуся ей верным. Очень жаль, регент, что такой древний яванский род, как ваш, столь богатый прекрасными традициями, отступает от этих традиций…
Лицо радена адипати Сурио Сунарио залила оливковая бледность. Его мистический взгляд пронзил резидента, он увидел, что и резидент пылает гневом. И регент приглушил искры во взгляде, теперь выражавшем сонливую усталость.
– Я думал, резидент, что вы всегда испытывали любовь к моей семье, – пробормотал он почти жалобно.
– И правильно думали, регент. Я очень любил пангерана. Я всегда восхищался вашим благородным родом и старался всячески его поддерживать. Я и сейчас хочу его поддерживать, вместе с вами, регент, надеясь, что вы способны видеть не только потусторонний мир, как о вас говорят, но и реальный. Но к вашему брату, регент, я не испытываю любви и при всем желании не могу его уважать. Мне сообщили – и я доверяю моим источникам, – что регент Нгадживы не только проиграл деньги, но также не выплатил в этом месяце положенного оклада главам[29 - «Главами» (нид. hoofden) назывались местные правители, подчинявшиеся регентам и так же, как регенты, получавшие жалование от нидерландских колониальных властей.] Нгадживы…
Они пристально посмотрели друг другу в глаза, и спокойный, уверенный взгляд ван Аудейка встретился с мистической искрой в зрачках регента.
– Те, кто сообщил вам это, могут ошибаться…
– Думаю, мне не стали бы делать таких докладов, не будь полной уверенности… Регент, вопрос этот очень деликатный. Повторяю: вы глава рода. Выясните у своего младшего брата, в какой мере он растратил казенные деньги, и как можно скорее наведите порядок. Я предоставляю вам это сделать. Я сам не стану разговаривать с вашим братом, чтобы не унижать члена вашего рода, насколько это в моих силах. Вы должны наставить брата на путь истинный, указать ему на то, что в моих глазах является преступлением, но что вы благодаря вашему престижу старшего брата сумеете исправить. Запретите ему играть в азартные игры и велите совладать с этой страстью. Иначе предвижу печальный поворот событий, так как мне придется представить вашего брата к увольнению. Регент Нгаджива – второй сын пангерана, коего я всегда бесконечно уважал, равно как и вашу матушку, раден-айу пангеран, которую хотел бы оградить от позора.
– Благодарю вас… – пробормотал Сунарио.
– Обдумайте мои слова хорошенько. Если вы не сумеете призвать своего брата к порядку, не убедите его совладать со страстью и если оклад главам округов не будет выплачен в кратчайшие сроки, тогда мне придется действовать самому. А если и мое предупреждение не поможет… Для вашего брата это будет означать крах. Вы сами знаете: регентов увольняют со службы лишь в виде величайшего исключения, это навлечет позор на ваш род. Посодействуйте мне в том, чтобы оградить от этого род Адинингратов.
– Я обещаю вам… – пробормотал регент.
– Пожмем друг другу руку, регент!
Ван Аудейк пожал тонкие пальцы яванца.
– Могу ли на вас положиться?
– И в жизни, и в смерти…
– Тогда давайте вернемся в зал. И немедленно сообщите мне, как только что-то выясните…