скачать книгу бесплатно
– Опаздываешь, – говорит Придди после того, как меня выдает звон колокольчика над дверью.
Придди стоит за стойкой и пересчитывает долларовые купюры в кассовом ящике. Двенадцать, тринадцать, четырнадцать… Она даже не поднимает на меня глаза, когда я вхожу. Длинная челка закрывает ей лицо; тугие серебристые кудряшки достают до плеч накрахмаленной строгой блузки.
Только Придди можно ходить с распущенными волосами. У официанток, которые снуют вокруг в своей черно-белой форме, расставляют по столам солонки, перечницы и миски с заменителями сливок, волосы стянуты в конские хвосты или заплетены в косы. Миссис Придди не такая, как все.
Вначале я попробовал было звать ее Бронуин. В конце концов, так ее зовут. Имя написано на ее бейджике: «Бронуин Придди». Однако ей это не понравилось.
– Пробки, – говорю я, и она хмыкает. На безымянном пальце у нее обручальное кольцо, которое подарил ей покойный муж, мистер Придди.
Говорят, он и умер потому, что не вынес ее постоянного хмыканья. Так это или нет, могу только гадать. У Придди родинка на лице, в ложбинке между ртом и носом. Родинка выпуклая, темно-коричневая и идеально круглая; из нее торчит седой волос. Почти все мы считаем Придди ведьмой. Не только из-за родинки, конечно, еще из-за ее злобности. Ходят слухи, что метлу свою она держит в запертом чулане за кухней. Метлу, котел и что там еще требуется ведьме – летучую мышь, кошку, ворону? Она прячет свои вещи за металлической дверью, хотя иногда кажется, будто оттуда доносится кошачье мяуканье и карканье. И будто летучая мышь хлопает крыльями.
– Пробки? Это сейчас-то? – переспрашивает Придди.
Она улыбается. Над верхней губой у нее светлый пушок – его не мешало бы свести. Наверное, чтобы он был не так заметен, она красит брови. Они у нее темно-русые, хотя им уже положено поседеть. Может быть, она считает, что брови отвлекают внимание от ее усиков.
Придди ненадолго перестает считать деньги и, глядя, как я стаскиваю бежевую куртку, язвительно замечает:
– К твоему сведению, Алекс, посуда сама не помоется. Ну-ка, за работу!
По-моему, в глубине души она меня любит.
Утро проходит как всегда. Каждый новый день похож на предыдущий. Одни и те же посетители, одни и те же разговоры. Только одежда меняется в зависимости от погоды. Само собой разумеется, первым придет мистер Паркер; в обеденный перерыв он выгуливает двух своих собак – бордер-колли и бернского зенненхунда. Собак он привяжет к уличному фонарю у входа; после него на полу останутся грязные следы с обрывками палых листьев; потом мне велят вымыть грязь. Мистер Паркер закажет черный кофе («с собой»), а чуть позже позволит Придди уговорить себя на какое-нибудь печенье, которое ошибочно называют «домашним». Сначала он два раза откажется, а на третий раз согласится и понюхает печенье, словно надеется найти в нем несуществующие дрожжи и масло.
Само собой разумеется, по крайней мере одна официантка перевернет на пол полный поднос еды. Почти все они будут досадовать на скудные чаевые. И на посетителей – в выходные утренние клиенты засиживаются в зале, без конца пьют кофе и болтают ни о чем. Потом время завтрака плавно перетечет в обеденное и они наконец уйдут. Но в будние дни около девяти утра в кафе болтаются только пенсионеры или водители школьных автобусов. Они ставят свои машины вторым рядом на парковке сзади и все утро жалуются на своих грубиянов-подопечных, то есть на всех детей в возрасте от пяти до восемнадцати лет.
В такое время года, как сейчас, чужаков у нас не бывает. Каждый день похож на предыдущий, чего нельзя сказать о летних месяцах, когда к нам иногда заглядывают туристы. Туристы – это лотерея. Бывает, что у нас в самый неподходящий момент заканчивается бекон. Какой-нибудь умник непременно поинтересуется, из чего на самом деле делают начинку в шоколадных круассанах. Придди посылает кого-нибудь из нас посмотреть в мусоре коробку и прочесть. Отпускники фотографируют вывеску над входом; они делают селфи с официантками, как будто здесь какая-то достопримечательность, известное место. Многие говорят: мол, в каком-то путеводителе по Мичигану наше кафе названо лучшим в городе. Туристы интересуются, можно ли купить наши фирменные кружки – название кафе напечатано на них старинным шрифтом. Придди продает им эти кружки втридорога, по девять долларов девяносто девять центов – сама-то покупает их оптом, и каждая обходится ей всего в полтора доллара. Обдираловка!
Но сейчас, в мертвый сезон, никаких туристов нет, и каждый день повторяется одно и то же. Так же пройдет и сегодняшний день. И завтрашний. И прошел вчерашний. По крайней мере, день начинается как обычно. Заходит мистер Паркер с двумя своими псами и заказывает кофе («черный, с собой»). Придди предлагает ему круассан, и мистер Паркер, прежде чем согласиться, два раза отказывается.
Но ближе к полудню кое-что происходит, кое-что необычное, из-за чего день становится не похожим на предыдущие.
«Любовь моя,
Вот одно из моих последних воспоминаний о тебе – как твои руки обнимают ее за шею, и ее мягкая грудь прижимается к тебе сквозь тонкую ткань прозрачной белой блузки. Да, она была настоящей красавицей, и это еще мягко сказано, и все же я не могла оторвать глаз от тебя – я любовалась твоей великолепной кожей, твоими сияющими глазами, изгибом твоих губ, когда она проводила по ним подушечками пальцев, а потом прижималась к ним своими губами. Целовала тебя.
Я смотрела на вас в окно. Я стояла посреди улицы, не пряталась в тени или за деревьями. Да, я стояла посреди улицы, не обращая внимания на поток машин. Странно, что она не видела меня, не слышала рева клаксона, который нажали, чтобы я отошла. На меня кричали, но я не двигалась с места. Меня невозможно было сдвинуть с места. Я была поглощена наблюдением за вами. Вы так крепко обнялись! Я не могла отвести от вас взгляд – и злилась. Может быть, вы и видели меня. Видели, но притворились, будто ничего не видите и не слышите.
Наступил вечер, сгустились сумерки; я прижалась носом к стеклу, чтобы лучше видеть, что происходит внутри. Шторы не были задернуты, в комнате горел свет. Вы как будто хотели, чтобы я все видела. Вы упивались, наслаждались, радовались своей победе. А может быть, все придумала она и нарочно оставила свет включенным, чтобы я все видела. В конце концов, она ведь победила! Вы были словно актеры на сцене в лучах софитов. Вы улыбались, смеялись. А меня никто не замечал. Меня ведь уже вытеснили, заменили. Меня как будто вообще никогда не было. Только вы были не на сцене, а в гостиной того дома, в котором должна была жить и я.
Мне очень нужно знать: вы меня тогда видели? Вы нарочно хотели меня разозлить?
С любовью, Э. В.».
Алекс
Волосы у нее темно-русые. Но не везде. У корней они темнее, а к кончикам светлее, почти платиновые. Это называется колорирование, или омбре. Постепенный переход оттенков от темных к светлым. Иногда трудно понять, крашеные волосы или просто выгорели на солнце. Волосы у нее до плеч. С ними хорошо сочетаются карие глаза; они, как и волосы, как будто меняют цвет, если долго смотреть. Она входит одна, пропустив вперед двух стариков и придержав для них дверь. На ногах у нее сапожки-угги – наверное, дорогие. Она отходит в сторону и ждет, когда старики займут столик, хотя ясно, что она пришла раньше. Стоя у входа, она почему-то выглядит одновременно уверенной в себе и робкой. Она не сутулится, не суетится и не нервничает, а спокойно ждет своей очереди.
Но глаза у нее пустые.
Хотя никогда ее здесь раньше не видел, я уже много лет представляю, что она придет.
Когда подходит очередь, ее усаживают за столик у окна. Оттуда удобно наблюдать за предсказуемыми посетителями. Одни приходят, другие уходят. Зато в ней ничего предсказуемого нет. Она снимает пальто в черно-белую клетку. Потом стаскивает черную вязаную шапочку, плотно облегающую голову. Шапочку она бросает на пустую коричневую банкетку, рядом со своей холщовой сумкой. Разматывает вязаный шарф и его тоже кладет на банкетку.
Она миниатюрная, хотя и не такая, как те худосочные модели, на чьи фото можно поглазеть в модных журналах, пока стоишь в очереди в кассу в супермаркете. Нет, она совсем не такая. Она не тощая, как иголка, но телосложение у нее хрупкое. Ее можно назвать невысокой, но не миниатюрной; худенькой, но не тощей. Скорее, она среднего роста и нормального телосложения… правда, к ней и такие слова не подходят.
Под пальто на ней джинсы и толстовка – синяя, с карманами.
Снаружи занялся день. Еще один день без солнца. Тротуар завален палой листвой – пожухлой и засохшей. Те листья, что остаются на деревьях, к концу дня тоже опадут, если западный ветер не утихнет. Он неожиданно налетает из-за углов зданий из красного кирпича, заползает под пестрые маркизы, где только и ждет, как бы стащить у кого-нибудь шляпу с головы или вырвать газету из рук, утепленных перчатками. Дождя можно не опасаться – во всяком случае, пока. Но холод и ветер сулят скорую зиму. Поэтому многие сегодня стараются не выходить на улицу.
Она заказывает кофе. Сидит за столиком у окна, пьет кофе из дешевой керамической кружки, купленной с оптовой скидкой, и смотрит в окно, хотя смотреть-то особенно не на что: кирпичные здания, разноцветные маркизы, палая листва.
Из нашего кафе не видно озера Мичиган. Но посетители все равно любят сидеть за столиками у окон и представлять себе, что озеро совсем рядом. Восточный берег озера действительно недалеко. Нас называют «прибрежным округом»: несколько маленьких городков на берегу озера километрах в ста – ста пятидесяти от Чикаго. Вроде бы не так далеко, а для меня сто километров – все равно что три штата или целый мир. Чикаго! Во всяком случае, оттуда приезжают почти все наши посетители. Попадаются приезжие из Детройта, Кливленда или Индианаполиса. Но чаще всего из Чикаго. Наш городок – хорошее место, где можно провести выходные. Во всяком случае, дольше, чем на два дня, у нас почти никто не задерживается.
И даже такое случается главным образом летом, когда к нам в самом деле кто-то приезжает.
Сейчас не приезжает никто. Никто, кроме нее.
Наше кафе довольно далеко от Главной улицы; после нас магазины и рестораны уже сменяются жилыми домами. А рядом с нами всего понемножку – с одной стороны сувенирный магазин, с другой – маленький отель. На той стороне улицы, мощенной брусчаткой, приемная психотерапевта. Она находится в ряду домов на одну семью. Кондоминиумы. Автозаправка. Еще одна сувенирная лавка, закрытая до весны.
Мимо меня проходит официантка и щелкает пальцами у меня перед глазами.
– Второй столик, – говорит девушка, которую я прозвал Рыжиком. У меня для всех есть клички: Рыжик, Косичка, Скобка. – Второй столик нужно убрать.
Я не двигаюсь с места. По-прежнему глазею. Я и гостье даю прозвище, которое, по-моему, очень ей подходит. Она смотрит в окно и о чем-то мечтает. Строит замки на песке. Большое событие – наконец-то у нас что-то происходит. Наконец-то день не похож на другие дни. Здесь, у нас, где вообще ничего не происходит. Если бы Ник или Адам остались, а не уехали в колледж, я бы позвонил им и рассказал о девушке, которая сегодня зашла в кафе. О ее глазах и волосах. И они захотели бы узнать подробности: в самом ли деле она отличается от тех безликих, одинаковых девушек, которых мы видим каждый день, девушек, которых знаем с первого класса? И я сказал бы им: да, она другая.
Мой дед обычно называл бабушку – в молодости она была брюнеткой, хотя я запомнил ее с копной седых волос – Капучеттой. Видимо, прозвище имеет какое-то отношение к монахам-капуцинам, во всяком случае, так утверждал мой дед-итальянец; капюшоны, которые носили монахи, вроде бы напоминали шапку пены на кофе, который поэтому тоже стали называть капучино. Во всяком случае, так утверждал дедушка, когда смотрел бабушке в глаза и называл ее Капучеттой.
Ну а мне просто нравится само звучание слова. По-моему, такое прозвище тоже подошло бы этой девушке, хотя волосы у нее совсем не темные, а переливчатые. Она окутана таинственностью, словно скрыта под капюшоном монашеской рясы. Но я не люблю кофе… Потом я замечаю на ее тонком запястье жемчужный браслет – он кажется слишком маленьким даже для ее узкой руки. Эластичный шнурок, на который нанизаны молочно-белые жемчужины, туго натянулся и врезается в кожу – наверное, если снять его, можно будет увидеть красный след.
Жемчужины потускнели и стерлись по краям.
Она то и дело машинально дергает шнурок, но потом отпускает, и браслет снова врезается в кожу. Ее простой жест завораживает. Дерг. Дерг. Дерг. Я какое-то время наблюдаю за ней, не в силах оторвать взгляд от браслета и ее гибких рук.
Жемчуг решает дело. Никакая она не Капучетта, решаю я. Буду звать ее Перл – Жемчужиной!
В кафе входит группа прихожан; они бывают у нас каждую неделю в одно и то же время. Они занимают свой обычный большой стол, за которым умещается десять человек. Хотя они ничего не заказывают, им сразу приносят два кофейника. В одном обычный кофе, в другом – с пониженным содержанием кофеина. Им ничего и не нужно заказывать, все и так известно. Они бывают у нас каждое воскресное утро: теснятся за одним и тем же столом, страстно обсуждают такие вопросы, как проповеди, священники и Священное Писание.
Официантка Косичка три раза подряд выходит на перекур. Когда она наконец возвращается, от нее воняет табачной фабрикой. Я вижу ее желтые зубы, когда она убирает в карман передника скудные чаевые и тяжело вздыхает. Полтора доллара, причем четвертаками.
Она извиняется и говорит, что ей нужно в туалет.
Обстановка в кафе приближается к нормальной. Правда, сейчас в зале Перл – девушка с переливчатыми волосами. Она смотрит в окно на разноцветные дома и пестрые маркизы. С ней кафе словно преображается. Она что-то ест. Присмотревшись, вижу, что ей принесли яичницу-болтунью с английским маффином, который она намазала маслом и клубничным джемом. Ей подливают кофе. Во вторую чашку она высыпает два пакетика сухих сливок и розовый пакетик сахарозаменителя, который даже не размешивает. Неожиданно ловлю себя на том, что не могу оторвать взгляда от ее рук. Слежу, как она подносит кружку к губам и делает глоток.
И тут в мои мысли врывается тоненький металлический голосок Придди.
– Алекс! – зовет она, я оборачиваюсь и вижу, что она манит меня к себе скрюченным пальцем. Ногти у нее выкрашены в ярко-оранжевый цвет. На стойке перед Придди картонная коробка и пластиковый стакан с газировкой из автомата. В коробке лежат сэндвич с беконом, салатом и помидорами, гора жареной картошки и маринованные огурчики. Все как всегда. Доставки у нас нет, но для Ингрид Добе мы делаем исключение. И сегодня моя очередь нести ей обед. Обычно я с нетерпением жду походов домой к Ингрид – хоть какое-то разнообразие, – но сегодня не такой день. Сегодня я предпочел бы остаться.
– Я? – спрашиваю как идиот, глядя на коробку, и Придди отвечает:
– Да, Алекс. Ты.
Я вздыхаю.
– Отнеси это Ингрид, – обращается ко мне Придди. Никаких «пожалуйста», никаких «спасибо», просто приказ: – Иди!
Я медлю долю секунды, не сводя взгляда с девушки с переливчатыми волосами – Перл. К ее столику подходит Рыжик и в третий раз подливает ей кофе.
Перл сидит у нас уже час, а может, и два. С едой покончено, но она не уходит. Со стола убрали. Прошло добрых полчаса с тех пор, как Рыжик положила на стол чек рядом с кофейной кружкой. Она раза три спрашивала, не хочет ли Перл что-нибудь еще, но та лишь качает головой и отвечает, что ей ничего не нужно. Рыжик все больше досадует; ей не терпится получить очередные скудные чаевые, на которые она начнет жаловаться, как только Перл уйдет. Но пока она никуда не уходит. Сидит за столиком у окна, смотрит на улицу, мелкими глотками тянет свой кофе. Она явно не спешит.
Я обещаю себе поторопиться. Может быть, успею вернуться до того, как она уйдет.
Почему? Сам не знаю. По какой-то причине мне хочется быть здесь, когда она встанет из-за стола. Мне хочется видеть, как она снова натянет на голову черную вязаную шапочку, скрывающую переливчатые, колорированные волосы. Посмотреть, как она обмотает шею шарфом, закинет на плечо холщовую сумку. Наденет пальто в черно-белую клетку. Я хочу видеть, в какую сторону она пойдет.
Обещаю себе поторопиться; я вернусь до того, как она уйдет. Повторяю одно и то же снова и снова. Если я правильно рассчитаю время, может быть, когда я доставлю Ингрид заказ и вернусь, мы с ней столкнемся в дверях. Может быть.
Я придержу ей дверь. И скажу: «До свидания, приятного вам дня».
Спрошу, как ее зовут. «Вы недавно приехали к нам?» – спрошу я.
Может быть. Если я правильно рассчитаю время.
И если не буду трусить, как последнее дерьмо, – что, скорее всего, и произойдет.
Ради быстрой пробежки через дорогу куртку можно не надевать. Хватаю коробку, стакан и, пятясь, выхожу в застекленную заднюю дверь, толкнув ее спиной.
На улице ветер норовит вырвать коробку у меня из рук. В такие минуты я жалею, что у меня нет волос. То есть они есть, но их мало. Хочется, чтобы их было гораздо больше, чем мой ежик, который совсем не согревает ни кожу на голове, ни уши. Конечно, можно было надеть шапку и куртку. Но на мне форма, обязательная для всех служащих кафе: дешевые клетчатые брюки, белая рубашка, застегнутая сверху донизу, и черный галстук-бабочка. Словом, выгляжу я ужасно; предпочитаю не появляться на публике в таком виде. Правда, Придди не оставляет мне другого выхода. Рукава рубашки хлопают на ветру, ветер забирается под полиэстер, и он раздувается, как парашют или воздушный шар. На улице холодно, не выше пяти градусов. И ветер – какой сильный ветер! Следующие четыре месяца все только о нем и будут говорить. На дворе еще только ноябрь, а метеорологи уже предрекают холодную зиму, одну из самых холодных в истории, с двадцатиградусными морозами, сильными ветрами и обильными снегопадами.
Зима в Мичигане, ну кто бы мог подумать?!
Ингрид Добе живет в деревянном коттедже под двускатной крышей – такой стиль называется кейп-код. Ее домик построили в сороковых или пятидесятых годах прошлого века. Дом выкрашен в голубой цвет, а ставни на окнах синие. Крыша довольно высокая. Дом выглядит крепким и симпатичным. Он старомодный, но милый, какой-то идиллический. Летом, конечно, на улице шумно, но в такое время, как сейчас, шума почти нет. У нас тихо.
Если Ингрид стоит у слухового окна в мансарде, она отлично видит сверху все, что происходит в кафе. Я замечаю ее – она стоит у окна, как призрак, не сводя с меня взгляда, пока я пропускаю машину, а потом перебегаю дорогу. Она машет мне рукой из-за стекла. Я машу в ответ и вижу, что она отходит от окна. Я поднимаюсь по ступенькам на широкое белое парадное крыльцо и тут же слышу громкий скрип дверных петель. Потом хлопает сетчатая дверь соседнего синего дома, в котором доктор Джайлс, городской мозгоправ, устроил свою приемную. Он появился у нас меньше года назад. Кошусь в его сторону – он стоит в дверях и прощается с пациенткой, а потом, сунув руки в карманы, озирается по сторонам, как будто ждет еще кого-то. Интересно, обнимает ли он пациентку на прощание до того, как она выходит на крыльцо? Я почти уверен, что да; неловко обнимает одной рукой, на что не решился бы на публике. И вот что странно. Он смотрит на часы. Потом озирается по сторонам. Налево, направо, прямо. Следующий пациент опаздывает, а доктор Джайлс не хочет ждать. Похоже, он обиделся на то, что приходится ждать. Я понимаю это по его косящим глазам, по чересчур прямой спине, по тому, как он скрещивает руки на груди.
Он мне нисколько не нравится.
Вышедшая от него пациентка накидывает на голову капюшон, отороченный мехом капюшон на толстой черной парке. Непонятно, для чего ей нужен капюшон – для тепла или чтобы почувствовать себя уединенно. Не знаю. Лица ее я не вижу – она семенит прочь по другой стороне улицы. Я ее не вижу, но слышу. Думаю, что ее слышит полгорода или, во всяком случае, половина нашего квартала. Она громко, со всхлипами плачет.
Это он заставил ее плакать. Доктор Джайлс заставил эту девушку плакать. Лишний повод не любить его.
Когда доктор Джайлс устроил свою приемную в крохотном синем домике, в городе разгорелся настоящий скандал. Дело в том, что здешние дамы начали рыскать вокруг кафе, прогуливаться туда-сюда по улице, чтобы увидеть, кто входит к доктору Джайлсу или выходит от него. Всем было интересно, кто из местных жителей посещает мозгоправа и почему. Вот что самое ужасное в маленьком городке: здесь, похоже, не догадываются о праве человека на личную жизнь.
Наш городок – поистине образец маленького городка. У нас всего один светофор; есть городской пьяница, которого все знают. Этот пьяница – мой отец. Все сплетничают. Как будто озабочены только одним: как бы подставить друг друга. И подставляют.
Ингрид открывает, не дожидаясь моего звонка. Она открывает дверь, я вхожу и вытираю ноги о плетеный придверный коврик. Она улыбается. Ингрид примерно столько же лет, сколько было бы моей матери, живи она по-прежнему с нами. Не поймите меня превратно, моя мать вовсе не умерла (о чем я иногда жалею). Просто она не здесь, не с нами. Стрижется Ингрид коротко; такие стрижки я часто вижу у сорока-пятидесятилетних женщин. Волосы цвета мокрого песка. У нее приветливые глаза. Улыбка милая, но грустная. Во всем городке нет ни одного человека, способного сказать о ней что-то плохое. Зато говорят о том плохом, что с ней случилось. Жизнь Ингрид – настоящая трагедия. Ясно одно: ей страшно не повезло. И из-за этого все заботятся о ней. Она боится выходить из дому. Всякий раз, как она пробует переступить порог, на нее накатывает паническая атака, сжимается грудь, ей трудно дышать. Я видел это собственными глазами, хотя и не знаю всех подробностей. Стараюсь не совать нос в чужие дела, но однажды я видел, как Ингрид усадили в машину скорой помощи и увезли в больницу, когда ей показалось, что она умирает. К счастью, ее опасения не подтвердились. У нее, как говорят, обычный случай агорафобии, как будто для пятидесятилетней женщины обычное дело сидеть в доме и до смерти бояться окружающего мира.
Она вообще никогда не выходит из дому, даже для того, чтобы, например, забрать письма из почтового ящика, полить цветы или выполоть сорняки. В своих гипсокартонных стенах она чувствует себя неплохо, но за пределами этих стен все обстоит наоборот.
При этом Ингрид не сумасшедшая. Она примерно так же нормальна, как и все окружающие.
– Привет, Алекс, – говорит она.
– Здрасте, – отвечаю я.
Ингрид одета как и подобает пятидесятилетней женщине: на ней нечто ярко-оранжевое вроде свитера и черные трикотажные брюки. На шее цепочка с медальоном. В ушах серьги-гвоздики. На ногах туфли без каблука.
Прежде чем Ингрид закрывает за мной входную дверь, я успеваю быстро оглянуться и увидеть Перл, хотя ее лицо почти заслоняется отражением противоположной стороны улицы. Стеклянная перегородка осложняет восприятие того, что внутри, и того, что снаружи; ничего удивительного, что птицы иногда врезаются в стекло и разбиваются насмерть.
И все же сквозь шатер деревьев и в отражении половины мира в стеклянной панели я вижу ее.
Перл.
Она смотрит в окно, но не на меня. Проследив за взглядом Перл, вижу вывеску на крыльце соседнего дома: «Доктор Джайлс. Дипломированный психолог».
На крыльце соседнего дома стоит доктор Джайлс собственной персоной. Брюнет с модной стрижкой и холеным лицом нетерпеливо ждет, когда появится следующий пациент.
Вот это да! Она за ним наблюдает.
Неужели она записалась на прием к доктору Джайлсу? Может быть. Наверное, в том и дело. Мысли мои принимают другой оборот, но не настолько, чтобы я перестал думать о ее волосах или глазах, потому что я не перестаю думать о них. Более того, они возникают передо мной всякий раз, стоит мне моргнуть.
Ингрид закрывает дверь и просит меня:
– Запри, пожалуйста!
Дом у Ингрид очень маленький, но ей вполне подходит, потому что она живет одна. Я задвигаю засов и несу ее обед на кухню. Там на рабочем столе стоит открытая картонная коробка, рядом лежит небольшой запас романов. Все, что нужно, чтобы скоротать время. Рядом подставка с ножами; в их числе профессиональный разделочный нож, которым Ингрид обычно разрезает упаковочную ленту.
Работает телевизор, маленький плоскоэкранный телевизор, который Ингрид не смотрит, хотя наверняка слушает; по-моему, благодаря голосам актеров на экране у нее создается впечатление, будто она не одна. Ей кажется, что в доме, кроме нее, есть еще кто-то, хотя все это сплошная фантазия. Она сама себя обманывает. Должно быть, человеку, который никогда не покидает собственного дома, очень одиноко.
Во всем доме тишина. Наверное, когда-то, очень давно, здесь слышался топот ног и детский смех, а сейчас ничего нет. Все звуки ушли.
– Алекс, надеюсь, ты окажешь мне одну услугу, – говорит Ингрид, и я нехотя отрываюсь от созерцания девушки в кафе.
Кухня у нее вся белая: белые стены, белые шкафчики. Зато грязный дощатый пол очень темный, почти черный. Он составляет резкий контраст с окружением. Обстановка аскетическая: все выдержано в нейтральных серых тонах, безделушек или аксессуаров почти нет, в отличие от моего дома. Мой отец – тот еще барахольщик. Он ничего не выбрасывает. Нет, он не копит мусор годами, не наваливает его кучами посреди гостиной, бродячие кошки не рожают у нас во всех углах, и по дому не носятся дикие котята – в общем, он не похож на тех патологических нерях, каких показывают по телевизору. Просто отец сентиментален; никак не может расстаться с моими дневниками из средней школы и молочными зубами. Наверное, это должно мне нравиться. Может быть, мне и нравится… в глубине души.
Но, помимо всего прочего, такая сентиментальность говорит о том, что у отца в целом свете нет никого, кроме меня. Если я уеду, что с ним будет?
– Я составила список покупок, – говорит Ингрид, и, не дожидаясь, пока она спросит: «Ты не сходишь?», я отвечаю:
– Конечно. Завтра, хорошо?
Конечно, хорошо, кивает она.
Из кухонного окна мне прекрасно видно крыльцо доктора Джайлса. Домик Ингрид стоит чуть выше; окно кухни – просто идеальный наблюдательный пункт, чтобы смотреть на дом напротив. Вид не потрясающий, и тем не менее все же какой-то вид. Пока Ингрид роется в сумочке в поисках двух двадцатидолларовых купюр и вручает их мне, я кое-что замечаю, нечто темное и смутное – просто тени за стеклом. В домике напротив кто-то есть. Я вглядываюсь, но недостаточно долго. Так нельзя. Не хочу, чтобы Ингрид считала меня любителем совать нос в чужие дела. Я кладу деньги в карман и обещаю сходить для нее в магазин. Завтра утром куплю ей продукты. Как ходил уже много раз. Беру список покупок и прощаюсь.
Выйдя из дома, я спускаюсь с широкого крыльца на тротуар.
И тут вижу: в окне кафе уже никого нет.
Та девушка ушла.