скачать книгу бесплатно
Контрафагот – инструмент Дантова Ада.
Забытого Аида.
Бетховен в Пятой симфонии ему партию дал. Черная спираль дьявола. Ночная кочерга.
Я ходила на репетицию консерваторского оркестра к дирижеру Фариду Закирову. Поднялась из зала на сцену. Среди деревянных духовых нашла этот контрафагот. Попросила фаготиста: дай подержать! Он дал. Я взвесила его, как младенца, на руках.
Тяжелый.
Музыка может быть тяжелой, как камни. Булыжники.
Народ их выковыривает из мостовой. И строит баррикады.
(Злата и Ева в особняке Одинцовой)
Золотые волосы текут и вьются струями, заворачиваются в колечки, свиваются и развиваются, они живые, они щупальца божественного осьминога, они под водой, под толщей времени ощупывают песок и камни, и гробницы, и саркофаги, и скафандры. Чтобы идти вперед, ползти или лететь, нужно видеть путь. А если ты слеп?
Ванда, у тебя нет глаз. Ты все время спрашиваешь Еву: а это что? а это как? О многом ты догадываешься, Ванда. Слепой музыкант чутче зрячего. Не всегда глаза отражают мир. Мир, он только притворяется видимым. На самом деле мир невидим и одинок. Как ты.
Пианистка Ева, а еще ночами и на органе играешь, ночные репетиции тебе выписывают, ахая и охая: тебя же в общежитие не пустят! А вы мне пропуск сочините. Такой, чтобы в сам Кремль пустили.
Пианистка Ева, сыграй ученикам Златы. Подыграй! Подыграть легче всего. Ты сегодня натирала себе на терке морковку? На самой мелкой терке, где крошечные, как муравьишки, дырки? Да! Да! Это полезно! Желудок будет работать прекрасно! На мелкой терке, сырую морковь, да! Мне не нужна ваша осетрина горячего копчения! Ваша черная, как уголь, и красная, как кирпич, икра! Ваши банкеты! Ваши приемы! Я – сама по себе! Я – сама себе! Сама себе музыка! Сама себе инструмент! Сама себе…
Пианистка Ева, давай, давай, жми на педаль. У органа педаль деревянная; громоздкая, громадная деревянная клавиатура; у рояля три педали, у большого, концертного; у пианинишки малого, жалкого, раздолбанного, спасибо, что на помойку не выкатили и на дрова не порубили, – две, обтертые сотнями тысяч ног. Многие ноги уже умерли. Человек – струна: звучит-звучит и – раз! – оборвется. И только скорбный жалкий звон в погасшем воздухе. Ни свечи. Ни люстры. Ни лучины. И покоптить некому.
Пианистка Ева, гляди, как на тебя исподлобья взирает певица Злата! Еще вчера она была просто Златка, генеральская дочь, тощая вобла, тройка по истории музыки, а сегодня она уже – без пяти минут солистка Большого театра.
Певица Злата встает со стула и хлопает в ладоши. Все! На сегодня занятия окончены! Ира, спасибо! Алексей, спасибо! Миранда Гофман, спасибо! Певица Злата кивает пианистке Еве. Ева, спасибо!
Еве никто ничего не платит за то, что она аккомпанирует людям. Скрипачам, виолончелистам, гобоистам, певцам. Музыка же бесплатна! Говорят, в Большом театре вокалистам положен богатый оклад. Положен! Возможен! Осторожен… Не верю, стучит ее сердце, не верю, у нас же такая страна, что мы должны всем и каждому безвозмездно помогать… безропотно… бес… как это?.. корыстно… да, бескорыстно…
Ты думаешь, ты живой человек? Ты всего лишь строка в партитуре. Тебя прочитает дирижер, на ходу, цепко и хищно хватая почти незрячими, почти слепыми бешеными глазами, взмахнет рукой, нарисует концом палочки в воздухе безумный иероглиф. И тебя сыграют. Не ты себя сыграешь: исполнят тебя, проскрипят, выдуют, выдрожат ладонью, глоткой, подушечкой пальца.
Ученики торопливо одеваются в коридоре. Какие тут высокие потолки! Певица Злата тоже одевается: надевает платье вишневого панбархата, сует в сумку лаковые черные «лодочки». Все едут домой, есть и отдыхать, а она едет к великой Одинцовой. Заниматься. А потом куда, потом? А потом – на то есть телефон. Надо зайти в проклятую будку и позвонить. А ты знаешь, певица Злата, что сегодня навек, навсегда уехала из Консерватории знаменитая Берта Красович? А куда это она уехала навсегда? В Рай. Куда ж еще можно уехать отсюда, со дна кастрюли.
Хороша кастрюля – Большой! Лучший театр мира!
Лучший, да, певица Злата, да. А кровать в тайном особняке хитрого министра – лучшая?
Ева! Ты – со мной! Мне – концертмейстер сегодня нужен! Я – такси поймаю! За рупь!
У Одинцовой тоже грандиозный особняк. Она еще не знает, что ее ограбят. Она еще не знает, что в Испании бык проткнет рогом на корриде в Севилье ее любимого тореро. Она уже поет Кармен; и Азучену; и Ульрику; и Графиню; и Ольгу; и еще много кого поет в Большом; а еще смеется: Златочка, я хочу спеть Вагнера! А что Вагнера, радостно и подобострастно спрашивает певица Злата. А Вагнера-то? а угадай! не хочешь?!
Одинцова прекрасна. Она высока и стройна. У нее прямые плечи, высокая твердая грудь, а может, это шикарный лифчик французский такой, на косточках и с поролоном, талию она утягивает в корсет, чтобы казаться тоньше. Красотка! Ребенком – блокаду пережила. Улыбкой она ослепляет! Она кричит: я обвораживаю всех улыбками! Злата украдкой поворачивается к зеркалу и пытается так же в улыбке оскалиться, как Одинцова. Да, оскал у нее получается вместо торжествующей, на полмира, улыбки: то ли куница, то ли горностай, то ли приблудная собака, ей тянут кусок, а она рычит и зубы показывает. Глазами Злата обводит полукруг. Смотри, смотри, рассматривай. Такого счастья нигде не увидишь. Гляди и запоминай. А что мне запоминать, у меня скоро будет точно так же! Или даже еще роскошней!
Огромный портрет Одинцовой: в полный рост, во всю стену, – парадный. Она тут в черном платье, а веер в руке цветной, нефтяной, с переливами. В золотых волосах маленькая алмазная корона. Больно глазам, как сияет! Как художник может так здорово рисовать драгоценные камни? Как можно так умело краску кисточкой подцеплять? Грудь у Одинцовой сильно открыта, не декольте, а неприличность. Однако на шее ожерелье, и ярко горят брильянты, и это отвлекает внимание от голой груди. Кому достанется этот портрет после смерти Одинцовой? О чем ты думаешь, певица Злата, и тебе не стыдно!
Около черного кита-рояля, рядом с высоко поднятой крышкой, и черное крыло летит, не остановишь, на круглом старинном столике – хрустальная ваза, и в ней цветы. Розы. Темно-красные, кровавые розы. Их девять, сказочное число, а Злате кажется – десять: на похороны. Или на поминки. Пианистка Ева ловит Златин колючий взгляд. Ева тоже смотрит на цветы. Они обе смотрят на цветы, и Одинцова тоже начинает смотреть на цветы. Потом широким шагом подходит к розам и окунает в них лицо. Подхватывает ладонями и прижимает к щекам, к глазам. Когда она отрывается от цветов, ее лицо мокро и счастливо. Кто ей цветы подарил?
У каждого есть своя тайна. Тайна любви.
Вон пианистка Ева как тонко улыбается. Что, Евка, у тебя тоже тайна любви есть?! А вот у меня нет! Нет! И плевать я на нее хотела, на вашу священную тайну!
К роялю, кивает Одинцова. Злата встает к роялю. Она – Аида, Одинцова – Амнерис. Сегодня Верди! Он сказал однажды, потеряв жену и двух детишек, они умерли от тяжелой болезни, тогда эпидемия всех косила: в жизни есть только смерть. В жизни есть только смерть, ты слышишь, певица Злата! Так тогда надо успеть! Успеть взять от жизни все, что она должна тебе и чего не должна!
Сегодня Аида, сопрановая партия. Пробуй, пробуй, бери верхи свободно. Владей тесситурой.
Тебе сказали: ты можешь все.
И ты себе повторяешь: я все могу.
Пианистка Ева ударяет по клавишам. Хорошо играет Ева. Характером не вышла, мышь. Ей бы стать чуть побойчее. Тогда бы и в Московскую филармонию пролезла, и, может, даже в сам Росконцерт. Зарубежные гастроли! Овации и букеты! А так – окончит Консерваторию, и бросят ее в запечный, тараканий городишко, в музыкальную жалкую школенку, на пыльную дощатую сцену, в сельские клубы, в библиотеки и дома культуры, ах, культуры, это ж так громко сказано, никому не объяснить, как это больно, а надо ли. И будет она вспоминать Москву, разгонять тоску. Вспоминать роскошный особняк великой Одинцовой, и как она аккомпанировала великой Злате, и как ее пальцы гладили слоновую кость великого рояля. Тут все великое. Потому что это Москва. А ты – брысь под лавку, провинциальная мышь! Что ты тут забыла, в чудесной, великой столице нашей Родины!
А может, Евка москвичка, кто ее разберет. Может, сирота она.
Далеко, за стеной, на верхнем этаже, стонет контрафагот. Там, далеко, живет бедный, вечно пьяный фаготист. Где живет, где? Это же ведь особняк! И он весь – великой певице принадлежит! А все гудит контрафагот, печалится. Выстанывает Ад. Плохо жить в Аду. Жить там нельзя. Нельзя жить в ненависти, в злобе, во вранье, в лютой мести. А люди – живут. Люди – живучие. А инструмент? Зачем его изобрели, смастерили? Чтобы музыкой плакать на нем?
Музыкант живет на облаках. Ни на какой не на земле. Живет на облаках, спит, ест и пьет там, в угрюмых клубящихся тучах. А потом ему в грудь ударит солнце. И – пробьет насквозь. И перестанет он дудеть, и уронит он свой никчемный контрафагот на землю. Вниз… из Рая – в Ад кромешный…
…а Ванда со своим дураком, Славой Гайдуком, ютятся в трущобах. Никакой роскошный особняк им не светит. Слава подрабатывает и снимает угол за копейки. Со Славиной семьей, с прабабушкой и бабушкой, двумя старушенциями, они не стали жить. А все-таки поженились, два дурня; ну да ладно, можно считать, слепуха сделала карьеру, Гайдук, однако, москвич; не из шибко обеспеченных, но и так сойдет. Свой брат музыкант. Авось и споются!
…а если бы она, Злата… за него… за Славку… вышла… ох они бы вдвоем и наделали дел… Славка-то – гений… натуральный гений… только сам об этом не знает… она знает, она, певица Злата…
…за нищего, ты, полоумная, кто ж за нищих волчат замуж бросается… только полоумные, ну понятно…
…еще бы – оба – рука об руку – разбогатели…
…глаза очерчивают гигантский круг дальше, дальше, они обнимают то, что не обнять уже никогда и никому – и аметистовые друзы за стеклами длинного, как кремлевская башня, шкафа, да и стекла отсвечивают красным, как флаги, как сам кремлевский звездный кирпич, и громадных тропических бабочек на стене, тоже под стеклом, в квадратных смешных рамках, а бабочкам было ведь так больно, когда их прокалывали булавками, никакому человеку такой смерти не пожелаешь, и небрежно брошенные туфли без пяток, но на каблуках, они валяются, как два убитых котенка, прямо под парадным портретом, расшитые бисером, расшитые маленькими жемчужинами и синими катышками лазурита и старой хорезмской бирюзы, не туфлишки, а просто елочные игрушки, и пюпитр с развернутыми широко простынями старинных нот, махрово растрепались углы, крошится на паркет ветхая бумага, все на свете ветхо и смертно, вот и этой студии когда-то не станет; студия великой Одинцовой, с великим огромным, как ковчег в Потопе, концертным «Бехштейном», где ты будешь? где, где? ну, где?
…она что-то важное пропустила. Пианистка Ева уже сидит за журнальным столиком, он же столик для быстрого перекуса, когда и горничной нет, и на кухню стыдно пригласить, ибо там бедлам, и в гостиную нельзя, там сегодня просто свалка, муж вернулся с гастролей, только и успел, что распаковать чемоданы, а сам понесся в театр, дирижировать. А девочки ведь есть-пить хотят! И великая Одинцова сама их накормит-напоит!
Красивые, летящие, полные в плечах, узкие к гибким кистям, холеные руки. Это она-то блокадница? Она – царица! Прозрачные глаза: уральские аметисты. Ешьте, девчоночки, ешьте, угощайтесь! Это венские булочки, нынче утром они были еще горячие, из настоящей венской пекарни! Сегодня подруга с гастролей прилетела, из Вены, подарила! А это селедка в винном соусе! Хлеб мы сами печем, в датской печке! Из самой Дании, из Копенгагена я привезла! Это турецкое варенье, из лепестков роз!
Пианистка Ева косится на розы в хрустале. Одинцова тоже смотрит на розы. И хохочет. И зубы у нее так блестят. И глаза блестят! И вся она, красавица-музыка, блестит, переливается, смеется, звучит! Человек может быть музыкой. Даже в обыденной жизни. Не обязательно играть на ящике со струнами и петь по нотам; можно просто вибрировать, улыбаться, плакать, звучать. Звучать – душой. Сердцем. А что такое сердце? Где – сердце? Есть у тебя сердце, певица Злата? Ты думаешь: да, есть. А если – нет? Ты же не знаешь, есть или нет!
Пианистка Ева запускает витую чайную ложечку в розетку с вареньем. Злата, а к тебе ходит на занятия эта, с первого курса, ой, на втором она ведь сейчас, ну эта, румяная такая, Галя? Нет. Ее исключили. За что? Понятия не имею.
Скулы Златы чуть краснеют. Ева видит: она все знает. Но не хочет говорить.
А великая Одинцова мурлыкает нежно: девочки, душеньки, а вот бутербродики с отличной семгой, сегодня куплена в магазине «РЫБА», ну, в нашем знаменитом, напротив Елисеевского, семужка – чудо, просто чудо, восьмое чудо света! Клянусь!
МЕДНЫЕ ДУХОВЫЕ
Медь, латунь, серебро.
Из всего этого выделывали трубы, тромбоны, валторны и тубы.
Иногда делали их из дерева; а потом покрывали серебряными листами.
Голь на выдумки хитра.
Металл, сплав. Он всегда так сияет.
А воздух внутри раструба мощно звучит, призывно.
Кулиса, клапан, вентиль. Все это придумано для регуляции столба воздуха в медной раковине.
А если просто сильно дунуть в охотничий рог?
Так кричит природа.
Медные духовые, опора, фундамент, столпы партитуры.
Если надо передать скорбь или торжество – звучи, яркая медь. Ослепляй.
***
Corni
Вот он, охотничий рог! Натуральный!
Нет, это громадный медный завиток, подобие медной красной рапаны.
Валторна фа, валторна си-бемоль.
Диапазон – от си контроктавы до фа второй октавы. И очарованно звучит, переливается весь хроматический звукоряд. Перламутр.
Может длинные ноты тянуть. На сколько у тебя хватит дыхания, валторнист?
В музыке главное – дыхание. Широкое дыхание. Мощное, вольное, свободное, широкое дыхание. Если его нет – нет музыки. Она рвется, как гнилая веревка.
Да оно нужно не только в музыке. Везде.
(это я, я, поверьте)
А вы знаете, что Люська – это я?
Я живу в музыке. Я живу музыкой. Еще немного, и зазвучу. Руки зазвучат, ноги, глаза, уши. Тело, оно стыдно дрожит, резонирует. Оно упрямо шагает в такт с Богом. У Бога слишком крупный шаг. Его нельзя писать с Заглавной Буквы. Он почти запрещен. Почти разрешен, я все всегда путаю. Его боятся. Я Его не боюсь. Я так же, как меццо-сопрано Галька-курянка, черт, или контральто, а какая разница, ну, та, которую исключили, а потом потеряли, у Него дома пела, в церкви. Недавно. А кажется – давно. В моем родном городишке – пела!
Городочек… еще немного, и деревня…
А может, деревня… еще немного, и город…
Смычка, короче, города с деревней… как заповедано…
Никто не слыхал меня. Кроме церковного хора старушьего. Ну и не надо.
Голоса… Голоса…
Я сама себе старый рояль.
Старых нот мне не жаль, я их в печке сожгла. И все дела.
Наизусть я сонату играю, Бетховена Людвига ван. Он был такой глухой хитрован: дрожишь, а играешь, умираешь, а все же играешь. Бежишь. Босыми ногами. До Рая.
Ступню прожигает педаль. Себя мне не жаль.
Я дрянь. А Бетховен – весь мир.
Слоновую кость костлявыми пальцами протираю до дыр.
Бедные, жалкие, старые клавиши… все кричите, вопите… все славите, славите…
Все. Хватит. Наигралась. У меня уже руки болят. Встану и выйду вон из репетитория. Унылый каземат. Рояль стоит на трех ногах. Глажу его по черной крышке, прежде чем уйти навек. Как черного зверя. Он отвечает тайным рыком. В его внутренностях – золотые, медные жилы, струны дрожат, свиваются в кольца, молоточки звенят еле слышно. Рояль, Христос мой, Будда и Кришна. Я не знаю, как точно Бога зовут. Рояль, пока. Я вернусь. Через пять минут. Покурю в коридоре, как зэк. Девочками нельзя курить. Девочки – не мальчики. Хотя все мы всегда заключенные.
Вон мимо парень с валторной прошел. Смешная валторна. Скручена в золотую тугую спираль. Ничего ей не жаль! И мне ничего не жаль. Ни прошлого, ни будущего. Прошлое я забыла, а будущего – не знаю. И наплевать. Сама себе композитор, сама себе исполнитель, сама себе дочь и мать. Когда-нибудь стану чья-то жена, а потом опять останусь одна. Не моя вина.
Я, это я. Рояль – моя семья. Рояль – мои друзья. Клавиатура. Дура, партитура. Я читаю партитуру с листа, все тридцать две нотные строчки. Точки, хвостики, ребра, линии, точки. Я музыки дочка. От смерти отсрочка. Знаете, я иногда так больно, остро чувствую время. Я в нем лечу. Музыкой – надо всеми.
Выхожу в коридор. Из-за дверей – рояльный хор. Гомонят на все голоса. Жить нам осталось всего полчаса. Говорят, все равно грянет всеобщая война. Черт! И музыка никому не будет нужна.
Сигарета слишком горькая. Тьфу! Называется – «Бурса».
На корточках у стены сижу. Как перед расстрелом. Вот покурить солдаты немного дали. Чушь. Сбацай себе туш. Притворись бывалой. Я же девочка. Мне бы в куклы играть. Окурок тушу о бетон. В меня дворник Юг намертво влюблен. А я с ним не сплю. Черт! Ой, Боже, прости, что сморозила. Я музыку, Боже, больше жизни люблю.
***
Trombe
Высокий голос. Резкий крик. Пронзает копьем насквозь.
Ангел трубит в небесах и сообщает людям о начале Страшного Суда.
А что, всех нас точно будут судить. За все хорошее.
Трубящий Ангел, мы не видим его. До поры.
Он летает над нами. Над всеми нами.
Труба, дикий возглас. И вздрагиваю. Режет уши.
Режет – душу.
(композитор Шалевич на торжественном приеме. Ариозо. Эскиз оратории)
Склянки раскалываются… Рюмки в руках трескаются… не выпить на банкете уже… Не соврать тост – вместо хрипа – страх. Он – мятным молчанием – на рубеже. Рубикон этот не одолеть ни пешим, ни вплавь. Глотни не из бокала шампанский обман – из кружки оббитой – больничную ржавь, болотную хмарь, шакалий туман. За что нынче пили?.. а, черт возьми, не расслышать уже. Не разобрать. Стоишь – тишиной – меж визгами-людьми, в криках – ртов многозубая рать. Тромбоны надсадно, празднично лгут. Трубы жестоко режут пироги. Валторны хохочут! Скрипки жадно пьют из жарких рюмочек – лед пурги. Гобои гундосят. Арфа мерцает детским сном. Кларнеты лакейски кнопками горят, и этот оркестрище – все об одном: как красив навечного рабства наряд! Как прекрасен дозор! Как чудесен костер, куда то и дело бросают людей! А виолончелей басовый простор разливается шире булыжных площадей. Они все славословят. Прибавь же к ним свой голосишко!
…ты не можешь. Нет. Над вареной картошкой – сединою – дым. Над мертвым осетром – ресторанный стилет. Ты сам тот осетр. Брюхо – раз-два – раскромсали! И хищную руку – во тьму, ко дну. Сердце рвут. И кишки. Ты дышишь едва, но еще живой. У людей в плену. Твои ноты осыпаются – опилок огонь. Костер твой зерно-золото бросает во мрак. Твой голос хрипит: святое – не тронь! Да святое за шкирку волокут в кабак. В тот кремлевский, кроваво-кирпичный шалман, где на вечном застольи – люстры печать… Запястье – вилкой торчит… винный дурман позволяет голосу свободней звучать… Слушай, ты пьян. Да ты перебрал. Тебя, презренного, поздравляют – с чем?.. Чествуют… но ты ж ничего не украл. Слишком сладок честного забвения крем. Слишком мягкое масло предательства… пред… Пред-стоит… что?.. награда?.. во все трубы трубя?.. Глотка петлей схвачена… ты – послед, а не плод… погань… на задах закопают тебя… О, нет-нет… все не так… горло сжато, сейчас, гости-товарищи, воротничок рвану… разорву эту плеву, пелену… эх раз, еще раз, еще много раз выкрикну… еще поживу… Поднимает халдей высоко бутыль. Перевита над салфеткой сласть-струя. Я сейчас спою!.. подпорка… костыль… Служака… под мундиром – затхлый дух белья… Руки – дерг! – казарменный, вороний пиджак. Руки ищут слепо – на разграбленном жаждой столе – в стогах самоцветов-салатов… на блюде, где страшный рак – омар прозывается!.. – в конфетной золе – что же шарят?.. носами тыкаются, щенки, в изобилие, в торжество, в благодать… Если благодать – жратва – сократи, Бог, мои деньки… Если Ты есть, конечно… что-то Тебя не видать…