banner banner banner
Петербургские трущобы. Том 1
Петербургские трущобы. Том 1
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Петербургские трущобы. Том 1

скачать книгу бесплатно


Блондин с усмешкой кивнул ему головою.

– Мне надо гораздо больше, – настойчиво и с внушительной расстановкой повторил он, – и если вы мне не дадите по крайней мере двадцати пяти, так я сию же минуту донесу на вас полиции, а вот и двое свидетелей кстати.

– Сергей Антоныч! господин Ковров! помилосердствуйте! – откуда же взять нам столько! Как перед Богом, так и перед вами говорю! ведь нас десять человек. Да вас трое; да кроме того троим – мне, Юзичу и Гречке – двойной слам следует, – убеждал его умоляющим голосом Пахом Борисыч.

– Гречке, за то что осмелился меня за ворот схватить, – вовсе сламу не полагается; вперед наука! – порешил Сергей Антоныч.

– Господин Ковров! – начал снова чиновник, – мы с вами люди благородные…

– Что-о? что ты такое сказал? – презрительно перебил его Ковров. – Себя на одну доску со мною поставил! Ха-ха-ха! Нет, брат, я пока еще на царской службе состою и с мундиром честь свою ношу! Я, брат, себя пороком или воровством каким не марал еще, слава Богу! а ты что такое?

– Гм!.. а Золотая-то рота? кто капитаном-то считается?.. – злобно и как бы про себя заметил Гречка.

– Кто считается? Я – поручик Черноярского драгунского полка Сергей Антонович Ковров! Слышали? Я считаюсь! – гордо и высокомерно сказал он, окидывая компанию своими самоуверенными взглядами. – А вы все еще и не доросли до Золотой-то роты, потому вы – трусишки! Чупров! – крикнул он одному из своих, – ступай сними маску с Чижика, а то мальчишка, пожалуй, еще задохнется, и руки развяжи ему, кстати, да дай еще доброго подзатыльника, чтобы вперед получше караулил.

«Маска», которую употреблял в подобных обстоятельствах Ковров, была не что иное, как клеенка, вырезанная в величину человеческого лица и с одной стороны густо смазанная липким варом, посредством терпентинного масла приведенным в нетвердеющее состояние. Ковровские молодцы употребляли этот «струмент» с изумительной сноровкой: обыкновенно делалось так, что один из них, тихо подкрадываясь сзади к избранной жертве, ловким ударом влеплял ей в физиономию липкую клеенку – и жертва тотчас же становилась нема и слепа, задыхалась от недостатка воздуха; засим, если представлялась надобность, скрученные назад руки перетягивались бичевой, и начиналась дальнейшая «помада», смотря по тому, нужно ли было ограбить или совершить что-либо иное.

Золотая рота образовалась в половине тридцатых годов. Первыми основателями ее были три польских дворянина. Она никогда не отличалась многочисленностью своих членов, зато все уж они могли с честью назваться отчаяннейшими головорезами, которые нигде и ни в чем не знали преград для своих самых дерзких подвигов. Настоящий вожак этой шайки, поручик Ковров, был в полном смысле то, что называется triple canaille[62 - Трижды каналья (фр.). – Ред.]. Дерзкий, храбрый и самоуверенный, он обладал, кроме того, еще красотою, манерами и светским лоском, известным под именем образования. Перед членами Золотой роты, и в особенности перед Ковровым, трепетали все остальные хороводы. Он повсюду имел своих тайных агентов, которые незаметно, но зорко следили за каждым предприятием мазуриков. В момент исполнения такого предприятия на место действия вдруг нежданно-негаданно являлся Ковров с кем-либо из своих и требовал контрибуцию, грозя в противном случае тотчас же донести полиции – и мошенники, для того чтобы «смирить ему звонок», невольно должны были жертвовать часть сламу, какую он сам заблагорассудил себе назначить. Действуя необыкновенно тонко и ловко во всех своих предприятиях, он вел себя так, что под него никак нельзя было подпустить иголки, и таким образом грабил вдвойне: и мирных обывателей града С.-Петербурга, и мазуриков вместе. Подобный промысел искони существует и в мазурничьем мире: между ними есть разряд людей, которые сами никогда не пускаются на воровство, но промышляют собственно тем, что узнают о всякой покраже, и за одно это знание, за одно отрицательное соучастие свое получают известную долю – лишь бы только молчали да полиции не выдали. Впрочем, надо прибавить, что подобных людей в этом мире очень немного, и все они пользуются у самих мазуриков глубочайшим презрением. Не пользовался им только Ковров, но это потому, что он вообще действовал en grande[63 - По большому счету (фр.). – Ред.] и пускался со своей Золотой ротой на такие отчаянные, рискованные подвиги, о каких остальные хороводы и мечтать не дерзали. Мазурики, какого бы разряда они ни были, вообще очень уважают риск, хитрость и силу – поэтому они и Коврова уважали, боясь и ненавидя его в то же время до последней степени.

– Кому это пачпорт изготовляете? – спросил он, взяв со стола бумагу и преспокойно запихивая ее в свой карман.

Гречка кивнул головой на Бодлевского.

– Ага, так это для вас? очень приятно слышать! – сказал Ковров, смеривая его глазами. – Итак, господа, двадцать пять рублей, или прощайте – до приятного свидания в следственной камере.

– Господин Ковров! позвольте с вами говорить по чести! – вмешался опять Пахом Борисыч. – Мы взяли за дело двадцать рублей – вам весь хоровод даст в этом свое честное слово! – ведь не подлецы же мы какие! Ведь не станем же мы из-за двадцати каких-нибудь паршивых рублишек лгать вам и марать честь своего хоровода!

– Вот это – дело! это хорошо сказано! Хорошее слово я люблю и всегда готов уважить! – поощрительно заметил Сергей Антонович.

– Ну, так сообразите же сами, – продолжал чиновник, – сообразите, что, отдавши вам всю выручку, мы все на шишах должны остаться! За что же нашему труду пропадать занапрасно!

– Пусть вот они заплатят! – сказал Ковров, вскинув глаза на Бодлевского.

Бодлевский снял с себя золотые часы – единственное наследство от своего отца – и вместе с оставшимися пятью рублями бросил их на стол перед Ковровым.

Ковров опять вымерил его глазами и улыбнулся.

– Вы – благородный молодой человек, – сказал он, – вашу руку! Я вижу, вы далеко пойдете.

И он с чувством пожал руку граверу.

– Только надобно вам знать на будущее время, – прибавил он дружески-внушительным тоном, – что я в своих сношениях с этим народом никогда не пользуюсь вещами, а всегда заставляю платить контрибуцию чистыми деньгами. Эй, вы! – крикнул он, обращаясь к компании. – Ступайте кто-нибудь с часами к вашему святоше Прову Викулычу – пусть он мне разменяет их по совести – слышите ли, по совести! — на две трети того, что стоят: вещь хорошая, в магазине надо шестьдесят рублей заплатить. Да пусть приготовит мне ерша в салфетке[64 - Так специально в «Ершах» называется бутылка шампанского, которую подают обернутую в салфетке.]; я приду к нему в гости, а иначе – плохо будет! – крикнул он вдогонку удалявшемуся Юзичу, который через минуту возвратился и подал Коврову сорок рублей. Ковров пересчитал и положил себе двадцать в карман, а остальные молча, но с джентльменской улыбкой возвратил Бодлевскому.

– Одно вынимается, а другое кладется на смену, – сказал он, подавая Бодлевскому вид вдовы коллежского асессора. – Теперь старый плут Пахомка может и за делопроизводство свободно приниматься.

– Да что ж тут приниматься? – с улыбочкой заметил Пахом Борисыч. – Вид ведь чистенький, дворянский; особых примет, якобы глаза серые, нос умеренный, писать по закону не требуется – значит, и так сойдет полегоньку. А теперь бы мне вот рюмочку, да потом и за трыночку, – заключил он, направляясь к штофу и на пути пригласительно показывая Гречке колоду карт.

– Мы с вами будем знакомы; мне ваше лицо понравилось, и потому, надеюсь, сделаемся друзьями, – сказал Ковров, вторично пожимая Бодлевскому руку. – А теперь пойдемте выпьем. Вы мне за стаканом расскажете, для чего вам нужен этот пачпорт, а я, за ваш поступок с часами, зла вам не пожелаю. В этом дает вам свое честное слово поручик Сергей Ковров! Я тоже умею быть великодушным! – заключил он, и новые друзья, в сопровождении всей компании, направились в «чистую половину».

Ночная оргия в «Ершах» находилась уже в полном своем разливе. Был двенадцатый час ночи. Чистая половина вполне представляла собою смешение языков. Грязь ее обстановки как-то сама собою утроилась к этому заповедному часу ночной ершовской жизни. Публику составляли почти исключительно мазурики, покончившие дневные счеты, и с горя, общипанные мешками, а наипаче Провом Викулычем, угарно пропивали ему же свои последние гроши. Подле каждого почти сидела женщина весьма непрезентабельной наружности. Компания мастеровых – все та же, которая и днем тут заседала, – по сию пору разваливалась на прежнем своем месте, за двумя составленными столиками; только почтенные члены ее, что называется, «лыка не вязали», обретаясь в том вялом состоянии, когда человек становится уже «не помнящим родства». Один только угощатель мальчонка сохранял еще кое-какие бессознательно-нервные признаки усиленной жизненной деятельности. Он, закрыв свои отяжелевшие глаза, как-то конвульсивно размахивал в беспорядке руками, опрокидывая на скатерть пивные бутылки и стаканы, судорожно мотал головою и по временам с большим усилием выкрикивал какие-то дикие, бессмысленные звуки.

Один только Пров Викулыч посреди этого всеобщего хаоса невозмутимо сохранял свою благоразумную степенность за буфетной стойкой, и чем солиднее казался он, тем резче являл собою этот контраст со всем окружающим. А на «квартире», где при нагорелом сальном огарке Пахом Борисыч и Гречка азартно резались в трынку, шла своя обычная деятельность под бдительным присмотром и руководством вездесущего Прова Викулыча, не перестававшего с известными интервалами юркать в свою дверцу. Там поминутно приходили и уходили его доверенные люди: ювелиры, которым он продавал золотые вещи; портные и скорняки, покупавшие платья и меха, и, наконец, еще один разряд личностей, преимущественно из евреев, промысел которых состоял в том, чтобы некоторые вещи, какие почему-либо неудобно или опасно было оставить в Петербурге, увозить в Москву и в другие города, где уже они сбывались без всякого опасения и за хорошие деньги. Занятия этого последнего рода требуют особенной честности – и, надо отдать справедливость Прову Викулычу, он умел выбирать людей. Впрочем, честность эта обусловливалась и самой выгодой такого промысла, требующего особенной ловкости, предусмотрительности и сноровки: надо знать – где, что, когда и как и кому выгодней сбывается и какими куда путями удобнее добираться.

Между тем говор и восклицания перекрещивались меж собою по всем углам «чистой половины» и мешались с звуками песни под аккомпанемент торбана и ложек. Эти последние звуки производили два артиста, которые в то время, к одиннадцати часам ночи, постоянно являлись в «Ерши» развлекать своим искусством ночных посетителей. Торбанист – Мосей Маркыч, сухощавый, высокий брюнет, очень серьезного и меланхолического вида, был точно истинный артист: его пальцы с необыкновенною быстротою и художественным тактом бегали по струнам торбана, и когда увлекался он извлекаемыми им звуками, все лицо его как будто преображалось: светлело или туманилось с каждым музыкальным переходом. Не менее художником в душе был и товарищ его – певец и ложечник Иван Родивоныч, курносый, рябой, приземистый и широкоплечий костромич, в поддевке и красной рубахе. Когда он своим немножко гнусавым тенорком «отхватывал» какую-нибудь чибирячку[65 - Чибирячкою называется каждая веселая песня с скандалезным характером.] – все поджилки и суставчики его, словно на пружинках, ходенем ходили: ходили брови и скулы, ходили плечи и руки, и пальцы, и коротенькие полешки-ноги; ходила, наконец, грудь и даже самый живот, которыми он выделывал удивительные штуки, к общему удовольствию столпившихся слушателей. Мы потому так обращаем внимание читателя на Мосея Маркыча с Иваном Родивонычем, что ему еще придется впоследствии встречаться с этими двумя личностями, составляющими необходимое звено трущобной жизни и даже ее светлую сторону, если в ней таковая только возможна.

Что ты, черен ворон, вьешься
Над моею головой? —

чувствительно гнусил Иван Родивоныч, а Мосей Маркыч баском подтягивал ему:

Ты добычи не дождешься:
Я не твой, нет, я не твой!

Мое тело здесь не тлеет,
Тлеет лишь одна душа, —

еще чувствительнее выводил свои верхние нотки Иван Родивоныч.

И она-то разумеить,
Сколь ты, Маша, хороша! —

вторил ему басок Мосея Маркыча. Слушатели оставались в полном восторге.

– Здорово, ребята! – гаркнул с авторитетом лихого ротного командира Ковров, молодцевато входя в комнату под руку с Бодлевским.

– Раз, два, ваше-ство! – крикнули в ответ артисты. Почти вся остальная публика, которой хотя бы и по слухам был только известен Сергей Антонович, почтительно привстала с мест и поклонилась.

– Садись, ребята! пей и гуляй не стесняясь! – снова скомандовал Ковров и обратился к музыкантам: – Ершовскую! да живее!

Мосей Маркыч встряхнул своей черной курчавой головой, ударил по струнам, а Иван Родивоныч звякнул ложками и пошел вприпляску:

Как на гору, значит, еж ползет —
Под горою горемыка йдет.
Ты куды же, куды, еж, ползешь?
Ты куды же, горемыка, йдешь?
Я иду-ползу на барский двор,
Ко Агафье свет Ивановне,
К Серафиме Сарафановне.

И вдруг, на этом последнем стихе, он как-то конвульсивно встряхнулся всем телом, лихо топнул ногами, еще лише подзвякнул ложками – и вся компания, наполнявшая эту комнату, с гиком, свистом и каким-то жиганьем, подхватила вслед за ним, стуча и топая каблуками:

Ах, ерши, ерши, ерши, ерши, ерши – да,
Все по четверти ерши, ерши, ерши – да,
По полувершку ерши, ерши, ерши – да,
Запущу – так и держи, держи, держи!

– Тук-тук, у ворот! – выкрикнул Иван Родивоныч, стараясь перекричать весь этот шум, гам и топот.

– Кто тут? – вопросил его Мосей Маркыч.

– Еж!

– Зачем пришел?

– Попить-погулять, с вашим девкам баловать.

– Что принес?

– Грош.

– Ступай прочь: хвост нехорош!

– Тук-тук, у ворот! – повторил опять Иван Родивоныч.

– Кто тут? – своим заученным тоном снова ответил Мосей Маркыч.

– Еж!

– Что принес?

– Пятак!

– Шишки! идешь не так! – порешил торбанист – и ложечник снова пустился вприпляску:

Загуляла тут ежова голова,
На чужой стороне живучи,
Много горя принимаючи,
Свою участь проклинаючи!

– Ах, ерши, ерши, ерши – да все по четверти ерши! – подхватила в ответ ему честная компания с новым неистовым гиком и жиганьем, еще сильнее прежнего приходя в какой-то дикий, шальной экстаз от тех ловких, размашистых телодвижений, которыми сопровождались «Ерши» Ивана Родивоныча.

Оргия в этом роде длилась далеко за полночь. Бодлевский, все щупавший свой боковой карман – там ли его паспорт, вышел наконец из заведения, словно в каком-то чаду, с крайне расстроенными нервами. Он чувствовал себя как-то тяжело счастливым; его давило и сознание этого счастия, и чувство неизвестности того, что задумала Наташа, и вопрос, как-то еще все это кончится, и убеждение, что первое преступление им уже сделано. Все эти ощущения свинцовым наплывом ложились на его душу, тогда как в ушах его свежо отдавался дикий отзвук ершовской песни.

XII

КЛЮЧИ СТАРОЙ КНЯГИНИ

Было девять часов вечера. Наташа засветила ночную лампу в спальной княгини Чечевинской и осторожно вышла в смежную комнату приготовить ей перед сном успокоительных порошков, которые только что прописал доктор.

Княгиня все еще была очень слаба. Хотя беспамятство ее и миновалось, но по временам с нею начинали делаться истерические припадки; по временам она впадала в забытье и то нервно вздрагивала, то продолжительно дрожала всем телом. Мысль об ударе, нанесенном ей дочерью, не покидала ее ни на минуту.

Наташа только что сменила с дежурства горничную старухи. Ей предстояло просидеть над больной до полуночи. В доме княгини всегда господствовала тишина, а во время болезни ее эта тишина удесятерилась. Все ходили на цыпочках и говорили шепотом, боясь кашлянуть или звякнуть в буфете чайной ложечкой. Дверные звонки были завязаны полотенцами, и вся улица перед домом широко и мягко устлана соломой. К девяти часам домашние уже расходились по своим уголкам и ложились спать; одна только дежурная тихо сидела у изголовья старухи.

Налив полрюмки воды, Наташа всыпала туда порошок и вынула из домашней аптеки маленькую стклянку с бледно-желтоватою жидкостью. Это был опиум. Осторожно осмотревшись кругом, она медленно приложила к рюмке горлышко сткляночки и влила туда счетом десять капель. «Будет достаточно», – подумала она и усмехнулась. Лицо ее, как и всегда, было холодно-спокойно, и ни малейшая тень какого-либо ощущения не пробегала по нем в эту минуту.

Старуха, приподнятая под спинку Наташиной рукою, поморщась, проглотила поднесенное ей лекарство – и через несколько минут опиум оказал свое действие: время от времени конвульсивно подергивая нижнею губою, она впала в глубокий и тяжелый сон. Наташа, чутко вытянув шею, неподвижно и внимательно из-за угла подушки глядела на ее лицо, следя за симптомами одурения, и когда убедилась, что сон окончательно сковал ее члены и что старуха вполне уже лишена на несколько часов возможности услышать что-либо и очнуться, она медленно пододвинула ближе к изголовью большое свое кресло и, не сводя спокойно-внимательного взора с ее лица, тихо запустила руку под нижнюю подушку. Подвигаясь вперед с величайшей осторожностью и не более как на несколько линий, рука ее поминутно останавливалась, чуть только оттенок малейшего нервного движения пробегал по лицу старухи, к которому неотводно были прикованы глаза Наташи. Но старуха спит непробудно – и рука опять на какие-нибудь полвершка тихо подвигается вперед. Прошло уже около получаса, а глаза горничной все еще напряженно вперялись в сонное лицо и рука все еще подвигалась вперед под подушкой, уклоняясь по временам несколько в стороны и как бы нащупывая там что-то. Выражение лица Наташи было в высшей степени спокойно и сосредоточенно, но в этом спокойствии в то же время крылось нечто другое, заставлявшее предполагать, что если – не дай бог – очнется как-нибудь в эту минуту старуха, то другая, свободная рука в то же мгновение задушит ее горло.

Наконец кончики пальцев нащупали там что-то твердое. «Это он!» – подумала Наташа и остановилась перевести дух. Через минуту, ухватясь за свою находку, рука ее так же медленно и осторожно стала подвигаться назад.

Прошло еще с добрых десять минут, когда наконец Наташа увидала маленькую мошонку из разноцветного сафьяна, какими обыкновенно торгует город Торжок наряду с другими своими сафьяновыми и золотошвейными изделиями. В этой мошонке у старой княгини хранились два ключа, с которыми она никогда не расставалась: днем носила в кармане, а ночью клала к себе под подушку. Один ключ – обыкновенный – был от ее комода, другой – изящный, маленький – от ее заповедной шкатулки.

Около часу спустя ключи эти тем же порядком и с тою же осторожностью были положены на свое обычное место, под подушку княгини.

Наташа тщательно вытерла рюмку своим носовым платком, чтобы в ней не оставалось ни малейшего запаха опиума, и спокойно, как и всегда, досидела часы своего дежурства.

XIII

ОТОМСТИЛА

Старуха проснулась на другой день часу в первом. Доктор, заезжавший уже два раза утром, был даже доволен столь продолжительным сном, которого больная почти не знала со времени полученного ею удара и который, по его мнению, должен был произвести благодетельный перелом болезни.

Княгиня издавна уже сделала себе привычку – переглядывать свои финансовые документы и поверять приходорасходные книги. Всесильная привычка, образуя собою в человеке нечто органическое, не покидала ее и в болезни; по крайней мере в то время, когда сознание и спокойствие возвращались к ней, она выдавала ключ от комода, приказывала подать себе заветную шкатулку и затем, выслав дежурную вон из комнаты, предавалась наедине своему любимому занятию, превратившемуся теперь в нечто весьма близкое к детской забаве. Она вынимала свои банковые билеты, именные и безыменные, и – то любуясь их цветными рисунками, то перекладывая с места на место – щупала толщину пачек, пересчитывала их и несколько тысяч наличных денег, на всякий случай лежавших дома, и наконец бережно, в порядке опять укладывала все это в шкатулку. Горничная, возвращаясь в спальню по ее звонку, ставила шкатулку на старое место – и княгиня, после этой забавы, чувствовала себя еще на некоторое время спокойной и довольной.

Дежурные уже успели достаточно познакомиться с этой прихотью, и потому каждодневная подача шкатулки казалась им совершенно в порядке вещей, делом заведенного обыкновения.

Приняв какое-то лекарство и обтерев лицо и руки полотенцем, смоченным в каком-то освежающем винегре, княгиня приказала прочесть ей несколько молитв, с той главой Евангелия, которая следовала в нынешний день, и затем приняла визит своего сына. Со времени ее болезни, то есть с тех пор как была сделана духовная, утверждающая его единонаследие, он поставил себе не совсем-то веселою обязанностью являться к матери каждое утро минут на пять, причем ни разу не заводя разговора о сестре, осведомлялся только о здоровье, являл себя почтительным сыном и, в заключение нежно, со вздохом сокрушения поцеловав руку, уносился на рысаке поторчать в приемной какой-нибудь танцовщицы или в ресторан.

По уезде сына старуха приказала достать себе шкатулку и, по обыкновению, выслала вон из спальни дежурную женщину.

Это была великолепная шкатулка из черного дерева с инкрустацией изящнейшей отделки.

Ключ щелкнул в замке, пружинная крышка отскочила – и глаза княгини остановились неподвижно, пораженные недоумением и ужасом.

Двадцати четырех тысяч наличными деньгами, которые она сама своими руками положила вчера поверх прочих бумаг, сегодня в шкатулке не было. Всех безыменных банковых билетов тоже не было. Билеты на имя дочери, княжны Анны, тоже исчезли. Оставались только именные – старухи и сына – да кое-какие векселя. На место всего пропавшего была положена записка с надписью:

«А madame

la princesse Tchetchevinsky»[66 - «Госпоже княгине Чечевинской» (фp.). – Ред.].

Пальцы старой княгини так трепетали, что долгое время она не могла развернуть эту записку. Потерянные глаза ее дико бегали, как у помешанной. Наконец ей как-то удалось-таки развернуть почтовый листок – и она стала читать:

«Вы меня прокляли, прогнали и несправедливо лишили наследства. Я у вас краду мои деньги. Можете доносить полиции; но в то время, когда вы прочтете эту записку – ни меня, ни того, кто по моему поручению сделал покражу, уже не будет в Петербурге.

    Ваша дочь княжна Анна Чечевинская».

У старухи руки не опустились, но, как нечто совсем ей не принадлежащее, безжизненно брякнулись на ее колени. Бегающие, сумасшедшие глаза остановились, и в них вдруг появилось глубокомысленное выражение. Княгиня делала страшное, нечеловеческое в ее положении усилие, чтобы собрать все присутствие духа и владеть собою. Один только слабый, глухой стон вырвался из ее груди, да зубы скрежетали. Она стала искать глазами огня, но лампа была потушена: матовый, синеватый просвет дня, сквозь опущенные гардины, достаточно освещал комнату. Тогда старуха диким, неровным движением, напоминавшим подобные же движения перепуганных обезьян, скомкала это письмо рукою, быстро положила его в рот и конвульсивно, с усилием двигая челюстями, стала жевать его, стараясь проглотить поскорее.

Минута – и письма уже не существовало. Княгиня заперла шкатулку и позвонила дежурную. Отдавши ей спокойным голосом обычное приказание, она имела еще достаточно силы, приподнявшись на локте, глядеть, как та запирала комод, и потом положить к себе под подушку на всегдашнее место торжковскую мошонку с ключами. После этого она опять приказала ей выйти.

Когда спустя два часа приехавший в третий раз доктор захотел наконец поглядеть больную и вошел в ее спальню – там уже лежал только вытянувшийся, окоченелый труп старухи.

Дочь княгини Чечевинской, последняя отрасль древнего и никогда ничем не запятнанного рода, – распутная женщина и воровка!

Наташа отомстила.

XIV

БЛИЖАЙШИЕ ПОСЛЕДСТВИЯ ПОКРАЖИ