banner banner banner
Расщелина
Расщелина
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Расщелина

скачать книгу бесплатно

Расщелина
Владимир Кремин

Неожиданная исповедь матери ставит главного героя романа перед выбором жизненного пути. Преодолевая возникшие трудности, ему предстоит стать единственным и последним хранителем знания, и исполнителем воли Вселенной… Придет время и все бесчисленные, неизведанные сокровища земли станут естественным достоянием всего человечества, обладающего новым мышлением, прошедшего путь глубоких, духовных перемен. В этом заложен великий смысл познания и причастности к тайнам Расщелины…

Владимир Кремин

Расщелина

«Мечта, стремящая к Раcщелине,

приходит однажды, но живет вечно…»

Глава первая

Ранний гость

По стылому, утреннему парку, одиноко, шел человек. Неприязнь промозглой ночи нехотя отступала и, по черепашьи упрятав шею, незнакомец не замечал окрест ничего, что способно было отвлечь, вынудив обернуться или скосить взгляд на сторону. Продолжая кутаться от назойливого холода утра, он словно укрывался от прохожих, которых в это время суток в городке было мало. Все заведения закрыты; и в столь ранний час, любой гость, а в особенности заезжий, наверняка привлек бы к себе пристальное внимание местных любителей просыпаться рано. Однако никакой спешки; все его движения были неторопливы и точны, словно заранее внимательно выверены и продуманны.

Он был выше среднего роста, худ и немного сутулился, но это ничуть не портило его внешность, а лишь придавало энергичной и стремительной походке целеустремленность и некую озабоченность.

Одет без шика – просто; темно – серое, спускавшееся ниже колен, старое, драповое пальто, какое не стал бы брать даже старьевщик, шло идеально и, несмотря на всю свою изношенность, придавало ему некую самоуверенность. «Поизносилось», – бросил бы любой, не оценив внутреннего содержания и фарса. Ворот был поднят и с обеих сторон надежно прикрывал пасмурное лицо незнакомца от вездесущих глазниц подворотен. Устойчивость ему создавал неуклюже повязанный поверх, коричневый шерстяной шарф, жестко топыривший концы на стороны. Он колол тело и кусал уши. Однако прохожий терпеливо сносил неудобство.

На голове шляпа; явно не по сезону, но тем не менее, она придавала незнакомцу вид вполне приличного горожанина. Широкие и ровные поля ее были опущены книзу, напоминая намокшие крылья продрогшей от холода и дождя птицы. Сырость в этакую непогоду присутствовала и ощущалась во всем. Небо свинцово хмурилось, не суля и намека на приход желанного, весеннего тепла. Утро натужно томило сомнительным прогнозом и ожиданием некоего чуда.

Весна, еще только-только оживая, вовсе не стремилась делиться теплом и, едва проявляла неназойливую учтивость; порой, совсем недолго, светило холодное, далекое солнце, с трудом пробиваясь сквозь мрак низких, серых облаков. Увы, зима брала верх, упорно стоя на своем и, вовсе не желая, сдавать позиции лидера.

Сделав неудачную попытку присесть на одинокую скамью, мужчина скоро поднялся, вероятно ощутив на себе еще больший неуют и холодное приветствие полусонного, равнодушного городка. Ничуть не передохнув, все в той же задумчивой полудреме, он побрел к означенной улице, чтобы внести больший смысл в цель своего внезапного появления. Вполне возможно, он искал или ждал оговоренной заранее встречи. Контакт любого рода, в столь ранний час, наверняка мог остаться скрытным; пройти без свидетелей, что наверняка бы устроило заезжего гостя. Однако настораживало лишь то, что он ничуть не придерживался заранее условленного для тайной встречи места. Не оборачиваясь и не вызывая ничейного беспокойства или тревоги, он неспешно шагал к цели, вороша в памяти незабываемые эпизоды из прошлого. Походило на то, что все из того, что он задумал, было заранее, по аптечному, взвешенно и исполнялось ко времени. По воле или без нее, но ноги несли, к искомому выбору, к моменту назревшей и неотступной истины.

Павел сидел дома; было поздно куда-либо идти, да и оставлять мать одну не хотелось. Радовало отсутствие отца. В такие часы, под его чутким присмотром, она могла хоть самую малость отдохнуть и выспаться. Учеба в ремесленном давалась легко и уже в скором предстояло искать место службы или работы; семья еле сводила концы с концами.

Мать, женщина стойкая, настояла на том, чтобы ее единственный сын учился, хотя пьянчуга отец гнал его из дому батрачить, все равно где и как. Вот уже несколько лет, как с виду обычная хворь, развилась и извела ее ослабленный трудной жизнью организм на нет. Затем, как следствие – паралич, окончательно приковал недвижимое тело к постели. Тяжелое и безысходное существование с мужем, дебоширом и пропойцей, то и дело устраивавшим в доме погромы и побоища, вконец измотало ее измученную душу, иссушило сердце. Он издевался над невинной женщиной, то ища спиртное, которого в доме отродясь не было, то якобы сокрытые от него деньги и ценности, то без всякой причины нещадно крушил мебель, неся бред, который Павлик с самого раннего детства вынужден был терпеть.

Будучи постарше, сын стал перечить пьяному отцу, защищая больную и слабую мать. Иной раз он действительно урезонивал бушевавшего тирана, но, зачастую, доставалось и ему. Не раз, будучи запертым в ужасном и холодном подполе; в пугающей до жути темноте, с шорохом огромных, многоногих пауков и возней ненавистных, противных крыс, он, ночи напролет, не смыкал глаз, боясь пошевелиться. Противные, усатые чудовища, водившиеся там, по самой природе своего предназначения, погрызли и съели в тесном подвале все что могли. Им было в самую пору, либо искать иное подземелье, спасаясь от голодной смерти, либо откровенно нападать на несчастного, волей обстоятельств, угодившего в их скоромный крысиный мир.

Ремень, или подвернувшаяся палка, не раз оставляли свой след на худой, неокрепшей ребячьей спине. Парализованная, слабеющая с каждым днем мать, тихо и безутешно плакала, лежа на кровати в углу, до крови закусывая губы. Болью рвало сердце, терзая душу невыносимой мукой. Пытаясь гнать ирода, Варвара умоляла оставить их в покое, но пьяный Василий твердил одно: «Скажи, гадюка, куда добро упрятала? Не-то изведу обоих, удавлю вместе со щенком нагулянным… Гляди-ка заступник вырос», – бесновался от негодования разошедшийся отец семейства.

Безысходное отчаяние, какое порождали подобные сцены, жгли сына изнутри, лишая сна и покоя. Павел ненавидел отца. Он не знал и не помнил от него добра; его попросту не было. Лишь порожденное побоями отвращение, накрепко запало в детскую, истерзанную болью и страданием душу.

Уже будучи старше, Павел стал задумываться: «Чего же так настойчиво и дерзко, добивается ирод – отец от матери, почти всю его сознательную жизнь?» Стал догадываться или, по крайней мере понимать, что она видимо скрывает от отца и хранит в тайне какие-то, должно быть, важные секреты. Иначе его злоба и беспрестанные домогательства попросту не имели бы смысла, утратив себя во времени и бесцельности. Иной раз Павлу случалось слышать от невменяемого отца о неких сокрытых матерью то ли деньгах, то ли богатствах. Но каких? До поры его мало интересовали подобные притязания пьяного, несущего невесть что, родителя. Ни о каком доверии отцу и речи не могло быть, поэтому все что нес этот дебошир, Павел пропускал мимо ушей. А в заботах о матери попросту зрела тупая неприязнь к отцу и его непутевым делам.

В часы затишья, когда они с матерью оставались наедине, а Василий, бывало, пропадал по нескольку дней кряду, сын стал внимательно вслушиваться и вникать в интересные повествования Варвары о ее юности и о самом раннем детстве, о которых он мало что знал и помнил. Иной раз, удавалось даже разговорить мать и она, углубившись в приятные воспоминания тех лет, откровенно рассказывала сыну все новые, незнакомые ему истории, обнажая при этом незначительные, но уже ставшие важными для Павла, факты.

В тайне от матери, он все чаще, рисовал в сознании картины из жизни родных, которых увы он уже не мог расспросить сам. Та жизнь была не его, а он стремился воссоздать то прошлое, которое благодаря своей пытливости и оживил. Теперь уже его, все больше влекло туда, и он все чаще просиживал у постели матери, слушая ее откровения.

Он многое узнал о бабушке; ее трудной и таинственной жизни в тайге, на забытом всеми хуторе староверов. Как она там оказалась и, что связывало эту мужественную женщину со старообрядцами, Павел не знал. Однако в рассказах, на первый взгляд откровенной с ним матери, он иной раз улавливал некую недосказанность или даже скрытность, которую немногим ранее совсем бы и не приметил. Не хватало вот только нити, способной связать то давнее время с его непутевым, по выражению матери, отцом. Не мог он нащупать истоков и причин жестокой ненависти к ним обоим, со стороны алчного и одержимого неясной целью, главы семейства. Ему, исходя из опыта совместно прожитых лет, отчего-то казалось, что не столь далекий по своей природе отец, был попросту не способен глубинно воспринимать суть разговоров и содержание смысла, какие велись в свое время между бабушкой и матерью. Но эти собственные домыслы Павел не считал основательными, так как совсем мало был знаком с обстоятельствами какие свели его родителей вместе. Он ничего не знал о той тревожной жизни, какой были обременены его скрытные родственники, а лишь смутно догадывался о существовании некой тайны между его предками. Отцу, видимо, хотелось знать больше; от этой недосказанности и все причины нескончаемых ссор в доме. Однако мать не считала нужным делиться важными для нее знаниями.

Павел понимал, что мать не совсем откровенна с ним. Ее мучил некий страх; и это была даже не боязнь за сына, и его будущее, нет – это была тревога иного рода… В истомленных терпением глазах больной и усталой женщины, не способной уже, ни хранить, ни скрывать секреты, потаенные в истерзанной душе; он видел решимость, когда чаша терпения переполняет края и дух стремит облегчить себя признанием.

«Чего она боится? – задавался вопросом сын, – ведь он у нее единственный; никогда не предаст и до конца останется с ней. Какая тайна не дает ей покоя?»

Не находя ответа, Павел продолжал ждать, участливо и бережно обращаясь с больной женщиной, а мать, по-прежнему, не доверяя ему свои секреты, хранила молчание. Иногда, когда Павлу удавалось ускользнуть от разъяренного отца, он звал на помощь соседей или, случалось, даже дежуривших неподалеку жандармов. Пьянчугу забирали…

К Василию тут же применялись посильные меры воздействия, да и только. Но он все одно не унимался и после очередной попойки с дружками или в заведении, и Павлу, и Варваре доставалось еще больше: «Ты, что думаешь, я жандармов испугался? – кричал он на весь двор. – Да я пью с имя, за одним столом… Дура ты, баба, дура!»

Позже и жандармы, такие же пропойцы, как на службе, так и вне ее, свыклись с неоднозначным поведением главы семьи и жизнь в доме Рагозиных понеслась тем же бурливым потоком, руша слабые и подмывая хрупкие берега надежды на спасение и покой.

Павел, будучи сообразительным парнем, конечно, понимал, что рано или поздно некая перемена обязательно произойдет в их обездоленной семье; весь этот ужас и кошмар добром не кончится… К тому же, больная мать, которой врачи прописали покой, не могла более терпеть и сносить издевательства мужа; на глазах у сына она стала увядать и гаснуть… Те силы, что еще чудом оставались в измученном, недвижимом теле, стали безвозвратно покидать ее…

Безмерно страдая, утешая мать и всячески беспокоясь за нее, Павел стал чаще обращаться к уездным врачам; искал их участия и помощи, но те, пожимая плечами, уверяли юношу в том, что со временем состояние нормализуется, нужен лишь покой и хорошее питание. С тем и другим конечно же были проблемы, которые в одиночку разрешить не удавалось, а те, к кому он обращался, особого интереса к его судьбе не проявляли.

Единственным человеком, старавшимся облегчить непосильные тяготы забот, свалившихся на юношу, столь стойко переносившего их, стал учитель. Он часто приходил к ним в дом и, в меру своих сил, наставлял парня, и утешал больную мать, нуждавшуюся в столь нужной, поддержке. Помогая Павлу в уходе за больной женщиной, он многое разъяснял юноше; учил видеть и понимать важное и главное в человеке, в чем самому Павлу, столкнувшемуся со сложной жизненной драмой, было бы не разобраться. Его тщетные попытки говорить с главой семьи, были попросту бессмысленны и кроме обоюдного неприятия, ничего за собой не несли. Эти два совершенно чуждых по убеждениям человека, не в состоянии были договориться или поладить. Патологическая неспособность к здравомыслию, не позволяла Василию понимать все чуждое его устоям. Он продолжал упорно добиваться признания от больной жены, а остальное его совершенно не интересовало.

Павел любил проводить время с учителем, особенно вне занятий, когда Сергей Николаевич, приходил навещать их. Они говорили о жизни, об истории, о большом звездном небе, о любви, которая зарождается именно там и потом вечно живет в глубинах сердца. Учитель, видя блеск в глазах изумленного юноши, старался разъяснить ему, те фундаментальные истины на которых строится и формируется молодой пытливый ум подростка. Павлу было легко и интересно общение с добрым и рассудительным учителем, который во многом заменял ему отца. Чтобы хоть как-то облегчить тяжесть хлопот и страдания мальчишки, Сергей Николаевич договорился в губернской больнице, где врачи готовы были взять под присмотр его больную, ослабшую мать, для лечения. Туда и предстояло ее в скором перевезти; лишь только сойдет снег и встанет дорога. В весеннюю распутицу, сотню верст таежными тропами не покрыть – большой риск и для больной и для транспорта. И все же, несмотря на задержку, Павел радовался за мать и был благодарен учителю. Лишь весна, наперекор всем ожиданиям, не торопила свой приход; то и дело валил новый снег и холод морозил окна. «И в лесу еще долго не сойдет снег, и не даст никакого покоя свирепый отец, и мало у него защитников на которых он мог бы положиться в трудные, томительные дни ожидания…» – думалось Павлу в беспредельной тревоге за здоровье и покой матери. И очень хотелось ускорить неумолимое, упрямое течение времени от которого зависела вся его жизнь. Но, казалось, еще медленнее стучали на стене старые, поржавевшие с краев часы, еще длиннее были ночи и дни ожидания, еще безжалостней, в тупой злобе, становился отец, еще больше полнилось тревогой мальчишечье, чуткое сердце, словно предчувствуя недобрые перемены.

Не весело и хмуро подступало утро, пробуждая маленький губернский городок, что затерялся на Северном Урале, в полузабытой людьми тайге. Было тихо и мрачно, словно осень и вот-вот зима.

Не особо торопил себя и люд; спешить некуда, а коли и находилась «петушиная душа», то редко. И та, мелькнет серой тенью средь покосившихся домов темных улиц, и исчезнет без звука и шума, оставляя за собой порушенную гладь антрацитовых луж. Весна и все присущее ей, явно запаздывали, не желая радовать и согревать первым теплом невзрачный, промерзший от холода и сыри городок. Кучер, что подвез, получил свою полтину, да в трактир, иные из которых и в утренние часы не запирались. И совсем уж было продрог человек в сером пальто, когда наконец-то отыскал дом за номером тридцать семь по Большой садовой. «Отчего только даются столь неверные названия улицам?» – мелькнула мысль, потому как сада нигде не было. Вокруг простота, слякоть, да уныние мрачной провинции. За обломанным местами забором, с покосившейся на бок, слетевшей с одной петли калиткой, стоял полуразвалившийся, кривой дом.

«Если это строение можно назвать домом, в полном смысле этого слова, то пожалуй не помешает сделать попытку постучать в окно», – подумал человек, обходя сооружение со стороны прилегавшего проулка. Хотя едва, сквозь муть пожелтевшего от времени стекла, смог бы обитатель сего угрюмого жилища, разглядеть, а тем более узнать, раннего гостя. Человек постучал, выждал. Потом еще, настойчивее…

Таившаяся всюду предрассветная тишина была нарушена, но тут же воцарилась вновь. «Похоже, что хозяина нет», – подумал гость. Ждать у двери было для него опасно; уже светало и кое-где из дворов выглядывали любопытные, заспанные людишки. Привлекать к себе внимание было ни к чему и человек, с явным раздражением, прошел в глубь грязного, неухоженного двора. Устроился, присев на старый, рассохшийся бочонок – стал ждать. Прошло около получаса. Было пасмурно и к большому неудовольствию заморосил мелкий, нудный и холодный дождь. Незнакомцу вдруг показалось, что в доме, вопреки его ожиданиям, все же, кто-то есть. Он прислушался, подошел ближе к двери и пнул ногой. В ответ возня; его услышали. С петель слетел крючок, будто хозяин стоял в прихожей и ждал стука. Столь мешавшая раннему гостю дверь, со скрипом отворилась.

Ну конечно, он узнал его сразу; тот же пухлый, противный на рожу бородач, стоял перед ним с заспанно – пьяной физиономией и что-то невнятное, недовольно бурчал себе под нос. Увидев съежившегося от сырости и холода мужчину, закутанного в серое, длинное пальто, он насторожился. Протер глаза и всмотрелся. Оба еще некоторое время, молча, выжидающе, глядели друг на друга. Бородач сощурился:

– Во! Мать честна! – только и молвил хозяин, пристально уставившись на столь раннего гостя.

– Что и впускать уже не хочешь, моришь у двери? – с раздражением в голосе сказал человек в сером и, не дав опомниться, вошел сам, без приглашения. – Дверь запри, только и услышал мужик следом. Внутри его организма что-то въедливо и тревожно заныло.

Сидор явно не ждал этого визита. Конечно же он узнал своего хозяина. Прошло уже почти шесть лет после их последней встречи, но столкнуться с ним сейчас, здесь – этого он никак не мог предвидеть. Потому и выглядел растерянно.

Перед ним предстал все тот же; бывший главарь их, в прошлом многочисленной, но распавшейся банды. Когда-то, к ней же, принадлежал и он сам. Тогда подельники, из осторожности, разбежались по норам, да малинам, кто-куда. Шершня взяли с поличным, на одной из квартирных краж в Самаре, а с ним и еще двоих фраеров. В то смутное время пришел конец и хваленому авторитету его пахана. Долгая отсидка в местах далеких вселяла надежную перспективу; не увидеться с ним никогда более. Сидор, в ту пору, будучи преемником Шершня, попытался было собрать остатки разрозненной группы, но трусливое, обезглавленное ворье, из страха за собственную шкуру, расползлось по стране без остатка. Деваться некуда – уехал и Сидор, по пути прибрав за собой.

Здесь на Урале, у племяшки, жилось спокойнее. Укрывался некоторое время от глаз жандармских урядников, сыщиков и ищеек всех мастей, которые были для него ненавистнее любой иной, как он сам считал, земной нечисти. Спустя год, убедившись, что все в округе выглядит спокойно, изредка, с опаской; якобы приехав к племяннице погостить, он стал показываться на городских улицах. Захаживал в трактиры и вновь, с тем же усердием, как и ранее в Самаре, стал проматывать, теперь уже не свои, а племяшки деньги.

До приезда дядьки Сидора, Анна жила спокойно. Будучи сиротой, без родителей, ей пришлось оставить школу и пойти работать. Видимо от природы, а то и от жизни; умная, да изворотливая девчонка жила одна. Отец ее, Остап – брат Сидора, знал в жизни только три дороги; в трактир, что при дворе купца Крутоярова содержался, домой – куда без указки несли его кривые ноги в пору перепоя, да в подвал, за огурцами и рассолом. С того и лишился жизни еще в довольно сносном для мужика возрасте. Зима на Урале, ой лютая бывает… Вот и сгинул Остап с перебора; подвели его и на этот раз не ноги, а хмельная голова. Неделей позже отыскали, хватившись. Благо пурги не было, да мужики, до зимней рыбалки падкие, набрели случайно; а то бы, жди весны – ранее не сыскать.

Мать, измученная тяжкой бессменной работой в прачечной, умерла еще двумя годами ранее, подхватив неизлечимую чахотку. Оставила тринадцатилетнюю дочь один на один с жестоким и безжалостным миром, а на Остапа уже тогда надежды не было. К пятнадцати годам, повзрослев, Анна налилась девичьим соком, что пчела медом, словно ягодка на лугу, природной росой умытая. Зарумянились щеки – яблочки, распрямился гибкий стан, поднялись ко времени и груди; белые, норовисто упругие в соблазне. Ладная девка вышла – липкая до мужицкого глазу. Стали на нее посматривать; то купец какой видный, в лавке взглядом проводит, то до дому, кто посмелей, сопроводить норовит, в знак интереса и внимания к Анне Остаповне. Не давала повода Анна для лишних разговоров, но понимала, что хороша собой, вот и роится в круг нее мужичье. Уж и бабы коситься стали; а их рты закрыть, что дождем напиться…

На язык девчонка была остра, и иные мужики ее даже побаивались. Не в силах были понять; от кого такой прыти набралась. А с мужиками, то и дело, конфуз происходил. То одного, то другого Анна на смех выставит. Ясно – не взять эту простым розыгрышем. Было в ней что-то дерзкое и вольное, как свежий аромат весенних лугов, нескошенных до поры, как сильный порыв ветра, как прохлада в зной. Дразнил и волновал взгляд огромных, прозрачных, голубых глаз, в которых дна не видно – одна пропасть. Таилась за этими глазами и глубокая душа, потому и трудилась Анна, не покладая рук в трактире купца Крутоярова, чтобы хоть как-то сводить концы с концами. Тут уж не до учебы было; жизнь сама, выучит и подскажет.

Купец серьезный был человек, образованный и дело свое знал. В суровую зиму его обозники, ходившие далеко на Север, привозили пушнину, да добра всякого из тайги на многие тысячи. Креп и богател Гордей, но однако же и мужикам, что трудились на него, жить давал, да и уважение за то имел от простого люда. Иначе ни суровая тайга, ни сами люди, не примут и не защитят. С того и дело шло; ведь многих денег стоило обозы с товаром к северным людям отправлять, которые всегда к тому нужду имели.

Анну Крутояров любил как дочь; за нрав ее, за шутку и за то, что мужиков заводила. А мужик без завода уж не тот; и работа у него не ладится, и по жизни он вроде якоря; зацепился и порос илом, не сорвать уж с насиженного. Хранила Анна некую внутреннюю силу, что буравила и будоражила мужицкий характер. И почти не замечала, как этим полдела делала. За то и хранил купец в душе тепло к Анне. Славно все выходило, но Гордей Крутояров смотрел дальше и знал больше. В его планы и размах на севере Урала, в непролазной тайге, входило и другое. Он лелеял иные, более объемные, сулившие немалую выгоду и перспективу надежды. От того и замыслы сами себя рождали.

Что пушнина? Дело, это конечно прибыльное, но мечты оставались пока несбыточными. Пушнины хватало куда с лихвой и продавалась она выгодно; товар нужный для многих людей. Уходил быстро и давал деньги для развития. Однако же промысел был труден и иногда обозы едва окупали себя. Дорогого стоило рисковать охотниками с большим опытом. В такие дни Крутояров хмурился и сходил с лица. Случалось, не все мужики домой возвращались. Всякое бывало в пути; то болезнь навяжется, то зверь поломает, то недоразумение какое случится. В тайге ухо востро держи; навыки то они годами, да нелегким трудом прививаются. В любом деле не без промашек. Гордей хорошо это понимал, но манило его иное. Тянул не размах дела, а идея, которая вдохновляла и открывала новые горизонты. Он знал, интересовался фактами, был уверен, что в тайге должно быть золото и золото немалое, но развернуть изыскания, нанять специалистов и организовать работу не только на поиск, но и на разработку приисков, где-нибудь в необжитых, удаленных таежных районах, было делом не легким, хлопотным и рискованным. Пускать деньги на ветер не хотелось, они трудом добыты. А останавливаться на достигнутом, имея то, чем он уже располагал, Гордей, разумеется, не мог. Его ищущая и пытливая от природы натура не давала сидеть на месте. Порой казалось, что границам его трудолюбия и оптимизма просто нет предела. Он не раз предпринимал попытки с раннего лета обследовать тайгу, особенно ее северные не изученные области, сам лично участвуя в поисках желтого камня, но дело было действительно трудным.

В эту зиму, просиживая у себя в библиотеке порой до глубокой ночи, он изучал результаты исследований, обдумывал все варианты поиска и организации работ. Продолжая изучать пути оптимального решения, Гордей переосмысливал начальные этапы трудного дела. С весны эту работу предстояло начать основательно. В тайне от всех он готовил экспедицию, собираясь лично возглавить ее. Уже в скором должен был прибыть из Екатеринбурга профессор Университета и специалист по изысканиям; его бывший друг и однокурсник, в пору учебы в гимназии. Позже дороги их разошлись, и Иван Ольховский вплотную занялся наукой. При последней их встрече, Гордей, имея в душе далеко идущие намерения, с большим удовольствием поделился с ним своими планами и оба с интересом увлеклись предстоящей экспедицией, намереваясь вместе заняться обследованием необжитых, горных районов тайги, где можно было попытать удачу. А слухи ходили самые, что ни на есть разные. Будто кто-то, когда-то и находил золото в таежных отрогах северного Урала, однако ничего конкретного узнать не удавалось. Требовалось проведение собственных исследований.

Дремлют старые Уральские горы, тихо в тайге… Урал – это песня, много он тайн хранит, много загадок, мифов и былин от народной мудрости. Что старый отшельник сединой порос, а все в себе таит, молчит и не собирается так вот, запросто, секретами делиться. Леса густые, да зверья полные. Озера, что зеркало; днем в них небо живет, а ночью звезды купаются… Много людских тайн скопил Урал. Здесь и меч богатырский из руды отлить и выковать можно, и рукоять его изумрудами обложить, да золотой оклад с росписью сделать; оно и мастеровые найдутся. Богат Урал; все в нем есть. От легенд до правды шаг один, только вот шаг этот сделать не всем дано. Урал с живой душой, он не каждого примет, не с каждым заговорит, тайна в нем великая живет – разгадать трудно…

Все расспросы людей сводились к пустым ссылкам на несуществующих или впервые слышащих о золоте, свидетелях и очевидцах. Может и разносилась, хвастовства ради, по округе молва, только вот и не верить в «были или небыли» Крутояров не мог. Дело предстояло начинать с нуля и к этому Гордей был готов. Фактом оставалось то, и в этом он был глубоко убежден, что кроме него никто доселе не предпринимал, более или менее серьезных попыток, лезть с подобными изысканиями в глубь дремучей тайги, рискуя попросту сгинуть – безвестно пропасть для потомков или последователей. Хотя на Южном Урале были золотодобытчики, имевшие значимый успех и продолжающие поиск, но было в том не мало и мистического, что пугало, но навевало своей тайной, еще больший интерес. Об этом неведомом, Гордей узнавал от Ивана, сведущего в вопросах освоения природных запасов Урала и Сибири.

С мужиками, что сопровождали Крутоярова в предпринятых им исследованиях, он своими замыслами не делился. Рассказывал лишь про новые пути и тропы, которые якобы нужны были для караванов с пушниной и рыбой – этим и прикрывался, осторожничая и не желая, чтобы добрые начинания раньше времени слухами обрастали. Таежники верили своему хозяину. Кому, как не ему, не раз выручавшему их из беды, открытому и бесхитростному человеку, доверять: «Но не пришла еще пора; знать им всю правду», – так считал хозяин.

Глава вторая

Исповедь

Несмотря на внешнюю невзрачность полуразвалившегося дома, внутри обнаружился полный порядок. По всему чувствовалось присутствие женских, трудолюбивых рук. Однако он был явно запущен по мужской части. Дом включал в себя две комнаты и небольшую прихожую, в которую и вошел из холодных сеней гость. Она служила и кухней. Неуклюже сработанная печь, выглядела старой; сложенная из неровного, бывшего в употреблении кирпича, она была прибрана и, по-утреннему, проворно лучила теплом. Справа, напротив мутного окна, выходившего на чумазую улицу, качаясь и скрипя, стоял квадратный, по халтуре сделанный стол. Он был аккуратно покрыт светлой и чистой скатертью. Это сразу же приметил захожий гость. Стол был пуст, поэтому ничто не помешало ему водрузить на середину емкую, квадратную бутыль, приятно резанувшую по глазам не проспавшегося Сидора. Она поражала своей новизной и прозрачностью. «Заезжий товар. Не самогон местного разлива». – вывел для себя хозяин. Он плотно прикрыл дверь, предложив гостю пройти.

Раннее утро едва – едва успело развеять предрассветную синь, а валившаяся с ног от усталости и недосыпания Анна, уже торопилась домой. В эти часы она ежедневно заканчивала уборку в ночном, питейном заведении своего «барина», так его называл дядька, который зачастую выворачивал свои латаные карманы именно там. Хотя простой люд, допоздна засидевшийся в трактире купца Крутоярова, расходился далеко за полночь, заведение после ухода или выноса последнего, бесчувственного тела, походило на всклокоченную голову до срока разбуженного пропойца. Так что до самого рассвета проворная Анна наводила порядок в помещении, которое днем было закрыто, а под вечер с новой силой поглощало во чреве всех, кто не мог пройти мимо яркой вывески на дверях; Питейное заведение – «У Гордея». За день Анна успевала отоспаться и к вечеру вновь занимала свое место.

На этот раз, она немного задержалась в пути; заскочила в пекарню, где ее всегда с улыбкой встречал озабоченный делами хозяин. Прихватив пару буханок душистого, теплого хлеба, Анна спешила домой. А когда наконец отворила чуть скрипнувшую дверь прихожей, то ее взору явилась та же картина, что была на службе.

Сидор, уже изрядно охмелевший, что-то настойчиво доказывал незнакомому мужчине средних лет, по-свойски уложив обвисшую правую руку на плече гостя. Тот, по-приятельски, не возражал, что заметно насторожило Анну. Хозяйка остановилась у двери. Разговор тут же прекратился. Сидор немного побаивался племяшки, но любил и не обижал ее, однако скорее из страха быть выгнанным на улицу, нежели из человеческого уважения к ее непосильному труду. Жил в полном согласии с хозяйкой, которая терпела его только лишь из родственных соображений; однако делать он, ничего не делал – спал, ел, да глаза мозолил. При случае даже пил, но знал; с племяшкой не забалуешь. Какой-либо дружбы с местными мужиками из трактира, он не водил. Был один друг – Василий Рагозин. Своим свирепым и неудержимым нравом он ничем не уступал новоявленному гостю, но вот качеств вожака крайне необходимых в части того, чтобы возглавить дело и повести за собой влекомого Сидора, у него не было. Другое дело Шершень; он был в меру выдержан и всегда внешне спокоен. Так что по его узкому разрезу глаз, было трудно определить; грянет гром, разразится ли буря или всего невероятней – изольется скупая похвала, порой необходимая его подельникам в столь рискованных зигзагах судьбы. Однако жалил Шершень больно…

Его проницательный ум прежде часто выручал их. Сидор отлично помнил; из каких сложных положений выпутывалась банда, умело маскируясь, укрываясь и уходя от неминуемой расплаты. И только он знал, каким бывает Шершень в минуты гнева, когда на его пути возникала любого рода помеха. Сидор помнил все. Он служил ему раньше и теперь будет служить, потому как общая у них тропа; с нее не сойти. «Только вот Анна о таком прошлом ничего не знает. Не ее ума это дело. Пусть живет своей жизнью и в его дела не лезет». – считал Сидор.

А сейчас, когда рядом вновь появился вожак, за которым как за стеной, он мог просто на всех махнуть рукой. Сидор знал; теперь не пропадешь, чтобы не ждало их впереди. И оба, под жаром хмельного дурмана, предавались откровенным воспоминаниям былого, хрупкого бандитского братства, примитивным законам которого, был подчинен весь их внутренний мир.

Анна редко могла вспылить; обычно она была сдержанна, да и воспитывать Сидора отнюдь не отвечало ее интересам. Знала, что он такой, какой есть. Чисто из жалости, в память об отце, терпела и позволяла находиться с ней под одной крышей. Сидор не обижал ее, хотя порой бывал навеселе. Однако, Василий, с которым чаще всего из дружков он встречался, случалось, вел себя по хамски. От того однажды и схлопотал от Анны, увесистой, чугунной сковородой. Подействовало – перестал ее донимать. Сидор не раз просил его; не задирать племяшку, но знал, что в душе у приятеля сидит заноза и когда-нибудь она может больно уколоть Анну. Та, хоть девка и не промах, но все же это девка…

Войдя в комнату Анна сразу ощутила на себе неприятный, изучающе – колючий взгляд гостя, вальяжно сидевшего за столом. Их глаза встретились и какое-то время оставались неподвижными, словно изучая друг друга, оценивая полноту искренности и долю, упрятанной в их глубинах, лжи. Сила взгляда решает многое. Анна первая отвела глаза, почувствовав на себе тревожащий ее холод, исходивший от незнакомца. Она прошла к себе в комнату, ощущая на своем теле холодный взгляд нежданного гостя. Это был не тот человек, с которым она могла бы пошутить или затейливо, как на службе, пококетничать на глазах у других. Этот человек внушал ей тревогу…

Двери в комнату, где обычно отдыхала Анна, не было. Проем был прикрыт плотной, шерстяной занавесью и все, что происходило на кухне, за столом, волей-неволей, улавливал ее слух. Однако сейчас Анну валило с ног от усталости; хотелось спать, а не слушать пьяный, невразумительный бред, доносившийся из соседней комнаты.

С утра в ремесленном, занятий не было. И лишь после обеда Павел должен был явиться на практику. Поэтому все ранние часы он посвятил матери, которая следила за его умением и проворством, дивясь и радуясь за сына. Ее усталые, больные глаза слезились и полнились счастьем, которое жило в сердце, не выходя наружу, где их окружал тусклый, серый мир болезни, нищеты и тревоги, где жила боль, без надежды на лучшее. И все же мать радовалась за сына. «Пусть у него все будет лучше и светлее, без уныния и тревоги; так правильнее, – молила она своих Богов. – В его жизни должно быть больше справедливости, чем боли, зла и насилия».

То и дело, прерывая мысли, она вновь возвращалась к разговору с сыном, который утешал и вдохновлял ее. Всей душой Варвара любила своего единственного, еще юного помощника, который делал все возможное, чтобы защитить мать от злого и лютого отца. Он был ее надеждой на спасение, в которое уже слабо верилось. А Василий не уходил от них; не входило это в его планы. В трудные минуты непонимания Варвара с сыном умоляли мужа; оставить их в покое. Но он упрямо держался рядом, словно ожидая некий случай, способный посодействовать его корыстным планам, чего никак не мог понять Павел.

Сегодня ночью привиделся Варваре недобрый, тревожный сон; будто мать ее покойная «с того света» пришла. Явила себя, да в аккурат перед постелью дочери встала. И словно не сон то был и даже не явь, а нечто с видением схожее; образ плывущий, не ясный, призрачный. И сказала ей матушка лишь несколько слов, тягостных, но ясных как день: «Поспей! Повинись, поведай хранимое и благое, Варварой, не таись более…» – с тем и вышла вестница, не колыхнув легких занавесей за собой. А на утро, все думалось Варваре; как же это сыну тяжело будет без нее. Уверовала она в свой сон, будто знала, чего ждать. И когда Павел сел к ее кровати, чтобы утешить и попрощаться, отправляясь в ремесленное, она тихим и слегка взволнованным голосом попросила выслушать ее, сославшись на то, что другого времени должно не будет.

– Присядь Павлуша, – обратилась она к сыну, – не хлопочи так, не рви себя. Благие труды твои, только вот пустые и напрасные. Василий небось пропился; вот-вот явится, – предчувствовала недоброе Варвара.

– Да ладно, мама, я ведь так; чтобы тебе спокойнее было. Уже весна и мы с Сергеем Николаевичем скоро перевезем тебя в специальную клинику. Вот только снег сойдет, да дороги встанут. А там подлечат тебя, оно и от отца подальше.

– Хороший ты, добрый; весь в бабушку. Та сердцем жила, как и ты. Всегда таким оставайся; душу слушай, а если случится, то она перед тобой откроется, все поведает, убережет и излечит. Отца своего, сторонись – бойся; недобрый это человек, не дрогнет у него рука ни на кого. Дастся и тебя он в покое не оставит, своего добьется. Убереги себя.

Павел с тревогой вглядывался в усталые глаза матери, сосредоточенные на внутренней, невысказанной до конца, боли.

– Матушка Мария, ты помнишь ее, приходила сегодняшней ночью к постели. Должно быть за мной… Выслушай внимательно; сейчас я расскажу тебе то, что ты обязательно должен запомнить и пообещать, что наш разговор останется в тайне. Пришло время, когда я должна исполнить волю бабушки. Она знала тебя еще совсем маленьким, а мне завещала передать то, что было известно и пережито ей.

Из ранних рассказов матери, Павел знал лишь то, что бабушка прожила трудную и праведную жизнь, которая была по праву дарована ей волею небес. Когда Варвара была еще совсем девчонкой, бабушка Мария жила в опустевшем к тем временам поселении, близь Томильской балки, которая тянула жуть своего мрака далеко вглубь глухой и нехоженой тайги. Красивые и удивительные места, куда редко даже охотники стремились, несмотря на их неутомимый дух и суровые нравы; не ладилось там что-то с их нелегким и опасным промыслом, будто кто и вредил даже. Поговаривали, сам Леший те трудные места стороной обходит. Уж ему ли глухомани бояться. Сказывали – жуть одна, а не лес. И кара того постигает, кто любопытства ради, вдруг, да и сделает шаг в ту сторону. Когда-то и там жили… Но поредел люд, уходить стал. Глухомань в одно ряд село и окружала. Одно благо то и было – кедрач. Богатый кедрач и деревья те, звоном полнились, не чета иным. Лохматы, да шишками богаты; мимо не пройти. Вот и манил кедрач собою, привлекая орехом чудодейственным.

Тайга она с разбором; кто с поклоном к ней шел, тому и далее путь искомый казала, орехом, да добром сумы полнила, а иных уводила туда, где болота и сопки, что в осень лиственными стволами в небо скалят. Тропы там опасны, сплошь шугой забиты. А поляны, полны грибов, что срок перестояв, неосторожного путника на колени ставят.

Совсем неподалеку от хутора был тот кедрач; пусть не большой, но людям да зверью хватало с остатком. Однажды, в тайге случился пожар. Сильный огонь поверху пошел, а гонимым ветром пламенем, слизнуло и кедрач, оставив после себя лишь одинокие скелеты некогда разлапистых стволов, устремивших невинные, безжизненные ветви к небу, моля вернуть жизнь. Досталось и таежному поселению, прижатому одним боком к самому лесу. Огонь бы и далее пошел; людская изба, она пуще иных сосен пылает. Только вот Бог не велел; сильным дождем лес накрыло, ни дымка не осталось. С того самого пожара людям и на хуторе трудней стало, а время, ступая безжалостной поступью, вскоре разогнало и тех, кто духом слаб, да без веры жил. Почитай несколько пар старообрядческих дворов и осталось, а те люди работы не гнушались, особо которая для себя. Ведь и бежали то они от податей, да оброков помещичьих, по далее от власти и царя, ища новой, правильной жизни. А те их всех в бунтари отписать норовили. На Руси испокон веков все-то на власть горбатить потребно, а что до себя касаемо, то обождет. Вот и взялись мужики дворы погорелые ворошить, да новые избы строить. А Василий, не особо трудолюбив оказался. Тогда и подались родители Павла в уездный городок; с малым дитем в суровой тайге одна тягость, а не жизнь.

Только это, до сего времени, и знал Павел. Многое ему мать не рассказывала. Умерла бабушка Мария когда ему три года исполнилось. И сейчас, слушая рассказ матери, он не мог понять и уяснить для себя; что же должен он непременно сейчас узнать, если она всю свою жизнь молчала, не посвящая его в семейные секреты. Ему казалось, что мать была всегда откровенна, делилась наболевшим именно с ним и не утаивала ничего, что могло бы хоть как-то, вызвать его интерес. Однако сейчас он замечал, что она была явно чем-то встревожена.

– Запомни Павел, – продолжала Варвара. – Я хранила эту тайну столько, сколько могла. И отцу твоему, который уже на протяжении многих лет, добивается от меня признания, наверняка кое-что известно, но ему не ведомо главное. Поэтому старайся хранить эти секреты от Василия – он зверь и будет преследовать тебя, даже после моей смерти; не отступится и не оставит в покое. Опасайся его. Волю матери я не могу не исполнить; унести эту тайну с собой и остаться безучастной к ее судьбе и выбору. Теперь это станет твоим…

Варвара взволнованно перевела дыхание, словно некая невидимая сила мешала ей открыться. Будто подвергала она силою признания единственного и любимого сына, великой, неотвратимой опасности.

Возникшая в повествовании пауза, ввергла Павла в задумчивость. Однако пронеслась так быстро, что он едва успел справиться с охватившим его, тревожным предчувствием. Варвара продолжала:

– Однажды осенью, в тайге, твоя бабушка чудом спаслась от неминуемой гибели. Именно тогда, небо, волею трагического стечения обстоятельств, открыло ей тайну, которая живет и поныне. На то была воля провидения. Дарованные Марии секреты, она обязана была хранить и нести их по жизни. Прости, что я так мало рассказывала о ее жизни; на то были свои причины. Ты уже вырос, почти мужчина; теперь тебе оберегать ее тайну. Этими секретами ты вправе распорядиться как велит совесть, но помни одно; они не должны попасть в руки твоего отца. Открывшиеся ей знания, опасны, по сути, и влиянию своему…

Внимательно вслушиваясь в повествования матери, Павел не мог поверить в неотвратимую возможность стать единственным, знающим нечто; ради чего предстоит изменить и переделать всю свою жизнь, возможно даже сам ее смысл: «Почему мать решила поделиться столь сокровенной и опасной тайной именно с ним? Зачем ему знать об этом? Отчего она чуть ли не прощается? А как же он? Как, вообще, возможна жизнь без матери? Он не хочет, не желает и не позволит ей оставить его одного. Кто он, что он значит и что может? Ведь ради нее он жил, веря в доброту и надеясь на то, что они вновь станут счастливы и будут жить без страданий, без боли и тревоги, без отца…» – задавал себе вопросы обеспокоенный Павел. Однако на протяжении рассказа он терпеливо слушал, давая матери возможность сообщить главное.

Тяжело дыша, Варвара продолжала:

– Дорогу на заброшенный хутор ты знаешь; это три дня пути будет. Сейчас там, наверняка, никто не живет. Верст двадцать западнее, среди просторов тайги, есть выступающий скалою холм, в ясную погоду его видно с хутора. Это перед ручьями, что у Томильской балки. Если подняться на холм; вся лесная даль взору откроется. Ты там не был – это красиво… Мария любила тайгу и много рассказывала о ней. С некой невысказанной печалью, ее манило и стремило в не торенную глубь лесов на зов, всегда влекущий с особой силой. На том холме она и умерла. Совсем одна, по неведомой никому причине. Там ее нашли и, там же, похоронили. Просьбу мою дед Захарий помог исполнить. Он в скором времени почти один и остался на хуторе. К старообрядцам должно прибился, а то может и с ними убрел; те по долгу на одном месте не селились. Все то их от властей несло куда по далее. Сам то Захарий, как-то мужичье; бородат, да силен был. От лопаты, иной раз, до темна не было мочи оторвать; словно прирос или в обнимку с ней родился. Таких старцев-бородачей всегда любила тайга; за ум природный, за упорство и веру, что в душе хранили и с иным людом, который слабей от жизни, делились, не таились в себе. Сжился Захарий с ними накрепко; многое постигая сам и разуму малых деток обучая, что голубизной любящих глаз, в его пышную бороду тыкались. Млел и улыбался старик тогда: «Знать и она не зря взращена – сгодилась…» Случалось, по темну уж, пробудится Захарий, выйдет махру покурить и загрустит вместе с тайгой, а она ночами стонет, больные раны лечит. Чувствовал старик эту боль, вот и не мог позволить ей грустить в одиночестве…

Варвара закашлялась, прикрыв рот платком. Затем, вдумчиво, вновь погрузилась в тревожные воспоминания былого:

– Деда твоего, к тому времени, уже давно в живых не было. Силантием его звали. Угодил он по напасти в рекруты, так с Русско-Японской войны и не воротился. Мужики деревенские, да охотники промысловики, кто похитрее оказался, те из поселка побежали кто куда; было где укрыться, когда приставы судебные с урядниками заявились. А отец мой никогда, из страха, от присяги Отечеству не бегал. Оно и по жизни, всегда навстречу, напролом норовил… За то, мужицкое и любила его Мария, души в нем не чаяла. А меня, малую, все на себе носил, словно мне и ходить без надобности. Сгинул он в тех дальних краях, домой не воротился. Долго мы ту боль вместе переживали, не верили; ведь всякое по тем тревожным временам бывало; случалось и из плена самурайского возвращались люди. Однако не стало Силантия…

Мария была женщина гордая и работящая, все в руки взяла; и дом, и какое-никакое хозяйство. А больше мы, все одно, тайгой кормились. Тяжело и трудно было бабе одинокой, молодой, да шибко красивой. Мужики донимать стали, не без этого. Даже вон, Захарий, на что уж положительный, да ответственный, не то что иная братия, и тот не вынес одиночества Марии. Пропадает баба, считал, спасать ее надо… Стал подступать со своим предложением; уж ему то отказать было почти невозможно. Любили его все; за душу, что всем ветрам наперекор, за сердце доброе, что поискать, да и за прочее, важное для мужика делового, да настоящего.

Получил и Захарий; от ворот поворот… Не смог одолеть силу ее характера и редкой преданности, что жила в этой святой женщине. Не дано было ему знать глубокой раны, что в недрах её души таилась. Принял и отступился, без обиды и упрека, потому как любил, а выбор ее уважал еще больше. После того, уж более никто не донимал; в покое бабу оставили.

Слушал Павел и дивился; однако, как духовно богато жилось людям в той таежной глуши, в том далеком прошлом. Ему еще только предстоит постичь и осмыслить меру праведности их поступков и не судить, а суметь принять как свершившееся. Однако сейчас, его больше интересовал, увлекал и тревожил рассказ матери:

– Все-то Захарий помнил, потому как к Марии всегда с уважением и любовью относился. А на выданье, когда меня за Василия замуж отдавали, вместо отца на свадьбе гулял. И слова говорил такие, что даже Мария, из благодарности, сердечно расцеловала его за уважение и память, какую в сердце к своему другу хранил, о дочери его любимой помнил, и участлив к ее судьбе остался. Ни матушка, ни Захарий, не смогли тогда в Василии некую «слякоть души» разглядеть. Отец бы сразу в нем зверя в человечьем обличии узрел, а вот мы с мамкой – нет, не усмотрели… Когда я в девках ходила, Василий проходу не давал. От войны в лес убег, а жениться – тут как тут… Заезжий он был, все с охотниками водился и был без роду, без племени; сиротой себя выдавал, а за прошлое его особо никто и не справлялся. Так до сего и не знаю; от каких людей его род ведется. Приблудный – одно слово. Но молодость, она глазами любит; своего ума нет, вот и в других не видит. В скором ты родился. Так вот и жили; с любовью ли, с рассудком, на взгляд – ладно…

Однако пока мамка в тайге не пропала. Она уж, к тому времени, настоящим охотником, да травником стала; интерес имела и преуспела в том деле с лихом. Все знала; какая трава в пользу, а какая во вред здоровью. И откуда только знания черпала; никто не учил, да и тайга вкруг глуха, один Леший и учительствовал. Кто здесь, кроме звезд поднебесных, да природы матушки, сокрытым да сокровенным умением, поделится? А она знала; и как с хворобой управиться, и зло от невинной, доброй души отвести. С тем и жила…

Сгинула однажды Мария в лесу и домой не воротилась. Как я билась и плакала, но плутать по тайге, проку мало. Были люди, искали след, но увы; все ни с чем и возвращались. Захарий, бывалый охотник, самолично уходил, пропадая неделями в глуши. Возвращался хмурый и усталый. Дожди шли без устали, в тайге гнус, да сырость – следов никаких… Поплакала я, порыдала, да деваться некуда. Тогда нас двое сирот и образовалось. Только вот Василия, с той поры, словно подменили; другим стал. Хозяином себя возомнил; никто ему не указ… Зло в душе взрастил, а то может и былое пробудил. Вот с тех пор, по сей день, и лютует. Только вот не о том я сейчас, сынок…

Я знаю, ты смог бы отыскать то место, но это всего лишь начало пути. Далее уж тебе самому решать, а я, по долгу своему, остеречь тебя должна. Если доведется быть там, найдешь могилу Марии, поклонись ей – это бабушка твоя. Она тебе, на этом валуне, гостинец оставила; лишь я об этом знаю. Говорить о том рано, но не сказать тоже нельзя. Однако все по порядку. Запомни одно; это хранится под валуном, слева от могилы. Так вот, если ее не порушил зверь, тебе нужно будет встать к изголовью и крест, если он сохранился, укажет направление. На холме нужно заночевать, не разводя костра, а ранним утром, когда тайгу накроет густой туман, жди пока он не рассеется. Когда же сойдет последняя дымка и окрестности станут просматриваться, то в указанном направлении ты увидишь неподвижное, слабое облако оставшегося тумана. Вот почему не следует разводить костер; дым может сбить с толку и увести в ложном направлении, а это опасно. Тайга должна быть прозрачной… Туда будет очень трудно добраться. Над этим странным местом туман держится дольше обычного, иной раз и вовсе не сходит. Это дыхание крутого утеса, дыхание Расщелины…

Помни одно; лишь следуя в указанном направлении можно его достичь. Всюду места гиблые, да зверье опасное, людьми непуганое. Сам леший тех мест сторонится, а к нему отнесись с уважением, не то путать станет; обратно не выйдешь, ни к чему это… Это и есть утес, у одинокой, дикой реки, где вся эта история начиналась. Да лучше бы уж ее не было. И тут, Павел, тебе решать; захочешь ли ты те секреты, какими Мария обладала, принять и хранить по жизни в тайне, или отвергнув, воротиться с того утеса, к жизни мирской и забыть, что видел и знал. Твое право; вытравить напрочь из души все, о чем я тебе говорила и от чего предостерегала или сохранить для жизни. Но однако бабушкино наследство; два больших самородка – тебе, стало быть, по роду полагаются. Это и есть гостинец. Золото то без греха и в благодарность, ты должен принять его от Марии. Оно, по праву наследника, принадлежит только тебе.

На горе той издревле растет сахарная сосна, лакомое место медведей. Духи сосны и утеса едины; они парят над Расщелиной в образе тумана. Долгое пребывание на нем опасно; ты конечно можешь, как те же медведи, излечиться телом и духом, однако рискуешь при том поплатиться жизнью за любой неловкий умысел. Корыстные и алчные устремления обладать сокрытым, земным богатством Расщелины, караются духом утеса и кара та неминуема… Это силы и воля природного характера и если ты окажешься не в ладу с собственным духом, то лучше туда не ходи, а довольствуйся тем, что завещала Мария. Чисты ли намерения и помыслы оказавшегося там человека, или страсть наживы гложет и одолевает его – конец один… И даже случай, невольно открывший ее врата, будет не прощен волею небес и духами Расщелины. Этому нет ответа…

Увлеченный трагизмом повествования, Павел внимательно слушал мать, с головой окунувшись в таинство мистической Расщелины.

– Если все же отважишься идти или вынудит на то жизнь, то знай и помни; когда сойдешь с холма, где хранится прах Марии, то всегда двигайся в направлении тумана. Дух утеса укажет тебе путь… У каменистого подножья холма течет ручей. На дне его бьют холодные, чистые ключи, которые нашли себе там выход. Так вот; следуй вдоль ручья, придерживаясь правой стороны, налево не ходи – гиблое место, можно пропасть. Идти долго и утомительно; наберись терпения. Постарайся быть один и разговаривай шепотом. Духи тех мест в тишине обитают и любой шорох для них, что звон в ушах. Да и Леший, сторожил, больно скоро способен отыскать в тайге того, кто ее покой рушит. Он, как уверяла матушка, и сам там в страхе пребывает, да деваться видать некуда, а уж коли узрит кого, то расстарается…

Вода в ручье больно леденящая; ноги побереги. Долгое время идти по сырому, пока не упрешься в огромную, каменную глыбу. Валун путь закроет, передохнуть велит. Далее не пройти; отдых потребен обязательно, а чуть выше и место для ночлега. После перехода без огня никак… Воде обогнуть камень легко, а вот человеку случается не под силу. Место там такое; не обойти камень, не убрать с дороги. Воротись по ручью назад, ко второму притоку, теперь уж с правой стороны будет; он слаб и едва приметен. Скоро увидишь корневища, что на высоком берегу беленым скелетом из почвы торчат. По ним и выберешься. До утеса день пути. Будь к вечеру – тумана в это время нет…

Павел глубоко вздохнул.

– Утомила я тебя, прости, но ты должен знать всю историю, поэтому выслушай ее до конца. На утесе старайся вести себя тихо; зверья там полно. Медведи в любую пору там. Это их место. Даже в зиму, те из них, что трав лечебных в осень недобрали, коих сон в коряжник не уложил, все-то тропу к сахарной сосне топчут, да лес на версты вынюхивают. Через медведя и матушка тогда лихо хватила. Хворый да слабый зверь на зиму не уляжется; к сосне пойдет, силы брать. Не ведала по всему уставшая Марья, что на их территорию зашла.

– А что это за сосна такая? – не удержался от вопроса Павел.

– Духи утеса, в обличии тумана и хранители сосны, медведи, защищают Расщелину от случайных пришельцев. Сахарная сосна лечит и притягивает зверей, которые постоянно приходят к ней. Но как и на любом водопое, звери строго блюдут природный закон и порядок; не нападают на слабых и не трогают друг друга. Место водопоя – святое место. Так же и медведи, приходя к сахарной сосне, лакомятся смолой, обильно выделяющейся из-под ее коры. Эта смола лечебная для них. Они подчиняются силам природы и ценят святое для них место. Потому никого не допускают к столь важному дереву. Именно через него звери чувствуют и сохраняют Расщелину от посягательств недобрых духов, способных порушить гармонию природного единения. Это ничейная территория – мир утеса и сосны; мир покоя и уединения, как символа здоровья и блага – это нерушимая связь с силой Расщелины. Все это отводит от нее недобрые помыслы и деяния, исходящие, в большинстве своем, именно от людей, не желающих вникать в суть и не способных уважать естественные законы природы и ее смысл.