banner banner banner
Тем более что жизнь короткая такая…
Тем более что жизнь короткая такая…
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Тем более что жизнь короткая такая…

скачать книгу бесплатно

Словом, всё идёт по плану и, кажется, близится к завершению его осуществления.

И вдруг: дыхание Чейна-Стокса! О нём периодически объявляли в бюллетенях о здоровье Сталина, начиная, кажется, со второго. Это волшебное дыхание породило массу надежд, особенно у заключённых, ждавших, когда Ус откинет хвост, и верящих, что скоро. Лев Разгон в книге «Плен в своём отечестве» описал, как услышав про это дыхание, они, заключённые, бросились к Борису Петровичу, главному врачу санчасти, чтобы узнать, на что они могут надеться: «Мы сидели в коридоре больнички и молчали. Меня била дрожь, и я не мог унять этот идиотский, не зависящий от меня стук зубов. Потом дверь, с которой мы не сводили глаз, раскрылась, оттуда вышел Борис Петрович. Он весь сиял, и нам стало всё понятно ещё до того, как он сказал: “Ребята! Никакой надежды!!” И на шею мне бросился Потапов – сдержанный и молчаливый Потапов, кадровый офицер, разведчик, бывший капитан, ещё не забывший свои многочисленные ордена…»

Конечно, ни о каком дыхании Чейна-Стокса в то время я не ведал. Слушал очередной бюллетень и не обращал внимание на специфические термины. Вот когда 5 марта диктор начал читать трагическим голосом: «От Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза…», – помню слёзы отца и его паническое: «Что с нами теперь будет? Американцы обязательно объявят нам войну!»

Что ещё я помню про эти дни? Толстую биологиню-парторга и как мы стояли строем на траурной линейке и давились от хохота, тщательно это маскируя, прячась друг за друга, потому что нас смешили красное зарёванное кабанье лицо и рыдающие, похожие на икание, интонации: «Величайший (ик!) человек (ик!) гений (ик!)».

Помню, как мы с Мариком собирались пойти посмотреть на мёртвого Сталина и уже дошли в толпе до конца Шаболовки, но, увидев, как на повороте в толпу вливается ещё одна огромная толпа, повернули назад и сразу же – в боковой переулок. Идти не хотелось ещё и потому, что было адски холодно.

По телевизору я смотрел похороны Сталина. Слушал выступления Маленкова, Берии, Молотова, понял, что по-настоящему переживает смерть Хозяина только Молотов, нашедший какие-то человеческие слова. Берия в своей речи помянул Маленкова, которого накануне назначили на сталинские посты. И Маленков не выглядел чрезвычайно расстроенным.

Но 4 апреля 1953 года рано утром позвонил дядя Миша. Подошла мать. Недолго поговорив, она открыла дверь квартиры, на котором был приколочен почтовый ящик, и достала нашу «Правду». Такой сияющей я больше никогда её не видел. Она протянула «Правду» мне: «Читай!»

Я с недоумением проглядел первую страницу, вторую: чего здесь читать? И вдруг увидел небольшую в две колонки заметку «Сообщение Министерства внутренних дел СССР»: «В результате проверки установлено: обвинения, выдвинутые против медиков, оказались ложными. Привлечённые по этому “делу” врачи полностью реабилитированы». Кажется, в этом же номере опубликован Указ о лишении Тимашук ордена Ленина[1 - Много позже я читал, что Тимашук не была сотрудницей органов. Она на самом деле поддалась давлению своего начальства, изменив диагноз Жданову. Но подстраховалась, написав об этом в МГБ, в ведении которого находился кремлёвский Лечсанупр. В МГБ её письму не придали никакого значения, и оно пролежало в архиве четыре года, пока на него не наткнулся Рюмин, возглавивший расследование «дела врачей». Да, её лишили ордена Ленина, но через год наградили орденом Трудового Красного Знамени «за долгую и безупречную службу».Это с одной стороны. А с другой, 11 февраля 1953 года «Правда» печатает такое письмо:«В мой адрес поступили многочисленные письма и телеграммы с выражением патриотических чувств по поводу разоблачения преступников врачей-убийц. Не имея возможности ответить каждому в отдельности, прошу через Вашу газету передать мою сердечную благодарность всем организациям, учреждениям, воинским частям и отдельным лицам, поздравившим меня с награждением орденом Ленина за помощь, оказанную Правительству в деле разоблачения врагов советского народа.Лидия ТИМАШУК. 9 февраля 1953 г.»Не отрицала, стало быть, Лидия Феодосьевна свою роль в деле разоблачения врагов народа!].

Нашему ликованию не было предела.

А 6 апреля «Правда» печатает статью «Советская социалистическая законность неприкосновенна», где сообщает, что министр госбезопасности Игнатьев проявил ротозейство и пошёл на поводу у политических авантюристов, типа замминистра и начальника следственной части Рюмина, руководившего следствием. Рюмин объявлен врагом народа, его арестовали.

Но на кухне я встретил дядю Мотю, мужа тёти Лены, трамвайного вагоновожатого, который сутки работал, а сутки пил. Дыхнув на меня крепким перегаром, он сказал:

– Откупились!

– Кто? – не понял я.

– Врачи. Жиды!

Так что в школу я пришёл с слегка испорченным настроением.

Впрочем, оно поднялось снова, когда я увидел биологиню-парторга.

– Здравствуйте, – сказал я ей. – Поздравляю с приятной новостью!

– Это с какой же? – хмуро спросила она.

– С торжеством советской социалистической законности.

Толстое её лицо окаменело. Зубы, судя по всему, сжались. Маленькие кабаньи глаза зажглись траурным светом. Мне показалось, что она сейчас зарыдает, как в день смерти Сталина. Но, не разжимая зубов, она пробормотала: «Спасибо», – и поспешила в учительскую, где, как я понимал, вряд ли сегодня могла бы обрести для себя покой.

Часть вторая

1

Мне пятнадцать лет, и я перешёл в девятый класс. Мы сидим на берегу пруда, расположенного между Катуаром (теперь он – Лесной городок) и Внуковым по Киевской дороге. Мы – это я и Нинка, дочь уборщицы детского сада, где работает и моя мать. На лето сад выехал в Катуар, и работницы со взрослыми детьми сняли вокруг летней территории сада комнаты, а за питание детей платят столько же, сколько те, кто отдал в сад своего ребёнка. Темно, но вечер тёплый. Моя рука давно уже расстегнула Нинкин лифчик и жадно сжимает её упругий мячик. Ниже Нинка другую мою руку не пускает, но лезет целоваться. Я целуюсь неохотно: у Нинки неприятно пахнет изо рта. Стараюсь не дышать и не открывать рта, целуясь. Чувствую, что её сопротивление слабнет, отодвигаю её руку, которой она держала резинку своих трусов, и лезу под резинку. Она дышит прерывисто, сильно выдыхая, обдавая меня несвежим воздухом, и вдруг залезает ко мне в трусы, но быстро вытаскивает руку.

– Спустил? – говорит она, вытирая руку о траву. – Куда спешишь?

Будто это от меня зависит.

Нинка вырывается, скидывает платье вместе с расстёгнутым лифчиком, снимает трусы и бежит в воду.

– Раздевайся, – зовёт, – иди ко мне.

Я голый прыгаю в пруд. Плаваем мы недолго. Опять наши руки ласкают друг друга, и опять я не удерживаюсь.

– Да не спеши ты так, – говорит она недовольно. – Пошли на берег.

Мы одеваемся и идём в шалаш, который мы, мальчишки, построили в углу территории детского сада. Там застлано сеном. На него мы падаем. Я снова срываюсь, едва коснувшись концом её наготы. Орошаю её лобок.

– Да, – говорит она, – от тебя не залетишь! – Берёт в руки и со словами: «Он у тебя не опускается», – приставляет к себе. Я надавливаю и ощущаю, что вхожу. Нахожусь во влажном тепле недолго. Снова заработал мой механизм.

– Не вынимай, – тихо просит Нинка. Но – сглазила она, что ли? – он опустился в ней.

– Отдохни, – говорит Нинка. Она старше меня на два года, но опытней намного. Да и откуда было мне взять опыт: обжиматься с девчонками ещё приходилось, но этим заниматься – никогда. Нинка – моя первая женщина. И она это чувствует.

– Отдохнул? – спрашивает и проверяет рукой. – Ого! – радуется, – ну, давай. – На этот раз у нас получается подольше…

В прошлом году отец получил садовый участок в 8 соток по этой же Киевской дороге перед самым Наро-Фоминском. Станция называется Зосимова Пустынь.

Это 64 километра от Москвы. Электричка туда значительно не доходит. Надо ездить на паровике, на который нельзя опаздывать: он ходит всего четыре раза: утром, днём, часов в 7 вечера и к ночи часов в 11.

Наши участки в пятнадцати минутах ходьбы от станции по лесной тропинке. Поначалу садовый участок оказался куском леса, огороженным верёвками. Деревья пилили, их отвозил нанятый садоводами трактор. А пни отец взялся выкорчёвывать вместе со мной. Но пришлось ему нанимать рабочих, которые ходили, предлагая свои услуги. Выкорчевать пень, обрубая далеко расползшиеся толстые деревянные лапы, а потом обхватывая его канатом и вытягивая из-под земли, для нас двоих было делом непосильным. Отец очень разозлился, что пришлось заплатить за выкорчёвывание, и никак не соглашался нанять людей, чтобы ему вскопали лесную целину. Но, помыкавшись, плюнул и вызвал трактор, который проборонил наши 8 соток за час. В следующий раз мы везли саженцы: вишни, сливы, груши, яблони. Я и в первый раз, когда отец дал мне топор, и мы бессмысленно колотили по корням, приехал домой еле можаху. А сейчас, когда он с энтузиазмом налёг на лопату, попробовал было сделать то же самое, но быстро зверски устал. Отец злился, ругал меня, что я не смог уговорить приехать со мной своих товарищей, показывал на соседей, где на участке трудилось человек десять, но на меня это не действовало. Копать ямы под саженцы шириною в метр и глубиною в метр, я отказался решительно. Единственно, на что я согласился, это носить воду из ближнего колодца. Их штук пять-шесть выкопали заранее на деньги садоводов, когда они ещё не приступали к работе. Ближний колодец от нас находился на расстоянии 300 метров.

У отца крестьянская жилка. Он выносливей меня, четырнадцатилетнего. К тому же он мастер на все руки. Не помню, сколько ям он вырыл под саженцы. Но помню, что сколько-то вырыл точно. Не всё сделали за него наёмники. Кроме того, он соорудил грядки, куда посадил чеснок.

Он мастер на все руки. Весной этого года сам без чьей-либо помощи поставил сарай для инструмента. Втащил туда старую тахту, которую ему отдал кто-то из соседей. И вскопал много грядок, посадив клубнику, огурцы, лук, зелень. Посадил кустарники крыжовника, смородины, малины.

Копать я ему не помогаю. Как и обещал, ношу воду для полива. Летом отец приезжает вечером в субботу после работы (нерабочими субботы стали значительно позже). Ночует в сарае, работает всё воскресенье и уезжает. Договорились, что раз я живу по той же дороге, то хотя бы два раза в неделю я должен приезжать, поливать огород.

Я соглашаюсь. Мать даёт мне с собой еды, и мы с Нинкой (о ней, конечно, никто не знает) уезжаем.

На целинных грядках клубника была очень крупной. Её было много, и Нинка ела её вволю. Я ни земляники, ни клубники не ем с детства. Но смородину ем. И маленькие огурчики тоже. Я делюсь с Нинкой материнской едой. Поливаю огород. Устаю – мы с Нинкой залезаем в сарайчик и наслаждаемся друг другом.

Она неначитанна. Точнее, мало чего читала. «Я дворовая! – сказала мне. – Прихожу из школы, поем – и во двор к подругам». «И к друзьям!» – улыбаюсь я. «Конечно, – соглашается Нинка, – у нас во дворе классные ребята!»

В Москве она жила в одном из Верхних Михайловских проездов. «Михайловские» враждовали с «рощинскими», но по мне ничем лучше их не были. Та же шпана.

Идиллия наша прервалась перед самым отъездом с дачи. Мы лежали с ней в кустах в катуаровском лесу. Она говорила о том, что будет мне звонить в Москве, будем встречаться, что где встречаться – для неё не проблема и вдруг: «Как ты относишься к ребятам-разбойникам?» «К каким разбойникам?» – не понял я. «Которые на дело ходят», – объяснила она. «Ты про воров? – спросил я, холодея, – они тебе нравятся?» «Смелые очень», – ответила она с вызовом.

Она и в Москве продолжала мне звонить. Но встречаться с ней я отказался наотрез.

И всё-таки позже, года через три, когда я шёл с приятелями радиомонтажниками по Малому Калужскому переулку, я её увидел. Спутник Нинки был значительно старше её и выглядел устрашающе, словно только что вышел из тюрьмы. Я вовремя отвёл глаза, чтобы не встретиться с ней взглядом…

2

В Москву я приехал, чтобы уже во второй раз идти в новую школу.

Весь восьмой класс я в ней проучился, жалея о школе старой. Но ничего не поделаешь: с 1954 года ввели совместное обучение мальчиков и девочек, и нас с Мариком Быховским ещё с несколькими одноклассниками перевели в бывшую женскую 653-ю школу, которая стояла на Шаболовке рядом с Шуховской башней и была ближе к дому, чем прежняя 545-я.

Разницу мы почувствовали очень быстро. Мы ведь в прежней школе обгоняли сверстников, а теперь словно опустились на класс ниже. Директором 653-й был учитель физкультуры Аверьянов. Дядька он был добродушный, но очень разозлился, когда мы, несколько бывших учеников 545-й школы, написали ему письмо с жалобой на учительницу математики Нину Васильевну: нам казалось, что она недостаточно квалифицирована.

Аверьянов вызвал меня, Марика Быховского, Сашу Комарова, Валеру Емелина, подписавших письмо. В его кабинете сидели Марья Георгиевна, наш классный руководитель, и Нина Васильевна. Нина Васильевна смотрела на нас скорбно. «Что вы хотите?» – спросил Аверьянов. «Об этом мы Вам написали», – сказал я за всех. «Чем мы-то перед вами виноваты? – наступал Аверьянов. – Нина Васильевна – педагог опытный, не первый год в школе работает. До сих пор на неё жалоб не поступало».

– Дай кто жалуется? – взвилась Марья Георгиевна. – Яйца курицу учат. Эти из 545-й вообразили себя белой костью.

Марья Георгиевна была учительницей географии. В классе она ходила, опираясь то на палку, то на указку. Она прихрамывала. И, наверное, была психически неуравновешенным человеком. Поначалу она ошеломила всех, когда, вступив с кем-то в дискуссию, повышая и повышая голос, вдруг истошно закричала: «Молчать!» – и со всего размаха ударила палкой по столу. А когда ещё и ещё раз повторилась эта сцена, мы оживились. Устанавливали очередь желающих провоцировать Марью Георгиевну. Едва начинался урок географии или классное собрание, как очередник с самым невинным видом задавал Марье Георгиевне глупейшие вопросы, от которых она быстро раскалялась: «Молчать!» – и палка с грохотом обрушивалась на стол. Мы покатывались со смеху, от чего она сатанела ещё больше, орала и била, била по несчастному столу.

Особенно смешно было на уроке географии, когда она держала в руках указку. Указка ломалась, и Марье Георгиевне приходилось водить по карте довольно толстым, обутым в резину концом своей палки. «Где? где?» – вскакивали мы с мест, всем видом показывая, что хотим абсолютной точности, какую, конечно, не могла дать резина, которая закрывала собой внушительный кружок географического пространства. Это Марью Георгиевну снова выводило из себя. «Молчать!» – орала она, обрушивая на стол палку.

– Ну не все из 545-й, – возразил тогда Марье Георгиевне Аверьянов. – Дубасов, например, не подписал письма.

Нина Васильевна кисло улыбалась. Женя Дубасов звёзд с неба не хватал. В 545-й он еле переползал из класса в класс. «Ich bin… Ich bin…» – лепетал он однажды на уроке немецкого, пытаясь составить какую-то простейшую фразу. На что потерявший терпение учитель Михал Михалыч отозвался: «Ихбина, дубина, полено, бревно! Немецкий язык надоел мне давно». Класс взорвался от хохота. Михал Михалыч наверняка не связывал «дубину» в этом стишке с фамилией Женьки. Но с тех пор к Дубасову приклеилась кличка, похожая на дразнилку: «Ихбина-дубина». Впрочем, в первоначальном виде она продержалась недолго. Её усекли, называя Дубасова «Ихбиной».

– Белой костью они себя не воображают, – сказала Нина Васильевна. – Но ребята действительно очень сильные в математике.

– Вот и взяли бы шефство над отстающими, – предложил Аверьянов. – Письма писать каждый может, а вот другим помочь.

Ах, лукавил, лукавил директор. Теперь-то издалека мне это особенно ясно. Далеко не каждый посмел бы тогда написать письмо, подобное нашему. Да и мы посмели, потому что не понимали, что это опасно. Но и опасность уже не была такой страшной, как ещё два года назад.

В воздухе явно посвежело. Имя Сталина редко теперь упоминалось на страницах газет. Писали об управляющем страной «коллективном руководстве».

Но первое же после Сталина снижение цен в народе назвали «маленковским». Оно оказалось невероятно щедрым: цены на фрукты понижены на 50 %! Но и невероятно непродуманным: фрукты мигом исчезли с магазинных прилавков.

Маленкову народ обязан и своим коллективным садоводством. Первый садоводческий участок – по 8 соток, как у нас, появился в той же Зосимовой Пустыни. Он принадлежал сотрудникам министерства электростанций – «электрикам», как мы их называли (любопытно, что, сняв Маленкова с поста Председателя Совета Министров, его назначили именно министром электростанций). Через полгода рядом с ними получили участки и мы.

Наконец, само по себе совместное обучение, как это принято во всём мире. Оно ведь у нас тоже появилось только после смерти Сталина.

Аверьянов, конечно, знал, как поступали при Сталине с теми, кто написал письмо, подобное нашему. Его пересылали в органы, которые начинали дело о вражеском коллективе.

Но Сталина уже не было, и что с нами делать, Аверьянов не знал. Тем более что не так давно арестовали и расстреляли Берию и его могущественных сотрудников. Проще было не выносить сор из избы.

А наши новые одноклассницы смотрели на нас, как на героев: они бы на такое не решились. Хотя не убеждён, что они поняли, в чём смысл нашего бунта: Нина Васильевна их вполне устраивала.

Эта новинка – мальчики и девочки вместе – вызвала у нас острый интерес лишь поначалу. Привыкли друг к другу быстро. Хотя на партах сидели раздельно: мальчик с мальчиком, девочка с девочкой.

Бросалось в глаза, что мальчишки способнее девчонок, но менее усидчивы. В первые месяцы казалось, что мальчишки живее, но потом оказалось, что девочки с непривычки просто стеснялись проявлять себя. А перестали стесняться и вели себя не хуже мальчишек: так же бегали на переменах по партам, так же бросались друг в друга тряпкой.

Но в худших учениках больше было девчонок. Схватывать материал на лету умели немногие из них.

Хотя забегая вперёд, скажу, что мальчишки в классе окончили школу без медалей, а медаль (серебряную) получили именно девочки: Маринка Браславская и Надька Монахова.

Правда, всерьёз мы приняли только медаль Маринки: она действительно была способной, а Надька – отчаянной зубрилой. Когда она отвечала у доски, многие улыбались, следя за её словами по учебнику: они либо совпадали с ним, либо не очень сильно от него отличались.

Так или иначе, но ни у кого из мальчишек не хватило терпения стать медалистом.

Шефствовать над отстающими мы согласились. Мне достался Валера Потапов, живший на Хавской улице и учившийся прежде в мужской школе, кажется, на улице Татищева. Но ничего у меня не выходило. Он был органически не способен к математике. И вообще дубоват. Много рассказывал о Германии, где жил несколько лет после войны с работавшими там родителями. «Каждый день, – говорил он, – летали над Берлином американские самолёты». «Для чего?» – спрашивал я. «Шпионили», – уверенно отвечал Потапов. «А наши не шпионили?» – «Наши – нет! – уверял Валера. – Я за всё время ни одного нашего самолёта не видел». «Так ты ведь жил в советской зоне оккупации», – говорил я. «Мы и в другие зоны ездили, – отвечал Потапов, – в Берлине это просто!» «Ну и где лучше: у нас или у них?» «Вот это вопрос, – удивлялся Потапов, – у нас, конечно, в сто тысяч раз!» И перечислял преимущества: их квартира занимала целый этаж, немка-экономка, немка-уборщица, немка, гулявшая с ним. «Нянька», – говорил о ней Потапов. «Что же она тебя языку не выучила?», – удивлялся я. «Неспособный я», – вздыхал Потапов. «А как же ты с немцами-то общался?» «Никак, – отвечал Валера, – вокруг жили наши. Я с ними и общался»[2 - Скажу, что в воспоминаниях об американских самолётах, летавших над Восточным Берлином, Потапов был точен. Я вспомнил о его утверждении, когда позже прочитал о том, как, надеясь заполучить Западный Берлин, Сталин в июле 1948 года объявил железнодорожную и автомобильную блокаду всего Берлина. Долго её держали, заставляя бывших союзников добираться до Берлина по воздуху. А когда они собрались устроить обсуждение берлинского вопроса в ООН, мы воспользовались своим правом вето.Но не вышло у Сталина. Американцы сбрасывали западноберлинцам всё необходимое. Берлинский кризис официально был разрешён 6 мая 1949 года подписанием совместного коммюнике всех заинтересованных сторон, подтвердившего особый статус Западного Берлина. Однако ещё три с половиной месяца тянули со снятием блокады. Последний самолёт по воздушному мосту пролетел 30 сентября 1949 года. Организаторы моста подсчитали, что за время берлинской блокады было совершено 277 264 полёта!].

Я спохватывался: он же пришёл ко мне за помощью! Начинал снова объяснять ему математику, но ничего из этого не получалось[3 - Ещё скажу о Валере Потапове. Он влюбился в нашу одноклассницу Валю Сытую и не скрывал своей любви. Ходил за ней тенью. Валя тоже его отличала. Но кончилось это трагически. У Вали обнаружили опухоль мозга. И через небольшое время она умерла.Когда её хоронили, на Валеру Потапова смотреть было страшно. Он плакал, не скрываясь.].

А вот у Сашки Комарова из нашего дома, который взялся помогать Зине Баласановой, жившей над ним этажом выше, дело пошло на лад быстро. А ведь и Зина была туповата. Стало быть, не только в учениках дело, но и в учителях. Из меня учитель выходил неважный.

Сашка вообще был очень способным к математике и физике. После школы он легко поступил в Физтех. По слухам, он потом работал в Дубне, в Институте ядерной энергии, баллотировался в Академию наук. Но проверить слухи я не могу: ни с кем из наших общих знакомых я давно уже не вижусь.

Сашка был из тех, кого можно назвать фанатом любимого дела. Таких мне приходилось встречать не так уж часто. Помню, когда учился в университете, позвал к себе своего сокурсника Борю Гражданкина послушать записи песен Булата Окуджавы. Они тогда только-только расходились по Москве на магнитофонных плёнках. Боря, который увлекался лингвистикой, слушал очень внимательно. И когда отзвучала последняя песенка, сказал:

– Какой чудесный московский выговор!

– А песни? – спросил я.

– Песни хорошие, – похвалил Боря. – Но выговор, – он даже зажмурился от удовольствия, – но старомосковское «аканье»!..

Вот так же и Сашка Комаров. «Ну чего же здесь непонятного? – охотно объяснял он физическую задачку каждому желающему. – Смотри, как красиво она решается».

Что его связывало с Емелиным, кроме того, что жили они в соседних подъездах, я не знаю. Валера Емелин был чуть ли не единственным учеником нашего класса, который жил с родителями в отдельной квартире. Его отец был крупным офицером госбезопасности. В прежней 545-й школе подобных детей, как я уже говорил, было немало. Но в 653-ю из них перешёл только Валера Емелин, большой меломан. У Емелиных в квартире стоял радиокомбайн, не просто радиола, как у многих, но ещё и редчайший тогда магнитофон, и тоже редкие для того времени небольшие динамики, расположенные в разных углах комнаты. «Стерео», – с удовольствием объяснял Комаров, когда и я оказывался в емелинской квартире. Валера особенно любил оперу Леонкавалло «Паяцы». «Ариоза Канио», – почти молитвенно произносил он, когда начиналась ариоза. Но Сашка Комаров, прослушав одну, другую пластинки Емелина, начинал скучать. «Поставь лучше вот эту», – протягивал он другу принесённую из дома пластинку Утёсова. И крутил головой, подпевая: «Ведь ты моряк, Мишка, а это значит…»

А с Мариком Быховским мы подружились рано. Уже в четвёртом классе я приходил к нему в гости. В большой (по сравнению с нашей) девятнадцатиметровой комнате жило много народу. Яков Лазаревич, о котором я здесь уже говорил, отец Марика, его мама Людмила Александровна, старший брат Вова, сестра Юля, Марик и бывшая когда-то то ли няней детей, то ли домработницей Галя, которую давно уже все считали членом семьи. Людмила Александровна сочиняла рассказы, которые изредка печатала, подписываясь: Людмила Добиаш, учительница. Она и в самом деле когда-то преподавала, но я её учительницей уже не застал. Рассказы читал, и они мне нравились. Была она религиозна, ходила в церковь, соблюдала посты. Всех это, кроме Якова Лазаревича, почему-то смешило. Впрочем, чему здесь удивляться? Атеистическая пропаганда своё дело делала. В Донскую церковь, расположенную неподалёку от нас, ходили одни древние старухи, которых, как мы считали, всё равно не перевоспитаешь – что с них, неграмотных, возьмёшь? Но к тому, что грамотная, нестарая ещё женщина, писательница верила в Бога, мы всерьёз не относились.

Наши смешливые взоры Людмила Александровна встречала радушно. Она вообще была очень добрым человеком. Интеллигентным.

Яков Лазаревич заведовал лабораторией во Всесоюзном научно-исследовательском институте электроэнергии (ВНИИЭ), в том же институте, где работал чемпион мира по шахматам Михаил Ботвинник. Когда я женился, нашим соседом по лестничной площадке оказался начальник главка министерства электростанций Виталий Александрович Вершков. «Быховский?» – переспросил он меня, когда речь случайно зашла о Якове Лазаревиче, и ответил: «Конечно, знаю. Его все знают. Очень дельный работник!»

Отец моего школьного приятеля оказался как бы моим духовным отцом. Многое он сумел мне привить. Передал любовь к поэзии – с его подачи я прочитал несколько имеющихся у него дореволюционных «чтецов-декламаторов», знаменитую антологию Ежова и Шамурина, знал наизусть многих поэтов Серебряного века, читал книги, которые при Сталине предпочитали выбрасывать: за их хранение можно было получить лагерный срок. Честный и чистый, Яков Лазаревич, казалось, ничего не боялся – до самой своей смерти снабжал нас с женой самиздатовскими или тамиздатовскими вещами.

Я не знаю, сохранилась ли в актовом зале бывшей нашей 545-й школы почётная доска, на которой золотыми буквами писали фамилии золотых медалистов, а серебряных – серебряными. Если сохранилась, то под 1952-м годом вы прочитаете: «Быховский В. Я.». Это старший брат Марика. Человек феноменальной одарённости, лауреат премии имени А. Н. Баха – почётной награды президиума Академии наук, он в конце концов стал заместителем директора биохимии имени А. Н. Баха и наверняка был бы избран в Академию, если б не ранний его инсульт, из которого он не выбрался.

С Мариком мы расстались после того, как закончили МГУ, он – химический, я – филологический. И расстались, как оказалось, навсегда.

Кажется, ещё Василий Аксёнов остерегал в одном из своих ранних романов: «Не возвращайтесь, ребята, в детство. Не сможете!»

Меня в детство не тянет. Хотя вспоминаю я сейчас о нём не без удовольствия.

Как и я, Марик любил поэзию и, конечно, читал те книжки, которые давал мне его отец. Мы крепко дружили, помогали друг другу, поддерживали друг друга во всём. В девятом классе основали мы с ним сообщество, составив из начальных букв наших фамилий его название, «Крабы», написали устав, по которому могли подсказывать только его членам.

Пижон и второгодник Лёнька Лобанов, тянувшийся к нам, вступать в «Крабы» решительно отказывался, за что и поплатился: какие знаки ни подавал нам, стоя у доски, какими ужимками ни просил о помощи, он её не получил. Обиделся он тогда на нас страшно. Но мы были непреклонны: подсказываем только членам сообщества!

Удивительно, что с Лобановым, с которым мы в школе приятельствовали, но не больше того, наши пути пересекаются до сих пор. Когда я женился и через короткое время стал бывать в компании старшей сестры жены и её мужа, оказалось, что они дружат с Лёнькой. Причём сблизились давно на почве модных тогда поветрий – любви к джазу, вечеринкам, ресторанам. Я и сам отдал им дань. Вот смотрю на фотографию нашего 9 класса «в»: сидит Лёнька Лобанов с модным коком на голове, и у меня на голове кок, и у Марика. У всех у нас есть узкие брюки, но только Лёнька позволил себе сузить ещё и брюки от школьной формы, за что его не раз тягали к Аверьянову, но Лёнька стоял насмерть, и наш директор махнул на него рукой.

Нагловатый, красивый, остроумный Лёнька сразу стал кумиром наших девочек в классе, но относился к ним свысока, предпочитая подружек постарше, которых много было у Инны, сестры моей жены. Так что с Инной они были знакомы ещё раньше, чем я встретил свою жену. Инна, студентка Медицинского института, была замужем за своим сокурсником Володей Кузьменко, который тоже был очень компанейским. Он оказался талантливым хирургом, защитил обе диссертации, стал заведующим кафедрой. В 2001 году он умер. Неожиданно, потому что был моложав, работоспособен. Недавно умерла и Инна. Но с Лобановым и его женой Люсей мы продолжаем встречаться.

Снова смотрю на фотографию 9 класса «в». Наши с Мариком коки на голове уложены руками парикмахеров давно уже снесённой гостиницы «Гранд-Отель». Тогда это была самая модная в Москве парикмахерская. Стрижка, мытьё головы, укладка, бриолин, одеколон «Шипр». В школе на нас косились, учителя – неодобрительно, девочки – с пониманием.

Это было в разгар борьбы против западного влияния, названного «стиляжничеством». По улицам шныряли дружинники. Могли порезать узкие брюки, насильно обрить наголо. Но нас Бог миловал. А вот с Аллой Николаевой, хорошенькой курчавой брюнеткой из класса младшего нас на год, случилась большая неприятность.

Остриженная по последней моде, под мальчика, Алла вместе с несколькими одноклассницами отправилась по выданным им комсоргом школы пригласительным билетам на вечер встречи с будущими целинниками в клуб «Новатор». После торжественной части, на которой выступил первый секретарь ЦК ВЛКСМ Александр Николаевич Шелепин, начались танцы. Алла танцевала с упоением до тех пор, пока её не остановили дружинники и не пригласили следовать за ними.

В комнате, куда её привели, сидели Шелепин и его свита. Шелепин посмотрел на Аллу грозно и брезгливо: «Я скажу Вам как мужчина: Вы непристойно уродливы!» Алла заплакала. «Раньше надо было думать!» – сказал Шелепин и велел кому-то из холуёв позвонить в школу и потребовать созыва комсомольского собрания.

Юля Быховская, сестра Марика, когда ей передали, что сказал Алле Шелепин, возмутилась: «А я б ему ответила: какое Вы имеете право смотреть на меня как мужчина!» Но Алла была младше и не так находчива. Аверьянов вызывал Аллиных родителей. По поводу Аллы собирали совместное заседание партбюро школы и комитета комсомола. Каким-то всё-таки образом обошлись без комсомольского собрания. Скорее всего, Шелепин про Аллу забыл. Да и вряд ли он про неё вообще помнил. 1955-й год был очень неустойчивым для партийного и комсомольского руководства. Непонятным.