banner banner banner
Две королевы
Две королевы
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Две королевы

скачать книгу бесплатно

Дудич был ей, очевидно, для чего-то нужен.

Те, у кого в Краковском замке и на дворе были связи, и знали, что там делалось, утверждали, что королева одинаково потакала любовницам сына, не только смотрела на них сквозь пальцы, но невзначай им помогала и тайно им содействовала.

Дземма была у неё в большой милости, а с некоторого времени именовалась фавориткой и любимицей. Королевич со своей стороны, мать от себя одаривали красивую девушку, осыпали всем, чего только могла пожелать.

Как у старой королевы согласовывалось покровительство Дудичу и благоволение к любви сына, для многих было загадкой.

Как сегодня, так почти всякий день Петрек Дудич искал любую возможность показать себя и напомнить о себе Боне, поймать слово, приказ, кивок, на которых строил надежды.

И теперь он стоял на перешейке, надеясь, что возвращающаяся королева одарит его хоть улыбкой, но пани несла на пасмурном, как ночь, лице, в нахмуренных бровях только исповедь гнева и боли.

Она взглянула на стоявшего у двери длинного Дудича и, задержавшись на мгновение, кивнула ему, чтобы вошёл за ней. Послушный каморник вошёл в дверь вместе с идущими за королевой девушками. Бона дала им знак, чтобы шли дальше, а сама подняла глаза на Дудича, который, склонившись, казалось, ждал приказов.

В течение какого-то времени королева размышляла. Должно быть, обдумывала ещё какую-то мысль. Дудич не говорил по-итальянски, но из школы и жизни вынес немного латыни, а королева отлично, искусно и изящно говорила на этом языке.

– Что, Дудич? – спросила она. – У тебя много тут работы при старом государе?

Петрек усмехнулся.

– Совсем ничего, – сказал он медленно, заикаясь, – моя служба – стоять несколько часов в приёмной, чтобы черни было над кем смеяться. Никто никогда не соизволил использовать меня для чего-нибудь. Маршалек глаза отворачивает.

– Потому что их там при моем государе достаточно, – добавила Бона живо, желая сократить разговор. – Ты должен искать иной службы… Молодой король женится, знаешь? Ему будет нужно для себя или для жены больше слуг. Хочу, чтобы ты постарался туда записаться.

Дудич послушно поклонился.

– Лишь бы меня приняли, – забормотал он.

– Об этом постараемся, – прибавила Бона, уже отворачиваясь, точно ей нетерпелось уйти в глубь своих покоев, – но Дудич должен помнить, что где бы он ни был, прежде всего он мой слуга.

И, рукой указав на себя, Бона удалилась немного торопливым шагом.

Задумчивый Дудич на минуту остался у порога – потом отворил дверь и вернулся в приёмную, в которой царил тихий ропот придворных и каморников.

На лавках под окнами в полумраке кто-то играл в шахматы и шашки, другие, смеясь приглушенными голосами, что-то друг другу рассказывали. Сидели одни, прохаживались другие, а некоторые более смелые сквозь открытую и только куртиной из ковра отделенную от приёмной дверь, заглядывали в дальние покои, только в глубине которых старый король принимал своих гостей.

Среди этого общества Дудичу, который чувствовал себя чужим для него, было также неловко. Никто, встречаясь с ним, не показывал охоты разговаривать, ни один из придворных не приближался к нему. Почему в этот вечер он хотел там дольше остаться, сам, может, не знал. Надеялся ли каким-нибудь случаем увидеть хоть проходящую вдалеке Дземму?

После короткого раздумья Дудич, осторожно проскальзывая, так, чтобы никого из собравшихся там кучками не задеть, дошёл до куртины, поднял её и, тихо ступая, прошмыгнул в пустые покои. Они стояли в ряд, открытые, мало какие были освещены, в них почти никого не было. Проходили слуги, неся королю серебряные жбаны на золочённых мисках, замковая служба и какие-то силуэты, плохо различимые.

Из последней комнаты, довольно отдалённой, в которой сидел король, лишь изредка доносились голоса. Эти пустые комнаты, достаточно больших размеров, но, как и королевские, довольно скромно убранные, были объяты тишиной и мраком.

Стояли тяжёлые лавки, покрытые подушками и коврами, стулья, на резных подлокотниках которых кое-где поблёскивала позолота, на стенах – тёмные картины, на иных изображения выцвели, со сводов свисали подсвечники с незажженными жёлтыми свечами – больше ничего было не видно.

Войдя туда, Дудич замедлил шаги, мог отдохнуть на пустых лавках и поразмышлять без помехи… Никто ему тут ни смехом, ни разговором не мешал. Пройдя первую комнату, он скользнул во вторую, в которой было несколько больше света. Помимо нескольких свечей на стенах, через окно, выходящее во двор, попадал отблеск горящих факелов, которые держали панские слуги и возницы. Петрек хотел уже сесть в углу и осматривал место, когда, обратив глаза внутрь, увидел старика; он сидел на лавке напротив, удобно растянувшись, заложив ногу на ногу.

Он, должно быть, принадлежал ко двору, но не был ни высоким урядником, ни обычным прислужником. Сам его преклонный возраст свидетельствовал, что занимал тут какое-то особенное положение.

Дудич, увидев старца, остановился с некоторой опаской и уважением вместе. Фигура была необычная.

Блики, бьющие из окна, резко её освещали, делая выступающими черты, у которых старость не отняла жизни, какая в них дрожала.

Лицо было длинное, лоб высокий, полысевший, ироничная, мягкая улыбка держала губы как бы равнодушием закрытыми ко всему, что улавливали проницательные глаза. Бесчисленные морщинки, складки и впадины словно порванной сетью покрывали щёки прямо до лба, который был гладкий и блестящий… там на своде, где правила мысль, царила ясность.

Своеобразное сострадательное презрение придавало этой красивой голове философа выдающийся характер.

Видно было, что этот человек, должно быть, много страдал, много пережил и всё уже презирал.

Не в чертах, а в их значении было что-то сократовское. Соломоновый vanitas vanitatum говорил в каждой из этих улыбающихся морщинок. Но гнева в этом смехе не было. На нём была длинная одежда на манер епанчи, с капюшёнчиком, под которой можно было угадать другую одежду.

Одной рукой, сухой, морщинистой, жилистой он опирался на трость, которая одна только объясняла, кем был этот старец, отдыхающий тут на лавке, как будто был у себя дома. К этой пёстрой трости было прицеплено несколько лисьих хвостов и колокольчиков, которым вынули языки, чтобы постоянным звучанием не докучали.

Этим старцем был тот славный королевский шут, Станчик, который уже трём королям, трём братьям бросал в глаза горькую правду, безжалостным и острым сарказмом.

Кто он был, этот Станчик, которого уважали все, боялся каждый, старец, который иной жизни не желал и в отдыхе не нуждался, – о том уже даже стёрлось воспоминание.

Говорили, что он шляхтич, и имел важность своего сословия; предание гласило, что он некогда был солдатом, который едва живым ушёл из-под Буковины при Ольбрахте… а потом? Как отказался от карьеры и имени, как упал или поднялся аж до шута при дворе, слухи ходили разные. Он сам о себе никогда не рассказывал. А знал всю Польшу, все роды, людей, связи, характеры, точно был живой хроникой.

На самом деле у него там не было должности и обязанности шута; он развлекал редко, хотя часто больно, говорил мало. Блуждал по замку и улыбался сам себе. Когда кто-нибудь бросал ему вопрос, если он соизволил на него ответить, то после долгого размышления и несколькими словами, часто как лезвие итальянского ножа, пронзающими грудь и остающимися в памяти навсегда.

Неудивительно, что Дудич, некрасноречивый, робкий, оказался с глазу на глаз с той силой, которой боялся, не знал, что делать: уйти потихоньку, поклониться, спешно уйти или приблизиться. Станчик уже устремил на него глаза. Эта карикатурная физиономия забавляла его… закрытые губы невзначай стянулись.

– Садись, Петрек, – отозвался старик, указывая на лавку. – Что же ты так вырядился сегодня, точно в сваты или на свадьбу? А ночью тут у нас все коты чёрные и моя старая епанча стоит твоего нового саяника.

Дудич не знал, что ответить, но, не смея возражать, занял место на лавке на приличном расстоянии от шута.

Станчик повёл за ним головой.

– Слушай-ка, – сказал он, – ты это для баб так нарядился? Разве они тебе еще порядком не надоели?

Дудич привстал и покачал головой.

– У меня не было времени знать их.

– А теперь солёный, беспечный, – сказал Станчик, – думаешь на вторые полвека пуститься танцевать гонион! Хей! Это опасный танец!

Петрек слушал поучения, опустив голову, не решался открыть рта.

– Подул брачный ветер, – забормотал Станчик, – молодому королю дают пани. Действительно, пора иметь одну, столько их вкусив…

Дудич нетерпеливо вздрогнул и это движение, наверное, Станчик и лавка почувствовали.

– Фрауцимер старой пани отдохнёт, – говорил он, – когда королю её привезут, а прекрасная Дземма глаза красивые выплачет!

При воспоминании о своей богине, потому что так её Дудич называл, придворный снова живо заёрзал.

– Дземма? – повторил он странным голосом, в котором звучало нечто большее, чем безразличный вопрос.

Станчик злобно посмотрел на него.

– Ты хотел бы взять себе итальянку? – прервал шут. – Но для нас, поляков, скажу тебе, всякая итальянщина нездорова. Съесть её можно, иногда приходится по вкусу, переварить трудно.

Он говорил, не спуская глаз с Дудича, а лицо его грустно смеялось той смесью боли и иронии, которая есть чертой людского сомнения. Иногда она появляется на физиономиях философов, порой на лице безумных. Сходятся в ней мудрость и безумие.

Дудич не решался открыть рот, ему было стыдно признаться в своей слабости этому насмешнику.

Станчик, который угадывал то, чего не мог знать, читал в этом бедном Петреке, как в открытой книге.

– Зачем тебе крутиться и висеть при дворе? – начал он потихоньку. – Ты заработал из соли хлеб, можешь иметь для свободы то и другое. А тебе хочется служить! Привычка к ярму! Шея свербит, когда её что-нибудь не угнетает! Ехал бы репу сеять и Бога прославлять.

Дудич почувствовал себя задетым.

– А что я? Двора не стою? Простак такой! – забормотал он.

– Гм! – воскликнул старик. – Может, и этот двор тебя не стоит!

Его плечи приподнялись, он отвернулся. Пасмурный Петрек что-то мурчал себе под носом.

– А вы? Почему живёте при дворе? – послышалось наконец. – Гм!

Шут направил лицо к говорившему, вытянул свою огромную руку и тяжело бросил её на плечо Дудича.

– Правду говоришь, – произнес он, – и я тут ни к чему. Старый король оглох, поэтому не слышит, что говорит Станчик, молодой слушать не имеет времени, только королевы любят шутов… а ну, мне уже тут недолго и некуда, а ты…

Разговор был прерван. В соседней комнате короля было слышно движение и возвышенные голоса, точно гости, которые там были, собирались уходить. Смутившийся Дудич, не желая, чтобы его тут видели вместе с шутом на одной лавке, живо встал и, не попрощавшись со стариком, поспешил к боковым дверям, уходя.

Станчик остался… задумчивый, обе руки сложив на скамейке, сгорбленный, с опущенной головой, он не поднял даже глаз, когда громко отворилась дверь панских комнат и на светлом фоне её показались важные фигуры немногочисленных сенаторов, прощающихся со старым паном.

Впереди шёл подканцлер Мациевский.

* * *

В Краковским замке, который тогда всё ещё реставрировали и украшали, для чего привозили из Италии многочисленных каменщиков, строителей, скульпторов, которые с каждым днём увеличивали итальянскую колонию, уже и так многочисленную, в замке не было такого множества комнат, чтобы даже очень необходимых королю сенаторов разместить под его боком.

Значительную часть комнат занимали женщины, служба, двор старой королевы, которой нужно было множество людей, а по мере того, как влияние её росло, около Сигизмунда становилось всё меньше людей, при Боне – больше.

Даже те, с которыми король должен был постоянно советоваться и прибегать к их помощи, искали в городе квартиры у наиболее богатых купцов. И самого верного и самого незаменимого панского советника, епископа Плоцкого, Мациевского, ждала та судьба, что в замке бывал он только гостем, хотя там размещалась его канцелярия. Может, этот достойный муж был рад тому, что хоть в течение одной свободной минуты дня, не опасаясь шпионов, враждебных глаз и ушей, мог вздохнуть и с приятелями своими посоветоваться и отдохнуть.

По-настоящему грустным было положение этих немногих советников старого короля, которые, состоя при нём, спасая остатки его величия, должны были оказывать сопротивление всему многочисленному войску поверенных Боны, неразбирающемуся в средствах. Борьба становилась всё более трудной, а рыцарей для них не хватало. Шеренги достойных мужей поредели. Король с каждым днём старел и становился слабее. Былая упорная энергия Ягеллонов, железное сопротивление отца смягчались, сломленные болезнью и умелыми нападениями Боны, которая хорошо знала супруга, и не колебалась, чтобы поставить на своём, прибегать к крайним средствам.

Напротив Мациевского, со смирением, мужеством и величием ведущего этот бой с королевой, стоял тот бесславный, маленького роста, Гамрат, сейчас одновременно, против церковных прав и обычаев, заседающий в двух высших епископских столицах, Гнезне и Кракове. Кто был этот Гамрат, к которому Сулимы раньше неохотно себя причисляли, о котором говорили, как о Цёлке (а он был его домочадцем и воспитанником), что прибрёл в лаптях, с палкой, пешком из Подгорья в краковскую школу?

Человек-загадка, был он, несомненно, очень способным и равно лживым, отважным, дерзким карьеристом.

Цёлек, который из сына трактирщика по милости Александра достиг наивысших церковных должностей, был ему примером, королева Бона – инструментом, как он её слугой и поверенным. Несмотря на короля, который его не любил, несмотря на всех достойных и честных, которые им гнушались… несмотря на бесчестие, которым был покрыт,

Гамрат добился чего только желал, и был вместе с Боной почти паном той Польши, которой слабеющий Сигизмунд звался королем.

Около двора епископа собирались итальянцы, которые служили при дворе, при Мациевским и Тарновским – гетманы, что остались верными королю.

Каменица на рынке, которую занимал Мациевский, когда не мог сбежать на отдых в свою виллу у Прудника, на самом деле внешне не очень отличалась от других, не была красивее других, но, зайдя внутрь, легко узнавалось жилище человека, который приобрёл изящный вкус от долгого пребывания за границей, особенно в Италии.

Тогдашние отношения двух стран были такими тесными, точно их не разделяли огромное пространство.

Королевский брак с Боной Сфорцей оживил их, но он также был результатом очень старых и постоянных связей Польши с Италией. Достаточно перелистать список тогдашних сановников костёла, профессоров академии, наших лекарей, панов, вождей, чтобы убедиться, что мало кто из них не учился в Италии, не вывез из неё идеи, науки, вкусы, направления будущей жизни.

Не было месяца в году, чтобы кто-нибудь из Кракова не был послан в Рим или оттуда не вернулся. Кишели нашей молодежью Падуя и Болонья. Учились там и занимали кафедры поляки, как тот Струсь, самый прославленный из лекарей в Польше, который ради неё забросил кафедру медицины.

Подканцлер Мациевский для одних дел, которые накопились в его канцелярии, должен был удерживать многочисленный двор молодежи. Оттуда должны были выйти те, кто впоследствии прославился на самых высоких должностях… там молодежь училась для практической жизни.

Кроме того, к Мациевскому льнули все, кто с болью смотрел на правление Боны, фаворитов, Гамрата, чужеземцев, без любви к стране выжимающих её… Здесь, если совещаться было нельзя, погоревать открыто было можно.

А горевали тем больше, что будущее не обещало быть более ясным, потому что молодой король Сигизмунд Август, которого теперь должны были женить, был больше воспитанником королевы, чем короля, итальянцев, чем поляков, фрейлинам Боны, чем рыцарей из-под Обертина.

Многочисленный ряд комнат на первом этаже представлял жилище епископа Самуэля, когда внизу тиснулись двор и служба, как сельдь в бочке, живя, как в лагере.

Не было роскоши около епископа Самуэля, потому что он сам сокровищ не имел, не собирал их и не транжирил, но комнаты отличались серьёзной изысканностью большого вкуса.

Картины итальянской кисти, итальянский мрамор и бронза, фламандские гобелены, скульптуры из дерева украшали комнаты, которыми простой человек не очень восхищался, потому что особенно не блестели, но знатоку было там на что посмотреть.

Как раз наступал вечер и епископ Самуэль, возвратившись от короля, отдыхал у себя, призывая домашних и мягко давая им разные приказы.

Прекрасной, как душа Самуэля, была его наружность; панская без гордости, достойная без высокомерия, благородная без принуждения, милая для глаз, хоть об этом он не старался. Возраст не много её смог ослабить. Черты лица сохранялись тем мужественным спокойствием души, которое даёт покой совести и веру в цель жизни.

Мациевский видел её перед собой в службе костёла и края. Духовный сан к обоим его обязывал.

Сидя за столом, он вёл разговор с облокотившимся на него маршалком своего двора, когда гул в дальних покоях вынудил его прервать совещание.

Пришли вечерние гости, которых тут всегда хватало. Не бывало здесь толп, потому что не было застольев, забав и шума, но комнаты никогда не стояли пустыми.

В эти минуты прибыл Тарло, епископ Премышльский, а тут же за ним шёл жупник (урядник в солончаках) Северин Бонер, когда на лестнице светили Андрею из Горки, каштеляну Познаньскому, великорядцу Великопольскому.

Все они были ожидаемы, желанны.

Не хватало только в этот день гетмана Тарновского, который в силу своих срочных дел остался дома. Мациевский у порога приветствовал своих приятелей, к которым вскоре присоединилась и горстка менее громких, но не менее ему верных.

Видны были весёлые лица… но по этой умеренной, тихой весёлости можно было узнать людей, которые ни страдать крикливо, ни шумно развлекаться не умели.

Тарло начал поздравлять Мациевского с победой.

– Вы преодолели эти нечистые силы, – сказал он. – Вы жените молодого короля, а благодаря этому, может, вызволите его из-под власти матери, отдалите от неё. Ей-Богу! – добавил он. – Что же это за время, что за наше положение, когда мы должны радоваться, что сына у матери вырвали?

– Ей-Богу! – прервал пан из Горки, муж очень рыцарского облика, который вместе с Тарновским завоевал лавры под Обертином. – Но дело еще не завершено…

– А! И далеко до конца! – сказал Мациевский, садясь сам, когда другие гости начали занимать свои обычные места. – Мне кажется, что этот брак, обещанный у колыбели, который давно был намечен, состоится, несмотря на сопротивление Боны… но какая судьба ждёт эту бедную молодую пани!

На этот грустный выкрик, который вырвался из уст епископа, отвечало молчание.

– Молодая, робкая, а что хуже, по-видимому, щуплая и слабая, – сказал Тарло, – как она одна тут сможет (тут он понизил голос) сопротивляться чудовищу?