banner banner banner
Безымянная
Безымянная
Оценить:
Рейтинг: 5

Полная версия:

Безымянная

скачать книгу бесплатно


С великим мужеством, со смирением, с самоотверженностью обе пытались смотреть глаза в глаза своей грустной судьбе, но как обычно, вместо того чтобы с ней справляться, с каждым шагом находили новые препятствия и неожиданные трудности.

Маленькая Юлка, это любимое дитя, так преждевременно созревшее, любимица матери и надежда, дорогая сестричка Хели, которая к ней страстно привязалась, платя ей горячо за чувства, больная уже в Доброхове, измученная неудобной дорогой, прибыв в Варшаву, опасно поникла. Позвали врача, который признал слабость за довольно угрожающую, хотя неопределённую, прописал лекарства, осторожность, удобства, не в состоянии понять то, какими они были трудными для выполнения бедным людям.

Самоотверженность матери и приёмной сестры, увеличенные ещё угрозой опасности, засияло во всём блеске. Обе, не говоря о том друг другу, молча согласились на хлеб и воду, на самые большие жертвы, лишь бы спасти этого ребёнка, лишь бы ему дать то всё, чего требовало его состояние. Менялись днями и ночами у её кроватки, распродавали тайно все остатки бедного имущества и одежды, только бы обеспечить Юлку лекарствами, здоровой едой, игрушками. И это входило в прописанные лекарства.

Было это зрелище захватывающим, но недоступным для человеческих глаз. Смотрел на него только тот, что всё видит… Трущаяся о них горстка людей не могла ничего заметить. Ксаверова даже не знала о всей обширности жертв Хели, которая те медальоны в золотой оправе Свободы просто велела покрыть бляшками, чтобы ценой рамок оплатить лекарство Юлки… Хела не догадалась также, почему золотое колечко, последняя памятка по мужу, исчезло с пальца вдовы; было заложено у еврея…

Тихо, молча бдили у кроватки, в которой чёрные, воспалённые горячкой глаза Юлки светили им надеждой, а побледневшие запёкшиеся уста ещё улыбались.

Несмотря на внешнюю весёлость ребёнка, мать имела какое-то страшное предчувствие, её отчаяние было молчаливым, отвердевшим, каменным… Беспокойство Хели рвалось и бунтовало против натиска судьбы… Искала в голове средства, металась, плакала, но самые прекрасные помыслы, когда пришла реальная година, все обманули ею. А печаль нужно было скрывать в себе, чтобы ею материнскую боль не увеличивать.

XXII

У Ксаверовой была (как мы говорили) в Варшаве сводная сестра, на десять с небольшим лет младше неё, с которой очень давно порвала всякие связи – не без причины.

Рождённая от того же отца, но от матери-иностранки, дочери итальянца, королевского кондитера Ресанти, наполовину итальянца, наполовину поляка, Бетина была воспитана совершенно иначе, чем сестра… Они знались друг с другом мало, потом не виделись вовсе. Любимица деда, который провёл век в замке, а потом в кондитерской, основанной под Краковскими воротами, необыкновенно красивая, живая, остроумная, избалованная, Берта, едва дойдя до пятнадцати лет, уже была известна в Варшаве. Предсказывали ей разные судьбы, легко было отгадать, что безнаказанной не выйдет из этого ада, каким было тогдашнее общество. Произошло, как предсказывали: она пала жертвой богатого панича, который её выкрал, увёз, потом осел в Варшаве, хвалясь добычей, а через пару лет бросил.

Этот первый шаг в жизни естественно был решающим для всего её будущего. Дед, может, простил бы внучке, но умер от огорчения как раз в то время, смерть отца наступила ещё раньше, так что Бетина осталась одна на Божьем свете, молодая, красивая, непостоянная, испорченная двухлетней избыточной и распутной жизнью с человеком, который среди своих считался самым оригинальным распоясанным безумцем. С такой славой было тогда нелегко.

Были у неё с того времени самые различные связи, самые прекрасные знакомства, потому что воеводич принимал мужское общество вечерами у Бетины. В её доме были первые иллюстрации из эпохи на этих роскошных ужинах, мода на которые пришла из Франции.

Бетина уже в то время нравилась многим, гонялись за ней, получала пламенные письма, самые волнующие признания, самые лживые обещания.

Кокетливая, пустая, развлекалась, не очень отгоняя влюблённых. Но искренне по-своему была привязана к легкомысленному человеку, которого полюбила первой… хотя он видел в ней только красивую и дорогую игрушку. Бетина осталась верной ему до конца. Она заблуждалась, что эта её привязанность изменить его, исправить, смягчить сможет… но разврат не имеет сердца. Её настоящая любовь разбилась о своеволие, о непостоянство холодного человека, не верящего в женщину, наигравшегося с чувством, которого уже тяготили эти узы, потому что их хотел и намеревался как можно скорее порвать. Ему не хватало предлога, но наконец, одного утомления и каприза было достаточно.

Оставленная вдруг Бетина убедилась, что была недостойно, холодно соблазнённой, а любовь, в которую верила, была только мешаниной страсти и пустоты… минута отчаяния сожгла в ней остатки юношеских честных чувств и веры в общество.

От этого отчаяния она с горячностью, с иронией бросилась в самую распущенную жизнь… чтобы доказать этому человеку, что и она его не любила, что слезы не уронит по нём. Сама с собой она горько плакала, но среди людей выдавала себя страстной, скептичной, легкомысленной вакханкой.

Это обычный приём у женщин, подобных не только Бетине, но гораздо выше, чем она, духом, воспитанием и состоянием. Сердечные катастрофы кончаются монастырём либо непостоянством… Когда женщина перестаёт верить в сердце, в привязанность человека, ищет утешение в безумиях, упоении… и есть навеки погибшей… Её покидает стыд, гаснет чувство, остаётся голод, который заполняется тем, что никогда насытить не может… безумием… А когда безумие не удовлетворяет… когда чёрной пеленой покрывается жизнь без надежды и без завтра – тогда родится насмешливое равнодушие и холод, который говорит тебе:

– Всё… разочаровывает! Мы бросаемся человеком, как игрушкой… он большего не заслуживает.

Брошенная Бетина так и осталась в своём прекрасном апартаменте на Краковском со всей роскошью, которая её окружала… Открыла салон… засиявшая юмором, элегантностью, иронией, она пыталась притянуть к себе молодёжь – она бросилась на волну наибурливейшей экзистенции – но сразу на пороге этой новой жизни без надежды, без завтра, она заметила великую перемену в людях… любовница воеводича была популярной, почти уважаемой – брошенная им, свободная, она потеряла значительную часть того очарования, которое её окружало…

Она опустилась на ступень ниже; вчера была ещё Mademoiselle Betina, завтра… la Betina. С довольно правильным инстинктом и быстрым умом она быстро поняла, что нужно было согласится с этим положением либо добыть более великолепное. Она загорелась гневом, почти яростью, но прекрасное её сияющее лицо не показало по себе того, что кровью проникло в грудь… Посмотрела в зеркало, убедилась, что на лице цветущая молодость, поклялась в возмездии и только улыбнулась. Жизнь подхватила её и унесла…

Клятва была вскоре забыта, но, как горячая печать, осталось после неё невидимое пятно, которое отбивалось везде и всегда, в её привязанности, в ненависти, в приязни и равнодушии. Уже никого любить она не могла и каждый ей казался неприятелем; обходилась с людьми, чувствуя в них только заядлых врагов, против которых было хорошо любое оружие. С этим холодом и превратностью, которые ей давали уверенное превосходство, Бетина сумела создать себе отдельное положение в тогдашнем закулисном варшавском обществе.

Все мемуары этой эпохи, все путешественники, которые в последние годы XVIII века посещали Варшаву, упоминают, как о характерной черте, об этой испорченности и о той толпе двузначных женщин, невидимых правительству, скрытых где-то в глубинах города, имени которых никто в обществе не вспоминал, в знакомстве с ними не признавался – а однако в их изысканных салониках самое избранное общество этого времени проводило значительную часть жизни.

Этот лифляндец (Шульц), который оставил после себя такое, к несчастью, живое изображение Варшавы последнего десятилетия, распространяется над этим классом женщин, которых обычай и мода навязывали даже людям серьёзным, старикам без страсти и сердца, осуждённым на рисованных любовниц.

Значительная часть Краковского предместья была занята этими дамами, лица и имена которых знала вся столица, приятели говорили потихоньку друг другу, а побочные интриги в усадьбе подавали как игру. Разнообразие было великое… начиная от тех, что отлично выходили замуж, потом даже до тех, что, покрытые пудрой и мушками, увядая, падали аж в уличную грязь… Тогдашняя элита старалась о самых красивых конях и самых ладных личиках, а так как князь Ёзеф задавал тон молодёжи, молодые Тепперы должны были купить таранты и привозить масочек хотя бы из Парижа… Банкирская аристократия не хотела уступать шляхетской… морально и материально разрушались на гонках – кто первый… А когда кто-нибудь опрокинул коляску в пропасть, стоящие на её краю смеялись до упада…

XXIII

Бетина имела тогда все условия, которые позволяли ей добиваться высшего положения – молодость, свежесть, необычная красота, характерная, итальянская, напоминающая жительниц центральной части Италии, прекрасное образование, красивый голос, музыкальный вкус, остроумие и смелость избалованного ребёнка.

С самой первой молодости освоенная с двором, с панами, с королевским окружением, заранее наслушалась того, что любой из этих персонажей, очаровательных для толпы, мог притянуть красоту. Она не удивлялась ничему, смеялась над всеми… Знала их изъяны даже чересчур хорошо, для неё это были слишком простые смертные… Предательство и горечь, которые они влили в её сердце, ещё увеличили презрение к людям. Два года живя с воеводичем, из-за него она таинственно попала в скандальную хронику Варшавы… поэтому также женщины большого света казались ей не лучше её и она чувствовала себя им равной – язык имела немилосердный, как сердце. Этот скептицизм, неверие, презрение при красоте молодости, свежести, очаровании… для людей испорченных были новыми чарами, давали ей возбуждающую оригинальность. Её боялись, а она притягивала к себе… хлестая иронией, подстрекала… Её остроумные слова либо придуманные на её счёт остроумия обегали Варшаву и через наивысшее общество подавались к уху. Ибо часто громко их даже в это время толерантности повторить было трудно.

Через несколько месяцев после предательства воеводича ловкая женщина не только что возвратила свое былое значение, но стала созданием модным, взыскательным, за которым теснились толпы, милости которого добивались старшие и младшие, нося горсти, полные золота, карманы, напиханные драгоценностями… все дары запада и востока… Из-за её каприза посылали эстафеты за парфюмом в Париж и за сухим вареньем в Италию.

Она пробудила такой интерес, что, слыша о ней, самые известные тогдашние красотки станиславовского двора, наряженные, теснились, чтобы увидеть её вблизи, говорить с нею и вынести из её уст одно из тех острых словечек, которые оставляли после себя незаживаемую рану. Словом, была это Нинон в своём роде.

Ловкое создание, однако же, знало, что популярность не бессмертна, молодость не вечна, мода непостоянна, а старость бывает грустной.

Поэтому заранее она решила справиться с этим; под прекрасными предлогами она стала скупой и жадной… копила деньги с какой-то странной заядлостью. Оставшиеся остатки отцовского наследства она сумела вырвать процессом из рук каких-то спекулянтов. Драгоценности превращала в деньги… торговала платьями… ограничила свои потребности…

Другой её мономанией стало замужество, которое дало бы имя, очистило прошлое и обеспечило будущее…

Оно не было лёгким, но Бетина с собственным ей цинизмом довела его до результата. История этого замужества осталась до сегодняшнего дня в тех станиславовских традициях, которые хорошо рисуют ту распоясанную эпоху и столицу, целым веком разврата отделённую от достойной страны, от тихой и старой польском деревни.

В определённые времена, вызывающие в столицу многочисленные отряды деревенской шляхты, наплывала она в Варшаву с неопытностью, наивностью, доброй верой, которые её иногда подвергали дивным разочарованиям. Житель деревни не понимал и понять не мог ни этого общества, ни его иерархию, ни личностей, которые ему тут навязывались. Придворные жестоко обманывали несчастных. Вводили их не раз в дома вовсе не уважаемые и представляли особам, играющим для них роль женщин большого света. Не один поддался на это и сильно поплатился своим добродушием, но никто более жестоко не был пойман, чем старостич Одригальский, который, как жив, первый раз прибыв из деревни в столицу, попал в руки самой распоясанной молодёжи. Неопытный, легковерный, очень богатый, так как сразу после умершего отца наследовал значительное состояние, старостич с первого взгляда влюбился в Бетину. Ввели его в её дом, предупреждая, что это была вдова очень уважаемая и богатая. Одригальский, быстро втянутый в сети ловкой женщиной, осведомился о её руке; боясь семьи, огласки, неожиданных препятствий, напоили его однажды вечером и быстро заключили брак…

Вскоре, однако, вся страшная правда вышла наружу, молодой человек охладел, развернулся скандальный процесс. Впрочем, Бетина так ловко всё составила, брак, сложенный таким образом, казался законным, а протекции её были так сильны, что несчастный муж должен был грубо искупить развод… а Бетине оставил свою фамилию и воспоминания, что была с кем-то в браке…

Одригальский позднее умер в деревне, бывшая жена носила по нём траур и вспоминала с чувством как о покойном муже…

Этот эпизод её жизни, очень громкий сначала, объясняемый по-разному, был эпохой, с которой она немного сменила своё поведение. Она стала более серьёзной и вошла в категорию тех дам, которые, не будучи уважаемыми, сами себя немного уважали.

Только поверхностно, однако, пани Одригальская облекла себя некоторой важностью; закулисные интриги продолжались, как и раньше, а лёгкое обогащение сделало её только жадной. Никто не мог хорошо знать, что имела, шептали, однако же, что у Теппера положила несколько десятков тысяч золотых червонцев…

Предвидела старость не напрасно! Молодость и очарование в лихорадочной жизни проходят очень быстро, а хотя бы сердце было остывшим, хотя бы душа была усыплённой, утомляет сама ирония жизни. Есть часы страха, предчувствия чёрного будущего. Этими моментами раскаяния стареет вдруг безумие… дряхлеют безумцы.

Одна ночь страшных снов побелила волосы, одно утро слёз проложило морщинки под глазами…

Уже во время пребывания Ксаверовой в Варшаве, Бетина заметно начала вянуть и стареть; располнела, утратила свежесть, а хотя обаяние своё искусно умела прятать и восполнять, не была той красивой итальянкой, что очаровывала одним взглядом. Её поддерживали былая слава и большое остроумие…

Кучка приятелей и возлюбленных ещё её окружала… однако со страхом она замечала, что бурных страстей, как раньше, уже не пробуждала; шли к ней по привычки люди на вечера, от безделья и интереса. Общество теперь немного сменилось; новые отношения сблизили её особенно с наводнившими Варшаву всё обильней иностранными дипломатами и военными. Для этих людей она была заманчивой новостью… имела великое сходство с дамами двора их родины… то же самое формирование, тот же цинизм… и гораздо большая лёгкость в обхождении и больше остроумия. Эти любили Бетину. Она получила новую славу и популярность среди молодёжи и старших членов всесильного посольства так, что вошло в моду бывать у неё на вечерах, на игре… и немного любить…

Бетина никогда не имела понятия ни о каких обязанностях в отношении страны, ни привязанности к ней. Люди, с которыми она провела жизнь, принадлежали именно к той группе продажных, опьянённых вечным безумием глупого веселья, не понимающих, что родине можно что-то пожертвовать. Они из её внутренностей привыкли тянуть доходы. На деньги иностранного посольства элита устраивала оргии, а патриотизм называли попросту варварством и глупостью.

Дом Бетины служил нейтральным грунтом, на котором встречались те, что думали купить и что хотели продать себя. Сходились на совещания, придумывали измены и продажность, приносили новости… отправляли агентов, словом, была это тайная ячейка посольства… Хозяйка находила очень естественным служить своим хорошим приятелям, которые также ей за это обильно отвечали взаимностью.

XXIV

Пани Ксаверова не знала и части тех грустных деяний женщины, которая давно перестала называться сестрой; пани Одригальская тоже была слишком гордой, разгневанной и, наконец, занятой, чтобы искать бедных родственников и напрашиваться на отношения с ними. Много лет уж не знали они друг о друге.

Однако же отдавалось болью в Бетине, что самая близкая её родственница отдалилась от неё, не признавалась в этом, но чувствовала себя оскорблённой. От картины в таком сердце до жажды мести недалеко.

Оказавшись теперь в самом неприятном положении, без помощи и друзей, Ксаверова даже не подумала о сближении с сестрой, имя которой вспоминала со страхом…

Она понаслышке знала, что та вышла замуж, что овдовела и что её знали теперь под узурпированным именем старостины Одригальской. Этот титул, взятый в насмешку, притёрся и остался за ней признанным… Только старшие знакомые именовали её, как раньше, Бетина.

По странной случайности старостина, которая долгое время занимала квартиру в Краковском предместье, по совету своих приятелей из посольства перенеслась на Белянскую улицу, где не так уж была на виду. Жила теперь на первом этаже дома, второй этаж которого некогда занимала Ксаверова, а теперь приютилась в тёмном его углу. С большим удивлением, в воротах, издалека, сёстры встретились; Ксаверова узнала старостину, Одригальская вспомнила её, посмотрели издалека друг на друга и вдова как можно быстрей ушла с глаз Бетины. На Ксаверову это случайное столкновение с богато одетой пани сестрой произвело сверх всяких слов болезненное впечатление; она тихо плакала, ничего об этом не говоря Хелене и, разгневанная, решила избегать даже кратковременного сближения с ней. Рада была уйти из этого дома, из-под этой крыши – так боялась испорченной женщины; ей приходило на мысль, что красота Хелены может обратить глаза старостины, что эта близость в минуты отчаяния её самое подвергнет искушению вытянуть руки к сестре – а в душе чувствовала к ней отвращение и презрение, хотя и части не знала, насколько она их заслуживала.

Но уйти было невозможно, не в состоянии ни заплатить задолженности, ни нанять нового жилища.

Хела видела её слёзы и беспокойство, но не догадывалась о причинах, состояние здоровья Юлки даже слишком их объясняло… Ксаверова даже говорить о том не желала.

Это молчание было причиной, что Хела, которая неустанно искала занятия и найти его не могла, таясь пред Ксаверовой, напала на мысль пойти с какой-нибудь вышивкой к богатой старостине, живущей на первом этаже… Знали её в доме как модницу, Хела пару раз встречала её красиво одетую в воротах, хотела попробовать, не сумеет ли продать эти выплаканные вышивки.

Старостина уже знала Хелю, красота которой поразила её, спрашивала и доведалась, что это дочка Ксаверовой. Так её обычно звали, а разорванные давно отношения обеих сестёр не позволяли знать о родне… Бетина полагала, что она её племянница.

Однажды утром Хела вошла, дрожащая, робкая, в бедном своём наряде в прихожую старостины… Её впустили к пани…

XXV

Бетина ещё стояла перед большим зеркалом, заканчивая утренний туалет и присматриваясь к лицу, былая красота которого изменялась каждый день, расплываясь во всё менее правильные формы, когда зеркало показало ей стоящую сзади у порога… племянницу… Она сразу её узнала… неописуемое чувство удовлетворения зарумянило ей лицо… она медленно обернулась, присматриваясь к девушке, чтобы отгадать, знает ли она, к кому пришла, есть ли это шагом унижения или случайностью.

Но в спокойном, ясном, хотя немного несмелом лице Хели, чрезвычайная красота которого её сейчас поразила, она не нашла и следа ни чрезмерной покорности, ни замешательства. Молодая девушка, вовсе не напоминая, кем была, отозвалась несколькими скромными словами, показывая свою работу и прося о какой-нибудь занятии.

Бетина также сделала вид, что её вовсе не знает и ни о чём не догадалась, поняв, что мать Ксаверова, конечно, о ней дочери ничего говорить не могла… поэтому отвернулась от неё, как от чужой.

Она поглядела на работу, начала расспрашивать Хелю о занятии, жилье, положении, а из ответа ещё сильней убедилась, что девушке она полностью незнакома. Случайность… фатальность или справедливость бросила её в руки лёгкой мести… Усмехнулась в духе… Хела была довольно искренна, не говоря имени, старалась её разжалобить картиной бедности, которая её к этому шагу вынуждала. Добавила, что делает это без ведомости матери.

– Если бы вы были так милостивы потребовать от меня работу, – закончила она, – я бы просила, чтобы за мной не посылать к матери… не хочу, чтобы знала, что так навязываться я должна. Мы, наверное, только временно, очень бедные, у нас есть больной ребёнок, сестричка моя… нам трудно обеспечить её нужды. Я хотела бы помочь матери.

– У вас и сестра? – спросила Бетина.

– Да, пани, милый, любимый, красивый, двенадцатилетний ребёнок. Я бы за неё жизнь отдала… а мать её так любит!

Старостина в процессе разговора внимательно всматривалась в Хелу, признала правильным показать себя вежливой, доступной, милой, купила шитьё, заказала ещё, дала несколько дукатов, пробовала пробудить в себе сострадание, что ей, впрочем, с лёгкостью удалось. Привыкшая очаровывать людей, она легко подкупила неопытную девушку, которой неожиданно пришла в помощь.

Для неё она представляла в эти минуты Провидение.

Обрадованная Хела не почувствовала даже фальши в словах, в голосе, в улыбке, в фигуре чего-то неестественного, натянутого, чтобы её, может, как-нибудь поразило… Ослеплённая работой, она была доверчивой и восхищённой всем. Старостина казалась ей наимилейшей и наидостойнейшей особой.

В нечестивом сердце Бетины дивное чувство мести – желание отплатить сестре её презрение – родилось и росло стремительно… Она заранее смеялась над тем, что могла ей причинить.

Эта добродетель в лохмотьях, избегающая её всю жизнь с тихим презрением, наполняла её гневом, но приходила минута, в которую наконец могла отплатить сполна злодейке (как её называла) сестре…

Хела была чудесно красивой, бедной и несчастной, втянуть её было так легко – навязать ей возможность падения, выставить на соблазн… так ей казалось справедливым и естественным…

– Считаешь себя лучше, чем я! – говорила она в духе. – Рано или поздно это её всегда встретит.

Все падшие существа рады бы потянуть за собой тех, которых застали на краю, их добродетель тех осуждает… хотели бы мир запятнать, чтобы менее грязными казались среди него. Есть это в природе греха и дьявола.

XXVI

Когда дверь закрылась за Хелей, которая в увлечении честной радости промелькнула как можно быстрей, не желая быть замеченной, к кроватки Юлуси, старостина упала на стул, хлопая в ладоши и смеясь сама себе… Глаза её светились диким огнём… в сердце росла подавленная ненависть к сестре… Заранее составляла планы, как бы могла притянуть Хелу и ввести её в своё общество, из объятий которого выйти безнаказанно было невозможно; заранее представляла себе Ксаверову плачущую, отчаявшуюся, а ей с гордостью отвечающую на упрёки:

– Чем же я виновна! Ты презирала меня, и твой ребёнок не лучше…

Она поняла очень хорошо то, что должна была следовать с чрезвычайной осторожностью, чтобы эту робкую пташку не напугать… а скорее, чтобы её осмелить, приручить, пробудить доверие, сплочённость с собой. В нужде и покинутости, как же это легко! Когда кто-то с улыбкой сочувствия приходит…

Старостина, как все недостойные, рассчитывала больше на любовь Хели к сестре и матери, на слабость измученного существа, на молодость и неопытность… Её также очень удовлетворяло, что красивой молодой приятельницей она осветит салон… и посадит её в нём, как приманку. Дело было только в том, чтобы всё в тишине и тайне от Ксаверовой могло произойти.

Но мы бросим занавес на эти чудовищные мечты… которые – увы – так скоро должны были смениться действительностью. Расчёт на слабость человека редко не удаётся…

XXVII

Медленно прошла зима, тяжелей, нежели бы оставленные, несчастные женщины могли себе желать, ожидая с этой ленивой весной прибытие своего опекуна и спасителя…

Между тем отношения Хели со старостиной, всегда для пани Ксаверовой будущие тайной, по-прежнему продолжались, и с каждым днём становились всё доверительней.

Бедная девушка вовсе не предчувствовала, в какую опасную ловушку попала, так как ловкая Бетина отлично умела перед ней играть роль вдовы и придать себе серьёзный характер.

Только приблизив Хелю, придав ей смелости, начала иногда выходить из этой роли, принимать более весёлую мину в шутках, пробовать сарказм, иронию, презрение людей, высмеивание их чувствительности, сердца и т. п. Она, однако, заметила, что эта струна не находила отзвука в молодой душе, что наполняла её скорее тревогой, чем интересом, какой ожидала встретить…

Поэтому она поступала с осторожностью волка, и, как те былые кающиеся, что пройдя два шага вперёд, шаг назад потом отступали, после иронии возвращалась к суровой серьёзности, хорошо рассчитывая, что слово никогда не умирает, что каждое оказывает впечатление, оставляет после себя клеймо, шрам на молодой душе. Даже то, что раны, болезненные поначалу, когда заживают… навеки оставляют шрам.

Когда только Хела могла к ней прийти, она приглашала её под видом одиночества с работой к себе; делала для неё видимость великой симпатии, приязни, кормила её повестями, специально составленными так, чтобы могли её освоить с отвратительным распутством света.

Воспитанная совсем в иных понятиях, по той причине, что пани Ксаверова была строгой и в свете видела только добродетель, как правило, а грех, как несчастье, Хела сразу поначалу почувствовала какой-то страх к этой женщине, которая с таким равнодушием говорила о событиях, кажущимися ей страшными преступлениями… но она должна была молчать, скрыть своё отвращение и тревогу, потому что пани старостина помогала ей много, обеспечивала работой, обеспечивала деньгами и удерживала в зависимости.

Сойти в глубину мысли и совести этой легкомысленной и мстительной женщины, утомлённой жизнью и жаждущей интриги, рассчитать, что её потянуло к Хели: желая ли возмездия сестре, или из-за какой-нибудь злобной фантазии – есть задачей чрезвычайно трудной. Там, несомненно, мешались все эти причины разом, а сама себе хорошо не давала в них отчёта. Когда вдова сидела, прикованная к ложу больной доченьки, Хела должна была, удовлетворяя требования неустанной старостины, сбегать к ней под разными предлогами и просиживать, упорно задерживаемая, обсыпаемая ласками и лестью.

Пани Ксаверова чувствовала, что была обязана какой-то таинственной помощи хоть небольшим облегчением в своей судьбе; она спрашивала о том Хелю, но та отделывалась от неё банальностями, что нашла работу легко, и просила, чтобы о том не беспокоилась.

Обнимались потом со слезами, а бедная вдова не смела выпытывать больше, но слов не имела для выражения своей благодарности Хели.

Грустное лицо Хели, её задумчивость и беспокойство постепенно уступили под влиянием этой таинственной связи немного более весёлому расположению, надежде… Её красота расцветала во всём блеске и, хотя её не повышала ни изящная одежда, ни самое небольшое кокетство, была всё-таки поражающей – потому что была не той обычной красотой молодых лет, но как бы знамением красивой души.

Она имела в себе что-то такое благородное, почти гордое и одновременно выдающееся, что неоднократно чужие люди на улице уступали дорогу перед её муслиновым платьицем с уважением, словно перед самыми прекрасными бархатами. Такой блеск невинной молодости, это девичье величие и спокойствие души, рисующиеся на этом облике, особенно пробуждали ревность в Бетине… которая при ней чувствовала себя обыкновенным и низшим существом.

– Такой бы я быть могла! – говорила она иногда. – Такой была… а теперь… Но это та несчастная старость… А! И то жизнь, – добавляла она в духе.

XXVIII

К наилучшим друзьям пани старостиной Одригальской принадлежал уже с прошлого года живущий в Варшаве молодой русский генерал Дмитрий Васильевич Пузонов. Был он прислан в помощь Игельстрему по собственному его запросу, из Петербурга, с коллегией иностранных дел – его дальний родственник, он действительно выпросил себе у него это перенесение в иностранную столицу, имея надежду и на большую свободу, и на быстрый аванс, к которому кузен легко мог под разными видами его представить. Это был также услужливый приятель посла, его поверенный, правая рука, помощник, на котором была тайная полиция посольства, хотя явно исполнял только функцию адъютанта и, казалось, занимался армией.

Дмитрий Васильевич принадлежал к старой боярской семье, через разную дворянскую службу во времена императрицы Елизаветы и бироновищины, через брак и подарки, происходящие от конфискации, за последние лета обогатился. Всё это наследство складывалась из имущества, отобранного у тех, которых ссылали в Сибирь, чтобы не препятствовали; это не мешало Пузоновым использовать его без угрызения совести. Понятия о собственности имели они в целом отличное от европейских.

Пузонов имел приличную внешность, высокий рост, широкие плечи, приятное лицо, хотя немного тигрино-кошачье, без особого выражения, обхождение с независимыми чрезвычайно вежливое, но с подчинёнными дикое, гордое и варварское.

Сердца в нём не было – настолько его ранняя испорченность усыпила и превратила в камень.

Образование он получил такое, какое сегодня ещё дают в его стране панычам, предназначенным на высшие должности в войске, в дипломатии, у двора. Сначала сделали из него солдатика, чтобы всю жизнь осталось в нём что-то солдатское; потом сверху облепили это французишной и отгладили блеском якобы европейским. Матери было очень важно, чтобы он хорошо щебетал по-французски и чтобы в нём котик ловкость развивал.

С науками его ознакомили только поверхностно, понемногу, насколько требовала необходимость; военная служба потребовала немного математики, салон – немного литературы, дипломатия – немного истории, дали ему их, измеряя дозу необходимостью. Вообще в России тех времён довольствовались очень малым.

Этих молодых людей слишком не обременяли; дело было главным образом в том, чтобы могли выжить в свете… для этого было достаточно французишны и некоторой поверхностной полировки.

Все были того мнения, что Дмитрий Васильевич пошёл счастливо… Действительно, мальчик был умный, половину того, чего знал, угадал, а удивительным инстинктом, чего не знал, так ловко обходил, что на грубой невежественности никогда поймать себе не давал. В России он считался очень учёным, в действительности был необычайно уверенным в себе. Заранее испорченный женскими ласками, прежде чем подрос, заранее разочарованный, холодный, Пузонов, доходя до тридцатого года жизни, имел уже только огромную амбицию, удовольствия в избытке… и иногда фантазии изношенного старика. Немилосердно остроумный, очень храбрый и как солдат не отступающий не перед какой опасностью, мог нравиться, пока его кто-нибудь не узнавал лучше. Благородными видами рыцарства, охотной щедростью, готовностью к услугам любезную роль цивилизованного играл отлично; дома слуг не было необходимости расспрашивать, потому что не смели бы открыть, как с ними обходился.

Варшава для Пузонова была полем боя, на котором хотел добыть милостей, доверия и аванса от его императорского величества. Как Игельстрем, как Репнин, как почти все даже до Северса российские послы, Пузонов едва показывал необходимые соображения насчёт короля и придворных, презирал оппозицию и народ, против которого золота и угроз считал достаточным и даже имел мало связей с той подлой аристократией, которая в то время унижалась перед всеми послами по очереди, баламутила их женщинами и думала, что опутает лестью.